анартрия

R
Завершён
3
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
76 страниц, 27 226 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

7

Настройки
когда зарождалась вселенная и не существовало ничего, кроме огромного пустого пространства, сплетения мелких частиц и вездесущей темноты; когда не было ни его, ни Чонсона, ни других людей, умещённых в крохотные атомы, что сосуществовали друг с другом в моменте большого взрыва—тогда всё и было предрешено. каждая судьба и каждая человеческая жизнь, умещённая в мимолётном мгновении, ещё до своего рождения знала, что ей предстоит. и в этом промежутке, в этом бесконечном энергетическом потоке, сжавшемся до размеров маленькой точки, когда их взрывной волной разнесло по миру, окропив его землёй и травой, тогда они и остались одиноки. и на всю свою жизнь оказались обречены тянуться и искать тех, с кем когда-то сосуществовали наши атомы. и Чонвон так объясняет себе человеческую потугу вечно тянуться к тому, с кем ты чувствуешь чёткое, но такое неосязаемое родство. оно перманентное. бывает такое, что взглянешь на человека, чей взгляд случайно поймаешь в больничной столовой—и твою душу всклочивает, выворачивая наизнанку, и ты чувствуешь, как нужно и важно вам друг с другом заговорить, соприкоснуться руками, задаться вопросом: «а не встречались ли мы с тобою раньше?» словно когда-то вы знали друг-друга сквозь другие жизни и другие лица, сквозь века и тысячелетия. но это тяга никогда не ослабевала, а лишь росла и крепла, плотно сплетаясь твоей жизнью с чужой. и если долго об этом думать—становится страшно—ведь сколько таких людей ходит по миру с постоянным чувством опустошения, словно им не хватает чего-то важного, чего-то недостающего? а если и он состоит в их числе? но больше всего Чонвона пугает, что та его субатомная частица ещё задолго до его рождения так плотно связалась с субатомной частицей Чонсона, что теперь это чувство пустоты навсегда останется с ним. ведь он мог родиться в другое время. ведь они могут никогда друг-друга не встретить. «почему ты веришь в Бога?» «иногда, вера в Господа является единственным выходом.» серебряное кольцо на безымянном пальце левой руки сверкает от играющих с ним лучами августовского солнца. Чонсон прокручивает его, наблюдая за тем, как красиво оно переливается на свету. Чонвон носил его с собой «на всякий случай», на вопрос: «для кого оно было?» он ответил: «для тебя.» но как же для него, если встретились они случайно? весь мир расплывается перед глазами, пока он кружится в танце на скрипучем паркете, тянется к объятьям холодных софитов, чей свет ласково скользит по его кудрявым волосам. земля уходит из-под ног, и что-то, что гораздо больше его тела, его костей, его мыслей—вырывается наружу, ослепляя яркими вспышками до темноты перед глазами. и его кожа горит синим пламенем, оно окружает и уносит дальше, теплотой оседая на сердце. подхватываемая музыкой, он тянет к нему руки, и они оба —лёгкие, незначительные— кружатся в танце. так хорошо. словно на улице, под тусклым фонарным светом, они сливаются с ветром и танцуют под лучами жаркого августа. выглядывая из окна палаты, Чонвон тянет руку к рассвету, путается в нем пальцами и закрывает глаза. ему хочется, чтобы это мгновение стало длинную в целую жизнь, а выйдя за её пределы—превратилось в вечность и продолжило обжигать кожу щёк, пока дрожащие пальцы скользят по ветру. «ты только не упади.» Чонсон подходит со спины, на подоконник кладёт смятый клочок бумаги, ладони укладывает на его животе и кончиком носа ткнется в ключицу. взгляд Чонвона хитрый, он смотрит искоса, улыбаясь уголком рта. —ты только не двигайся. стой так вечность. а чонсонов удивлённый взгляд и грудной смех, оседающий на коже и рёбрах, делает эту ситуацию ещё более нереальной. оставляя окно полностью открытым, его спина продолжает прикасаться к чужой груди—ветер треплет его кудри. он улыбается, сверкая глазами, и они переливаются янтарем под лучами просыпающегося солнца. свет прячется в его смоленый прядях—хочется к ним прикоснуться. когда его волосы проходят сквозь ледянелые пальцы, они напоминают колосья—мягкие и свежие. отчего-то такие родные. дыхание Чонсона тихое, почти беззвучное, но слишком громким звучанием отдаётся в сердце. какой сценарий им написала Вселенная? Чонвон не хочет об этом думать. но однажды придется точно. а пока: руки по его волосам, блики в его глаза, прикосновения холодные пальцев к скулам, пока где-то в коридоре грохочет капельница, а они закрываются в палате, скинув с кровати ноги, чтобы поговорить о вечном. и целоваться. так долго, так сладко, что на губах останется это ощущение, он заберётся глубоко в память, как и этот шершавый голос, переходящий шёпот, и длинные пальцы, шутливо наматывающие его волосы. Чонсон улыбается. а в мыслях: «почему именно мы?» время бежит вперёд. и Чонсону кажется, что он не поспевает за ним—постоянно падает, сбивая колени, словно вновь учится кататься на велосипеде. и у него содрана с них вся кожа. но он всё равно встает и пытается бежать вслед за ним. всё пролетает. минуты, дни, недели. он не успел и оглянуться, как вырос и стал похожим на этих серых взрослых, пусть и совсем недавно не дотягивался до пола ногами, сидя на скрипящем стуле. как дни в календаре кончаются и зачеркивать скоро будет нечего. или некому. его окутывает страх, застревающий в горле, необъяснимый ужас, когда он смотрит вперёд и видит, что время продолжает нестись дальше. он оглядывается по сторонам: картины сменяются одна за другой. там он хоронит своего внутреннего ребёнка, сжимая в руках гвоздику, хоронит своих близких и своих друзей, опуская взгляд в сырую землю. а время бежит вперёд, беспощадно снося всё на своём пути, бессердечно не позволяя восстановиться, не позволяя даже вздохнуть. словно это—единственная её цель—отнять всё, что ему дорого, дойти до самого конца и отнять у его тела жизнь. у его мыслей—суть. он устал. выдохся. хочется остановиться. но он старается бежать вперёд, не обращая внимания на болящие ноги, на остановку дыхания, на бешенный ритм сердца. бежит, не разбирая дороги, сбиваясь с пути, теряя себя, откладывая всё на потом. ведь самое лучшее—на знаменательный день, деньги—на свои похороны. бежит. и в этой спешке, зацикленной только на будущем, теряет суть настоящего. и бежит. пропускает моменты, которые могли бы принести счастье; тратит всю юность на то, чтобы получить признание и в будущем значить больше, чем кто бы то ни было. не заводит друзей, чтобы не тратить на них время, уверенный в том, что всё придёт к нему потом. бежит. всю жизнь несется за ускользающим временем, не понимая, что оно быстрее, что его не догнать. бежит, откладывая своё счастье на будущее. потом спотыкается и падает. в море сожалений о прошедшем детстве. о своей непрожитой жизни. о любви, которую сердце смогло испытать только в самом конце. тогда, когда время скрылось за горизонтом и его уже никогда не сыскать. и только тогда, когда становится слишком поздно, Чонсон понимает, что не может ничего изменить. потому что всю свою жизнь мчался вперёд, забывая о настоящем. ладони Чонвона скользят ниже—к чужим, на его животе. он подушечками пальцев поглаживает его мерзлые костяшки, еле уловимо очерчивает сплетения вен на его руках и млеет в его объятиях. —когда поедем в Рим, обязательно посетим церковь Санта-Марии. в ответ томное и низкое мычание. Чонсон льнет ближе, позволяя аромату ванили въестся багровым пятном на теле—ожогом на сердце. целует в шею и крепче жмет к себе. их тела срастаются плющом в единое целое. когда Чонвон начинает читать «Отче наш», его голос становится таким тихим. незаметным. всеобъемляющим. убивающим. таким далеким, таким шатким, таким хрупким, что Чонсон не замечает, как медленно он обволакивает его, наполняет собой, вытесняет все чувства, даже эту ненавистную тревогу, которой, казалось бы, так много,что сложно даже дышать. он осязаемый—его голос. у него холодные пальцы. ледяные, как иней на могильной плитке и сердце человека, уснувшего вечным сном. и когда они касаются плеч—накатывает невыносимая дрожь. накрывает необъяснимый ужас. окутывает в мокрое одеяло. когда молитва заканчивается успокаивающим «Аминь», голос, мягкий, грудной, такой родной, не щадит и прибивает гвоздями к полу. —думаешь, мы осуждены? Чонвон склоняет голову назад, открывая шею, кончиком носа касается душистой макушки, оставляет невесомый поцелуй. а Чонсон в глаза ему заглядывает, он видит, как рассветные лучи пронзают его точно стеклянную кожу насквозь. пошли трещины. он качает головой, в знак отрицания. цепляется за его фарфоровые плечи с выступающими косточками, разворачивая к себе, и ладони его кладет себе на грудь. так, чтобы кончики пальцев чувствовали размеренное биение его сердца. —Бог здесь. и он знает, что я никогда не любил так чисто.

***

когда-нибудь Чонсон хочет проснуться и понять, что ему не о чем сожалеть. что весь путь, который он прошёл, от самого его начала и до самого его конца —стоил того, чтобы жить. существовать по инерции, утонуть в нескончаемых жменях таблеток—невообразимо страшно. оглянуться за плечо и понять, что твоя маленькая жизнь—она непрожитая, блёклая и пустая. а пока, он просыпается с первородным страхом, широко распахивая глаза от ужаса, будто вот-вот произойдет что-то необратимое. он ладонью проводит по покрытому испариной лбу и в сбитом дыхании взгляд переводит в сторону. там—каштановые кудри на его плече и мирно-сопящий кот. Чонсон большим пальцем проводит по его закрытым векам и выдыхает с облегчением, концентрируясь на потолке, полном трещин, как и его кожа. вдруг—за дверью резкие шаги и разъяренные взвизги. и прежде, чем Чонвон успевает приподняться на локтях, в палату врывается его мать. за ней—пожилой мужчина с натянутым выражением лица, с длинной белесой бородой и в черной рясе. на груди золотой наперсный крест. священник. медсестра, буднично меняющая капельницу, из последних сил пытается остановить женщину, та грубо отталкивает ее. она съежилась в дверном проеме и почти мокрыми глазами поглядывает на Чонсона. —ты что, совсем забыл, кем являешься?!—ее крик—привычно надрывный, истеричный. и вот, Чонсон снова стоит на обрыве перед оврагом с сыпучими песками. озираясь по сторонам, ему становится страшно—под ногами гнилые корневища, сухие ветви и гиблые растения. небо над головой густеет, тучи заслоняют последний луч солнца. его лицо—каменное, но пальцы сжимают край простыни так, что суставы белеют и сливаются с ними. Чонвон просыпается, мгновение смотрит растерянно, с испугом, и почти незаметно касается чужого плеча. он пытается встать, но Чонсон жестом останавливает его: «не вмешивайся.» —это и есть твоя болезнь? в палате тотчас густым смогом заклубился терпкий запах табака, вперемешку с вызывающим тошноту парфюмом. мать шипит, указывая на Яна. ее зубы скрипят—Чонсон молчит. разжимая кулаки и оголяя когти, она хватает его за руку, оставляя на запястье багровые следы. —отвечай! или уже забыл, как рот открывать? на языке—кислятина. мать оборачивается диким, свирепым зверем, на которого хочется поднять руку, словно бросив обглоданную кость, чтобы приручить к ноге. если бы вся та ненависть, растущая в Чонсоне красным пламенем, болезненно крошащая кости, имела обличие—она бы приняла очертания ее глаз. когда она смотрит на него—в них сгорают леса и вымирают поселения, а горячие, хаотичные искры обжигают кожу так, что без шрамов не обойтись. и его рука сжимается в кулак. брезгливо кривятся губы. злость разрастается внутри пожаром, поглощая всё живое на своём пути: он настолько огромен, что вынуждает кровь в венах ядовито бурлить, обугливает кожу до того состояния, когда уже ничего не чувствуешь. и его пальцы, покрытые плотной коркой, настолько чёрные, что становятся подстать собственной душе, до которой хочется докопаться сквозь расплетающиеся волокна мышц, а потом—вырвать сердце, чтобы больше не билось, чтобы не несло никакого смысла. ее прикосновения словно грибковая плесень. грязь ее рук просачивается сквозь кожу, попадает в вены и течет по сосудам, отравляя легкие. он вырывается и поднимает руки—жесты резкие, рубящие. —ты пришла только сейчас. только чтобы кричать. мать на секунду теряется, она не знает жестовый язык. священник нервно прокашливается в кулак, а медсестра в дверях шепчет перевод. раскрасневшись от ярости, в ее груди собирается жар и походит она сейчас на забитого в угол зверя, который с пеной у рта размахивает лапами до последнего. она резко разворачивается к священнику. —Батюшка, сделайте что-нибудь! он же…он не в себе! священник колеблется, разглаживая рясу на боках. он видит—перед ним не одержимые, а два умирающих юноши. —вы же обещали помочь! он вздыхает, медленно подходит к Чонсону и поднимает крест на своей груди. —Сын мой, ты боишься Божьего суда или людского? его вены всё ещё греют. холод на коже не должен кричать о том, какой он плохой человек. даже если от его пальцев замерзает вода, и он ступает по ней, желая разрушить то, что сотворил, это не делает его больным. тело Чонсона полно любви, о которой ему никто не рассказывал—полны ли ею те люди, ругающиеся на его огрубевшие ладони? кожа из рубцов и мысли из стали, дай оголодавшим собакам плоти—они набросятся. он надеется, его кровь обожжёт им горло, и они откажутся от воды. он надеется, его кости встанут им поперёк, и он покрою их инеем. они не будут предоставлять угрозы. он поглощает солнце и хранит всё тепло в себе. там, где ни в одном доме не горит свет, где нет дорог и тёплых подъездов—ему не холодно. ему не холодно. он стряхнет иней со своих ресниц, приложив к батарее пальцы, он превратит его в слёзы, чтобы не верить. священник спросил, кого он больше боится. и Чонсон понял—не Бога. он смотрит в его чуть помутневшие от возраста глаза и в воздухе медленно выводит короткое: —я не боюсь. Чонсон ненавидит слёзы. ему больно плакать, и он не плачет, но расплата за это приходит каждую ночь, обволакивая дрожью и злостью. спицы из лунной стали отвязывают мысли к небу, он хочет там проснуться. но иногда он лежит так долго, что чувствует, как сердце прилипает к гортани и стучит там. он кашляет кровью, а оно возвращается обратно. и ладонь приложить к груди страшно—остынет. но его вены всё ещё греют, пока он наконец-то хочет согреть хоть кого-то. человек привыкает к боли так быстро, как привыкает к любви. Чонсон слизывает иней с внутренней стороны своих губ и проглатывает сердце, возвращая его обратно. иней всё ещё тает с ресниц. ему не холодно. но он так потерян. возьмите, пожалуйста, нож и вспорите ему вены. пусть его кровь обожжёт его пальцы. пусть она греет не только Чонсона. Чонвон кивает и берет его за руку, пока он хватает блокнот и пишет крупными, совсем не аккуратными буквами: «мне плевать, что скажут «другие». их здесь нет.» захлебнувшись от ярости, мать вдруг замирает. впервые за жизнь—ее сын не просит прощения, не терпит и не умоляет. он просто отпускает ее. и вдруг она понимает: это их последний разговор. и он впервые выиграл. щемящую тишину прерывает Чонвон, он слабо цепляется за морщинистую руку священника, сжимая ее в двух своих, и просит, тихо-тихо. —простите ее. она тоже боится. мужчина закрывает глаза и крестится, шепотом вычитывая молитву. —Господи помилуй…. мать смотрит на сына. на его впалые щеки, на тени под глазами и перебентованные запястья. ее губы дрожат, она хочет вновь закричать, но.. просто разворачивается и уходит. священник, закончив молитву, оставляет на тумбе маленькую иконку—не как осуждение, а как знак: «я не судья.» и уходит вслед за ней. дверь закрывается, а в коридоре—тихие всхлипы медсестры и еле слышное: —простите. прежде чем уйти. в тот вечер свет в палате был настолько приглушен, что в темноте устало смыкались веки. Чонсона безвозвратно тянуло вниз, не слушалось тело. он всё ещё чувствовал те бегущие по коже мурашки от холодного воздуха, тягучий запах дыма от сигареты в чужих руках. тогда мир расплывался перед глазами, и все мысли ускользали, обрываясь, они терялись в тишине, уходя куда-то вглубь сознания. их будто совсем не было. будто не было ничего: ни Чонсона, ни этой палаты, ни маленькой иконки с Божией Матерью. абсолютное, целостное ничего, нарушаемое тихим дыханием и нескончаемым потоком тревоги где-то в грудной клетке. «я горел, а ты пришла и обвинила меня в запахе пепла.»