***
Чонвон не вставал со своей койки несколько дней из-за одолевшей его слабости. в те дни без него запах летней грозы клубился в воздухе запахом плесени и тихого, только-только рождённого страха. усиливающийся ветер мучил кроны деревьев, гонял мелкий щебень, и Чонсон представлял, как бы ласково он покачивал его темные кудри. он сглатывает болезненный ком и жмурит заслезившиеся глаза, когда понимает, что никого рядом нет и в этой холодной постели он совершенно один. подавляя паническую дрожь, из трещин в потолке он составляет его черты и как мантру вторит какой уже месяц: «ты мне снился сегодня снова. не прекращай. или я повешусь.» единственное, что было оставлено в блокноте под датой восьмое августа. сегодня день такой странный. очень тёплый—горячий август стучится в окно, но вместе с тем это всё кажется очень чуждым. словно зимняя корочка ещё не отошла от кожи, а потому прикосновения лета кажутся обжигающими. Чонсон чувствует себя выжатым и вывернутым наизнанку от этого дня. хочется прирасти к кровати, утонуть в подушках и запутаться в одеяле, закрыть глаза. они лежат на бесконечном поле из смятых простыней в его палате, в последний раз рассматривая, как солнце садится за горизонт. последнее совместное солнце. Чонсон—как и всегда—скрывается под одеялом, натягивая по самый лоб за край, и смущается своего страха, а он—смеется. снизу шуршат монотонные разговоры и доносится телефонный звонок. тихая мелодия, доносящаяся из его рта, такая манящая и заразительная, что Чонсон улыбается следом, сжимая в ладонях его лунные спицы—лунные и стальные. и сердце его, переполненное любовью, предательски ёкает, стоит ему сдуть лезущую в глаза прядь волос и посмотреть на него исподлобья. в это мгновение он забывает обо всём—и даже о бушующем несколько дней назад кошмарном ветре. шторм в его зрачках куда сильнее грозы, и они—словно прибрежье для янтарного песка его радужки—притягивают к себе и связывают руки, пока обрываются лунные нити. чонвоновы холодные пальцы накрывают чужие—горячие, и он ощущает, что в воздухе пахнет дымом и звёздной пылью. он втягивает носом запах, больше не пытаясь спрятаться от аромата ванили, и тёплое прикосновение обветренных губ к уголку его рта выбивает из лёгких весь кислород. Чонвон пришел сюда, несмотря на боль, на капельницы и хрипы в легких. в руках у него—смятый листок из блокнота и цветная ручка.«10 вещей, которые нам обязательно нужно сделать.»
Чонсон хмурится, но берет листок, пишет вверху: «не надо.» Чонвон улыбается по-кошачьи уголками губ, зачеркивает его слова и выводит рядом: «надо.»1.«поехать куда-нибудь, где нет больничного запаха.»
его смех льется ручьем, свежестью и бризом, окропляя кожу. это не морось, обрушившаяся на Чонсона в те мучительные дни, когда темнота полностью поглотила небо. это его голос. как маяк. в ответ он тускло улыбается, прикрывая веки, и видит под ними сюрреалистический белый шум. словно ему нужно уйти, а он заставляет себя остаться, и, смахивая плечами наваждение, клонит голову в бок. «давай в Рим.» его руки словно ему не принадлежат, вынуждая его отскочить от листка, как от огня и откашляться, пока взгляд цепляется за волнистую макушку. и как он только мог написать такую несусветную глупость? чонвонова улыбка, почти незаметна из-за почти севшего солнца, становится счастливее и задумчивее. подтягивая под себя одну из ног, что свешены вниз на самом краю кровати, он рассматривает свои голые ступни, и даже в этом бесконечном мраке видно, как светятся его глаза. они, наверняка, светились так же, когда он впервые за два месяца встретился с мамой, которая по его просьбе принесла книгу для изучения жестового языка. он прятал ее под подушкой, чтобы Чонсон вдруг случайно на нее не наткнулся, буднично навещая. некоторые страницы были с засохшими и выцветшими следами от слез. он нашел ее, оставленной на тумбе пару дней назад, пока Чонвон проходил через ежедневные процедуры. вероятно, забыл спрятать. так же, как и забыл ноты, которые некогда были заучены как алфавит. они казались такими привычными и неотъемлемыми, что совсем вылетели из головы. как и другие горсти важных мелочей. «будем рвать на лугах мелиссу? когда я был маленьким, каждый вечер мечтал жечь костры. ты бы у них же писал сказки.» «будем.» он делает свою улыбку ещё шире, откидывая голову к потолку, полному трещин, а Чонсон, зачарованный, не может оторваться от его волос.2.«поспать в одной кровати без этих дурацкий катетеров.»
лучше ему не говорить, что это они уже делали. тогда улыбка сползет с его лица, и вряд ли еще когда-нибудь появится. «прости меня»—Чонсону хочется сказать ему и всем, кто однажды с ним столкнулся. как мантрой, бесконечной канонадой он всю жизнь бросается этими словами, но они ничего не стоят. и ему невозможно и больно, невозможно тошно—от себя самого. словно он извиняется за своё рождение, за свою неспособность сделать хоть кого-то счастливым. в Чонсоне ли дело? или в том, что крылья с рождения оборвали, набив перьями подушки, и вылепили из человека, который ещё не успел стать человеком, кого-то, кого хотели увидеть: своё неудавшееся воплощение или попытку в неудачный эксперимент. Чонвону лучше этого не знать. он улыбается, но вовнутрь закрадывается тоска, словно ветер тихо шепчет на ухо, что он никогда не сможет сделать его счастливым, что все это—маленькая несбыточная мечта, не заслоняющая собой пустоту. и ему становится боязно, когда он моргает, а чонвовоно лицо на мгновение расплывается. и это чувство чего-то чуждого и ненастоящего охватывает, застревая поперёк горла. он не знает, что с ним, но, помогая ему подняться, всё равно обнимает его продрогшие плечи, переполненный чувством долга и бесконечным желанием защитить и согреть. и, стирая с ресниц капли, он пытается нащупать в темноте его руку, но моргает: и никого рядом с собой не видит. его охватывает паника. чуткая, ледяная, она вынуждает метнуться к самому краю, чтобы хотя бы там разглядеть его тело, но и внизу—пустота. вокруг ни людей, ни смятого листка, и Чонсон, переполненный ужасом, оглядывается по сторонам, не слыша даже его дыхания. только звонкую, надоедливую трель, головной болью выбивающую из сил. и веки открываются, концентрируясь на белом пустом потолке.11. «умереть в один день.»
Чонвон вывел на его ладони последний пункт в списке, в нее же и вложил серебряное кольцо. а потом они разом замолчали, и наступил один из тех моментов по-настоящему мёртвой тишины, когда слышно, как вертится у тебя под ногами планета, а ты стоишь, и у тебя постепенно начинает кружиться голова. Чонсон, разразившись слезами, точно с детским воплем, схватил его за больничную рубашку и прижал к себе так сильно, будто хочет вдавить его в свою грудную клетку—чтобы запомнить стук его сердца. за каждый проблеск света цепляется рукой, так, словно свешивается с карниза, и царапает кожу на содрогнувшись пальцах, чтобы не сорваться. он цепляется за каждый вздох с обветренных губ, и за каждое прикосновение, напитывающее нежностью огрубевшую кожу; за каждое слово, за суть каждого предложения и за каждую возможность разобрать его по слогам, выуживая все заложенные смыслы, потому что хочется не просто чувствовать—хочется понимать, и слипнуться сердцами ещё больше, срастись костями и организмом в единый симбиоз, где нет и мысли о паразитизме. он свою искренность готов выцарапывать на стекле и бетоне, и кричать, разрывая горло, чтобы каждый наверняка услышал и только один—понял. и все эти чувства, пролитые в строки, всё пережитое спустя столько лет открывает глаза так широко, что Чонсон, наконец, начинает цепляться и за себя. с детским любопытством, с боязливой осторожностью он открывает в себе новые грани, о которых ранее не смел и думать, потому что они казались эфемерными настолько, что почти не существовали. такие яркие, но такие далёкие—они—они звёздами опускаются всё ниже и ниже, позволяя заворожённо очертить их пальцами и, спрятавши в ладони, прижать к груди. а после… после заполнить, наконец, те пустоты под рёбрами, что постоянно об этом просили. гармония—далеко не единственное, что связывает вместе человеческие сердца. куда крепче людей объединяют общие муки. общие раны. общие страхи. нет успокоения без крика боли, как не бывает мира без пролитой крови или прощения без невосполнимых потерь. вот, что лежит в основе истинной, а не абстрактной гармонии. руки Чонвона слабее, чем полмесяца назад. и слезы. слезы, слезы, слезы. их в последнее время слишком много, они бесконечно-долго сыпятся на простыни, прожигая, и оставляя на щеках шрамы, словно от раскаленной стали. снизу доносится детский смех—кто-то выписывается. всё спокойное желает познать беспокойное. и Чонсон в своём незыблемом безразличии протягивает руку к урагану. с опаской и страхом, что его затянет вовнутрь и не вернёт назад. может быть только выплюнет, перед этим обнажив и переломав все кости, сделав его другим человеком, на себя уже непохожим. но он всё равно заворожённо наблюдает, как его ладонь царапает мелкое крошево разбитого стекла, как в ранки забивается песок, как глубже они становятся, как по-новому открываются чувства. страх над ним невластен. они, эти чувства, доселе незнакомые, но такие манящие: как горящее пламя в сильный мороз, которое разгорается всё больше и больше, распахивает свои объятья, а ты стоишь не шелохнувшись, потому что очень хочешь согреться—и оно тебя поглощает. поглощает сердце, что с трепетом этого жаждет—обжечься. войти в охваченное штормом море, которое может быть спрятано глубоко в чужих глазах, под шум волн, отталкивающих назад, под рокот в груди и шум крови в ушах. хочется захлебнуться, ведь всё, что до этого было знакомо тебе—тихие вечера и мятые книжки, пустой горизонт, за которым мягко пряталось солнце, и вечный покой на душе, осточертевший настолько, что хочется жара, бушующих вод, неправильного пути. и люди пугают, мол: всё это обязательно тебя сожжёт, обуглив кости; оно обязательно тебя утопит, убаюкав под бушующими волнами; оно обязательно приведёт тебя не туда, запутает и оставит. а Чонсон, с невиданным спокойствием в глазах, со слабой и удивительной мягкой улыбкой, прикрывая веки, шепчет им: «я знаю.» ибо каждому пламени—свой фитиль; каждому морю—своё побережье. и каждому неправильному пути—свой свет, указавший на верную дорогу. может, именно в этот момент, он сказал свои первые слова за последние полгода. может быть, само понятие выздоровления не подразумевает удалять и шлифовать шрамы? может быть, напротив, их следует оставлять? вылечиться—значит дорожить своими прошлыми ранами и ценить свою былую душевную боль.***
—когда ты расскажешь сказку? тебя несёт океан сна, в котором ты лёжа на большом бревне, разглядываешь звёзды, беседуя с ними. внезапно, какая-то из них начинает играть уже въевшуюся в кости мелодию, которая вытаскивает тебя из объятий сна. опять перед глазами тот же белый потолок, справа лежит прямоугольник, всё это время притворявшийся звездой. приложив к этому немалые усилия, ты выключаешь будильник и садишься. как же хочется опять закрыть глаза. не чтобы выспаться, а ради незаконченного диалога. настенные часы тикают громче обычного, вылезая из-под одеяла, ты спотыкаешься одной ногой об другую, что валит тебя на пол. раздражения, как не странно, нет. просто встаёшь и натягиваешь одежду, не притронувшись даже к расчёске. старая дверь провожает тебя скрипом до самой последней ступеньки. а куда я собственно иду? вроде нужно было учиться, но ботинки развернули тебя в противоположную сторону—к старому двору с синей горкой. сейчас рано, и она совершенно пуста людьми. лишь сломанная детская карусель, беседка с давно облупившейся краской и пару скамеек глядят на тебя. присев на карусель, ты смотришь в небо, пытаясь всё таки разглядеть те звёзды из сна на уже белеющем небе. «не бойся за утекающее величие в чужих глазах, на всё есть простое решение. переберись в маленький домишко на горе, оборви любые контакты с людьми и жги свечи, читая его стихотворения. можешь принести к себе диких цветов или вырастить лимонное дерево, чтобы рассказывать кому-то свои сны.» когда ты выйдешь из шторма,ты никогда снова не станешь тем человеком, который вошел в него. потому что в этом и был весь его смысл. —если заскучаешь—посмотри на луну. —зачем?—шепчет он, округляя глаза. отчего-то маргаритки в его руках выглядят так правильно. а парень напротив, чье лицо совсем размыто и без очертаний, прячет руки в длинных рукавах и свисающих бинтах. —пересечемся.