Мёртвая вода
Прерывистое жужжание покрытой кровью керосинки действовало на нервы, напрягая и без того невесёлый поток мыслей. Оледеневшие перила раздражающе цеплялись за перчатки, примораживаясь к ткани за долю секунды. Ещё немного и виднеется конец резким ступенькам, переходящим в кольцевую платформу смотровой площадки вокруг кабины. Ноги, противореча морозу, горят от усталости, а на лице болят даже, кажется, ресницы. Осталось всего ничего, и вот, наконец, раздаётся победный удар в дверь, оповещающий о прибытии смены. Проход резко отворяется, дыша на пришедшего к посту Люцериса теплом хорошо разгоревшейся печки, а в нём стоит готовая вернуться в общину надзирательница. Спрятанная в множественных слоях одежды, Рейна узнаётся по глазам, выглядывающим сквозь полоску между плотно нахлобученной шапкой и тёплой манишкой, натянутой до переносицы. — Я уже запарилась тебя ждать, — бубнит через ткань, заглушающую голос. — Вечно вы опаздываете. Взгляд Рейны метнулся Люку за спину в поисках отсутствующего напарника. Если она и удивилась — что вряд ли, ведь подобное не было редкостью, — то понять было сложно — большая часть лица всё ещё скрывалась. — Прости, пришлось задержаться. — Да ладно, ничего страшного. В их реальности никто не давал обещаний, завязанных на времени, чётко осознавая, что всё может пойти коту под хвост в любой момент, лишая одного обещанного, а второго честности. Обещания в принципе стали редки, будто на них был выделен лимит — не больше пары клятв на человека. Люцерис одно уже потратил, пообещав матери и отцу оберегать братьев, как и каждый из них отдал по одному такому же в ответ. — А не нужно было собираться за час до, — Бейлу услышали раньше, чем она показалась, выходя вслед за сестрой на площадку и закрывая за собой дверь. Рейна, убедившись, что та готова, махнула рукой вниз, негласно говоря, что будет ждать у вышки. — Ты снова сам? — Да, — кивнул Люк и внутренне согласился, что да, он сам. К сожалению, возможно в более обширном смысле этих слов. — Он придёт позже. Откуда же взяться кому-то другому, когда не можешь совладать с самим собой, — судьба никогда не подчинялась людям, строя свои планы и приводя их в исполнение, соответствуя сугубо своему удобству. Связанные со времён безопасного прошлого, Деймон и Рейнира прививали детям любовь друг к другу, к мелочам, не имеющим отношения к выживаемости, и у них получалось — Люк был готов отдать свою жизнь и забрать чужую за семью; но найдётся ли для него кто-то, кто согласится разделить нечто большее? — Неугомонный, — цокнула девушка и просмотрелась к фонарю в его руках. — Это кровь? Чья? — С ходячим тропинку не поделил, — отмахнулся Люцерис. Если бы он задумывался над каждой пролитой им кровью, то давно сошёл бы с ума. Неприличные скопища разлагающихся тел калейдоскопом сменялись в воспоминаниях, позировали искалеченными формами и пытались устыдить разнообразием. Мужчины и женщины, пару раз даже беременные, старики, ужаснее — дети и товарищи, члены семьи и знакомые лица, укоряюще смотрящие своими пустыми, мёртвыми глазами, лишёнными какой бы то ни было святости. Но даже они не смогли повлиять на конечный исход — каждый из них умер во второй раз. В этот раз всего лишь один мертвяк, устойчивый к собачьему холоду и оголодавший за время спячки. Люк выпотрошил дряхлое тело без особых усилий, но красные заледеневшие кристаллы всё равно мелко осыпали оставленный рядом фонарь и гаденько скопились на обуви, из-за чего её теперь придётся отмывать, чтобы не таскать заразу в «дом» — любая подконтрольная человеку обитель, где источнику заражения не место. Дом как родное место слишком ответственное заявление. — Что ж, мир его гнили, — безразлично помянула мертвеца, подойдя к ступенькам и начав спускаться к Рейне, — а мы пошли. Удачи с истеричкой. — Большую часть времени он душка. Сволочной характер еле-еле позволял назвать его напарника по обходам и дежурству душкой, но Люцерис искренне видел очарование в чужих повадках, тщательно скрываемых и подверженных искоренению. Люку импонировали проблески несовершенства, дарующие потерянной душе возможность вырваться наружу хоть на немного. — Ага. Раздалось от скрывшейся за лестницами Бейлы напоследок, и Люк зашёл наконец-таки в мягкий жар кабины, наслаждаясь ощущением оживающих пальцев и носа. Кровавый лёд на мысках ботинок начал таять и стекать к подошве, скапливаясь в стыке со швом. Вяло разворачивая одёжный кокон, Люцерис привычно оставил всё в шкафу, приступая к чистке обуви. Как живущие ранее знали, что на всё нужно отвечать «спасибо» и «пожалуйста», так и он знал, что откладывать на потом — безответственность и кощунство, за которые придётся расплатиться позже, когда будешь ожидать меньше всего. И если раньше, как ему было известно, сюрпризы вызывали восторг и трепет, то сейчас ничего, кроме ужаса и отчаяния от безвыходности, почувствовать не получится. Люцерис родился уже после катастрофы, поэтому собственных представлений о мире до заразы не имел от слова совсем, но из рассказов родителей, благодаря которым они знакомили детей со своей беспечной молодостью, Люк сделал несколько выводов: люди прошлого были тупы, бесконечно инфантильны и падки до дешёвого экшена. Усомниться в предках, в большинстве своём, его заставило такое забавное явление, как фильмы про зомби-апокалипсис: какой к чёрту огнестрел? Что за беспечность возле оравы хищников, медлительность? Люцерису было стыдно за гниль, впариваемую тем людям в обёртке «художественного вымысла». Будто он имеет нечто общее с отсутствием критического мышления. Навыки выживания не были выбиты у него на подкорке или что-то вроде, никакой романтики врождённых талантов. Он родился на самом стыке времён — конца человеческого господства и начала возмездия природы; его родители понятия не имели, что из себя представляет борьба за существование, ежесекундная опасность и как ощущается реальный адреналин, а не его крохи от безобидных нарушений ПДД (половину написанных в официальной брошюре правил Люк вычёркивал к чертям, как невалидный пережиток изнеженной цивилизации), отчего жизнь его самого и его братьев была больше похожа на бесконечный ад, наполненный полосами препятствий. Но они научились жить в этом мире из нужды, научили своих родителей, обязанных кровным долгом перед потомками сохранить их в целости, поднимаясь в изломанной пищевой цепи нового мироустройства. И будет проклят Люцерис и всё, что ему дорого, если он воспользуется огнестрелом против ходячих — порох только для людей, мертвецам хватит и топора с арбалетом. Особенную боль причиняли полуголые актёры, все в ссадинах и порезах, не пекущиеся о собственной безопасности. Кто в своём уме будет носить майку, когда каждая капля, любая пылинка могут стать фатальными? Респираторы и дублёные слои поверх кожи. Жить там, где холодно, где людей не было отродясь — да, сложно, да, неудобно, но, ровно как и человеку, тяжело будет и паразиту, еле передвигающемуся в убойном минусе температуры, лишённому жертв за их отсутствием. Изредка Деймон сокрушался, якобы жизнь без удовольствий и не жизнь вовсе, а насильное заточение в пропащем мире. Люцерис считал, что жизнь — продолжающий функционировать метаболизм. Работающие на износ пять человеческих чувств, каждое из которых не позволяло оступиться. Двадцать часов бодрствования, во время которых он ест, делает обход, убивает, устраивает минимальный быт, убивает, выслушивает удивительно радостных Визериса и Эйгона младших, помогает матери, убивает — чередование человеческих потребностей и смерти. И он жив, пока образная старушка с косой проходит мимо него. Всё до смешного прозаично. Но было ещё кое-что. Очень сомнительное, чтобы говорить прямо, но достаточно очевидное, чтобы даже мысли не допустить, будто этого нет. Эймонд. В старых книгах таких, как он, называли творениями дьявола, преисполненных чего-то сверхлюдского — они обладали и осознавали, что обладают. И Эймонд обладал, у него в распоряжении было чужое если не доверие, то уважение и страх; главенствующее положение в общине и незаменимость в ней же. Не получалось обладать только Люцерисом, втайне желающим больше всех ощутить на себе чужую властолюбивую руку, решающую его судьбу, словно та значит не больше морских ракушек, которые таскает в замызганном бархатном мешочке Хелейна, — ей повезло чуть больше, и первые четыре года жизни она провела среди покоя и цивилизации, успев увидеть океан, коснуться водной глади и запомнить вкус покоя навсегда. А Люцерис навсегда запомнил только единственный глаз Эймонда, ничем не отличающийся от его собственных, но значащий много больше — такой же лиловый, но видящий в тысячи раз дальше, чем Люк своими двумя. Как бы ни жаждалось почувствовать тяжесть чужих решений на себе, перестать думать о выборе, выполняя обдуманные за него приказы, вверить ответственность за себя кому-то сильнее — обладать таким, как Люцерис, не было возможным. Он сожрал бы Эймонда, не колеблясь ни мгновения, а тот прекрасно об этом знал, завистливо наблюдая за вольной птицей, мечтающей о клетке, которую для неё сплели. Закончивший с повседневной рутиной Люк заварил драгоценный чай, предусмотрительно на двоих, чтобы промёрзший до костей Эймонд — всё ещё невесть где находящийся — по приходе смог согреться, почувствовать, что о нём заботятся, думают, даже когда он не рядом. Что его ждут. Придумать валюту ценнее, чем забота и мысли о человеке было сложно, особенно когда каждый в первую очередь думал о себе и своей сохранности, что беспрерывно подвергалась опасности, — винить за страх было жестоко, думал Люцерис, тем более тех, кто успел застать жизнь до дряни, захватившей мир. Грёзы о комфорте невозможно искоренить, как ни старайся. Ему не было завидно, больше интересно, каково это — не уметь пользоваться оружием с пелёнок, не знать всё о съедобных лесных грибах, ягодах и кореньях, не уметь зашивать какие угодно раны — будь то пулевое, подаренное обезумевшим одиночкой, или рваные лоскуты от волчьих зубов, — рассчитывая на квалифицированную врачебную помощь. Всего-то человеческое любопытство перед неизведанным. Предаваясь размышлениям, Люцерис гонял чайной ложкой заварку по дну давно остывшей чашки. Прошло слишком много времени, а Эймонд так и не пришёл, отчего сознание Люка сгущало краски рядовой ситуации, происходящей уже не впервые. Дядя был поистине неугомонным: то ему было необходимо в самый разгар ливня достать из заброшенного в автодорожном тоннеле «Форда» стартер, который мог даже и не работать вовсе, то зачистить стихийное скопление ходячих в овраге без чьей-либо помощи, то заявиться в логово мародёров-разбойников, устраивая им сольный рейд. Люцерис, как напарник и дражайший племянник, практически всегда присутствовал на эймондовых психозах и обострениях, помогая всем, чем только можно, стараясь оттащить непредсказуемого Эймонда от беды и не позволить ему отправиться на тот свет. По крайней мере, в одиночку. Чтобы успокоить разбушевавшуюся панику, Люцерис решил выйти покурить, встряхнуть согретое и разнеженное тело морозом, а заодно обезболить прокушенную щёку никотином. Доставая самокрутку с выращенным им же табаком из потёртого портсигара, доставшегося ему от отца, Люк искал в небосводе знакомые созвездия. Бывало, он обращался к ним с молитвами, уповая на Бога, ютящегося в умиротворяющем сиянии. Но исполнения желаний Люцерис не ожидал, ведь и не просил толком ничего — лишь без устали повторял «Господи, Господи, Господи. Ты, Ты, Ты». Иногда от одиночества спасало одно осознание, что Бог может существовать и слышать его. Этого достаточно, чтобы Люцерис почувствовал себя спасённым. Довольный отыскавшемуся благодаря бросающейся в глаза Капелле созвездию Возничего, Люк опустил взгляд к земле, водя его по снежному океану, обводя отбрасываемую вышкой тень по краям. Наблюдательная башня в свете полной луны была хорошо видна даже издалека, теряясь отблесками на фоне бесчисленных звёзд и размытых облаков. Рейнира печально упоминала, что световое загрязнение лишило людей звёзд, а после горько усмехалась собственной шутке о том, что человеческие жизни недорогая плата за возможность лицезреть небесные тела вновь. Возможно, Люк был согласен. Во время своих молитв и совместных посиделок с Эймондом в тишине ночного пространства, устремив взгляд ввысь, спорить ему точно не хотелось. Эймонд. Будь он менее упрямым, приходил бы с ним, но нет же, ему так хочется быть обособленным. Сраный эгоцентрик, плюющий на чужие переживания. Настолько бескрайне любящий, отдающий себя без остатка в попытках сделать жизнь своих родных и близких хоть чуточку лучше. Люку перехватывало дыхание от боли, когда он задумывался о бескорыстной отдаче Эймонда семье. — Чт… — Люцерис запнулся, всматриваясь в резкий сгусток теней на белом снегу меж деревьев, приковывающий внимание. Промелькнула первая тревожная мысль, озвученная вслух: — Эймонд? Привычно тихий, лишённый тонов голос, только бы не поднять собой мертвецов, сейчас беспокойно дрожал, выражая весь внутренний кошмар. Машинально выбросив дымящийся окурок в сторону и застегнув дублёнку на ходу, Люк бегом спускался вниз, еле успевая хвататься за поручни, чтобы не свалиться кубарем с покрытого коркой льда металла ступеней. Сугробы бессовестно мешали бежать, вынуждая волочиться непозволительно медленно, переставляя ноги одна за другой с большим трудом. Но ему было нужно, очень, и никакие «трудно» сейчас не остановили бы его. Разверзнись перед ним прямо сейчас огненная геенна, и он её обойдёт, не заметив. Названная тенью грязная клякса на снегу вблизи приобретала очертания завалившегося тела, лишённого признаков жизни. Наконец достигнув своей цели, Люцерис грузно свалился на колени возле предполагаемого дяди. Ох, как же он молился звёздному пантеону, лишь бы это оказался изнемогший путник, невесть зачем решивший выдвинуться в дорогу по зиме; задубший мертвец, ниспосланный пророк, да кто угодно, главное не Эймонд!.. — Чёрт, — обхватив чужое лицо околевшими ладонями, Люк бездумно убирал белые волосы с комьями налипшего снега со щёк, не желая принимать увиденное. Он резко ухватился за чужую шею, ища пульс. Есть. Эймонд жив, пусть и жутко холодный, пусть отбивающий удары центр груди едва слышен. — Боже, как же давно ты тут лежишь?.. Немедленно согреться. Немедленно. Собравшись за долю секунды с духом, ведь медлить ни в коем случае нельзя, он поднял Эймонда, как смог, и потащил его скорее к вышке. Дойти до неё уже было непросто — дядя постоянно норовил свалиться с его спины, но, кое-как добравшись до начала ступеней, Люцерис испуганно смотрел вверх, не имея ни малейшего представления о том, как он поднимется, не убившись на переливающемся от лунного света льде. Сделав глубокий вдох и удобнее перехватив Эймонда, Люк принялся за подъём. Пройдя всего несколько пролётов, Люцерис боялся поднимать глаза, чтобы ненароком не посчитать, сколько ему ещё осталось, и к превеликому ужасу замечая, что предстоит больше половины. Поднимая ногу над очередной ступенькой и крепко держа поручень, Люк запоздало чувствует, как нога, на которой он стоит, — единственная, на которой он стоит, — заскользила, отъезжая назад и опрокидывая его по инерции вперёд. Если бы не отточенные рефлексы Люцериса, они бы оба сейчас вылетели за пределы лестницы к чёртовой матери, ломая шеи при падении. Подтягивая себя руками вверх, он старался как можно аккуратнее подняться на ноги. Спадающий с него Эймонд не облегчал затруднительное положение, отвлекая внимание Люка на постоянные мысли о худшем — что он умрёт прям так, на его спине, прижимаясь своей грудью к нему вплотную. Сквозь слои одежды не удалось бы почувствовать биение промёрзшего сердца, но Люку не хотелось даже думать о том, что ничего не слышно, потому что ничего и нет там, за рёбрами, вовсе. Одна лишь тишина.Живая вода
С горем и страданием наперевес на противоположной от дяди стороне, Люцерис таки поднялся к пункту назначения, свалившись без сил на дощатую поверхность платформы и рвано дыша. Позаботиться о себе он сможет позже, а сейчас нужно собрать последнюю волю в дрожащие то ли от холода, то ли от нестабильной нервозности руки и привести Эймонда в чувство. Хлопок закрывающейся двери отделил их от теперь ещё более ненавистной стужи, став ознаменованием первой небольшой победы. Веры в лучший исход стало чуть больше, отрезвляющей от гнетущей пьяности, мешающей действовать рационально. Ещё не хватало усугубить проблему — теперешняя действительность не прощала оступившихся, карая безжалостно и окончательно. Миллиарды вышедших из строя за годы разложения ходячих — в прошлом совершенно обыкновенных людей, ничем не отличающихся от тех, что всё ещё живы, — служили тому верным доказательством. Снимая промокшую одежду с дяди, Люк рассматривал посиневшую кожу его кистей и стоп, страшась увидеть там черноту отмерших тканей. Но Господь покинул созвездие, снисходя сюда, к слабо дышащему и находящемуся на грани Эймонду и неустанно читающему впервые мантры прошений Люцерису, одаривая простых людей милостью жизни. Отёкшая кожа была покрыта ожогами обморожения, синева переходила в алый и мертвенно-бледный, но это поправимо, с этим можно справиться и излечить. Не было черноты конца. Не было и укусов, обрезающих нить жизни ножницами непреклонной Атропос. Люк ни за что бы не простил себе, лиши он Эймонда пальцев — как когда-то глаза. Вырезанного, потому что недостаточно знал, потому что был трусом и не имел представлений, как сохранить дорогому, родному человеку зрение. Уже сейчас, когда безвозвратно поздно, Люк понимает, что глаз можно было спасти, залечить, не вырывать из кровоточащей глазницы. Но разве это что-нибудь изменит? Эймонд запретил ему винить себя вРукою Пеона
Наутро Эймонд горел, неизменно держа температуру тела выше тридцати девяти, разбивая тишину в кабине тяжёлым, сиплым дыханием и редким бредом помутнённого жаром сознания. Вздымающаяся грудь, ещё ночью пугающая неподвижностью, сейчас неравномерно гудела. Не спавший всю ночь Люк, заметив первые признаки обострившейся после обморожения инфекции, — Люцерис уверен, что дядя был болен всё это время, игнорируя плачевное самочувствие и продолжая бесогонить по лесу из принципа, желая доказать свою неубиваемость, — достал все имеющиеся заготовки из трав и кореньев, приступая к делу, которое получалось у него лучше всего — знахарству. Делу, способному привычностью успокоить. В первую очередь развёл тридцать капель уже готовой спиртовой настойки марьиного корня в чае, давая выпить дяде, чтобы приглушить боль от ожогов. Как истинный Пеон, он неизбежно станет тем, кто излечит Аида в любой из реальностей, избегая завистливой руки Бога — ему просто некогда думать о чём-либо, помимо Эймонда, расточительствуя знания и навыки в другое русло. Налегке спустившись с аллюминиевым тазом, чтобы набрать снега, Люк сгребал его в посудину и плотно утрамбовывал. Заодно вспомнил о незамеченных вчера зайцах-беляках и рябчике, подстреленных Эймондом и чудом не утащенных рысью или росомахой. Так же быстро поднявшись обратно, что без груза чужого тела и арсенала оружия было несложно, оставил добычу снаружи, чтобы не стухла в тепле. Зайдя внутрь, поставил полную посуду снега на печку таять, а сам вернулся к сырью, отбирая необходимое и распределяя по ковшикам и чашкам. Самая малость багульника болотного, чтобы не отравить и так ослабшего Эймонда, чабрец и сосновые почки — для будущей ингаляции; иван-чай и ягоды брусники для настоя, её же листья и корень солодки — для отвара. Люцерис вмиг поднимет Эймонда на ноги, да, так и будет, он достаточно занимался травничеством, чтобы позволить себе надежду самоуверенности. Из отсутствующего состояния его вывел голос дяди, зовущий к себе. Тут же бросив всё и обтерев руки висящим на плече полотенцем, Люк буквально подбежал к нему: — Что-то болит? — скрывая излишнюю панику в голосе, спросил он дядю. — Ты здесь… — казалось, Эймонд выдохнул в облегчении, избавив себя от заблуждений. — Да, дядя, я здесь, — Люк присел на край постели, чтобы обновить нагревшийся компресс и ещё больше утвердить свою реальность для потерянного от галлюцинаций Эймонда. — Я выходил за снегом для воды, но я уже вернулся. Всё хорошо. Услышав последние слова, глаза больного и измождённого распахнулись — один из которых должен был пугать пустой глазницей, сейчас не сокрытой повязкой, но Люк лишь очарованно и тоскливо всматривался, — брови надломились, а хриплый голос раздался совсем обречённо: — Боже милостивый… — взмолился он, возвращаясь в развязный делирий, где не нужно было обдумывать сказанное, беспокоясь о видимости силы. — Я так хотел создать для тебя новый мир… Люцерис прервал его на мгновение, забирая тёплую влажную ткань, но стоило его рукам отдалиться от чужого лба, как Эймонд неуклюже их перехватил, продолжая: — В котором ты не думал бы ни о чём… занимался любимым делом, готовил нам завтраки… заваривал бы чай и крутил свои ублюдские противные сигареты с улыбкой… — было видно, что ему невыносимо тяжело говорить и, тем более, собирать убегающие смыслы слов во что-то связное. — Не думая. Не пойми неправильно, мне нравятся твои мысли, но, блять… — он прервался на хриплый кашель, — не когда это мысли о том, как бы не сдохнуть в самый обычный день… Люцерис слушал его внимательно и хотел рыдать. От счастья, что ему довелось услышать нечто столь откровенное от всегда замкнутого и отстранённого дяди, занятого действительно важными делами, — требовать внимания, когда оно было необходимо младшим племянникам и еле справляющимся без помощи старшим, Люцерис просто не имел права; и от безудержного горя, что Эймонду совсем некогда уделить хотя бы каплю заботы и внимания к самому себе. — Для меня эти миры не отличаются, если в них есть ты, — Люк крепче сжал его ладони. — Моё главное желание — это ты, а не безмятежная жизнь без угроз. Он не был уверен, услышали его или нет, ведь, сказав, видимо, о давно наболевшем, дядя стал проваливаться обратно в царство Морфея. Люцерис, отпустив чужие руки, спрятал в эймондовых волосах пальцы, мягко поглаживая голову. Засомневавшись лишь на секунду, поцеловал того в уголок губ, искренне надеясь, что это поможет Эймонду избежать прогорклых и тревожных сновидений. Медленно отстраняясь, не желая беспокоить, Люк вернулся к приготовлению отвара. Налив в ковшик с солодкой и брусничными листьями растаявшую, но ещё не закипевшую воду, поставил его рядом с тазом, в котором продолжала греться вода для настойки и ингаляции. Не нужно было чего-то вспоминать, сомневаться в подгулявшем от тревоги разуме, так сладко любящем глумиться над людской несобранностью. Никаких сборников и энциклопедий, справочников, наставников и подмастерье. Его тело и без этого всё прекрасно помнило, чётко следуя отбивающему ритму последовательности. Травы окрашивали воду, благоухали терпким ароматом, щекоча нос и оглаживая горячим паром кожу. Люцерис потёр бровь, наблюдая за кипящим отваром, в котором размокшие листья крутились потерянным в прошлом танце. Всё готово, дождаться было легче, чем ночью. Отвар отставлен остыть, чашки для настоек наполнены кипятком и спрятаны под полотенцем завариваться. Чуть позже Люцерис разбудит дядю, чтобы дать ему выпить приготовленное снадобье, а там уже и самому можно будет прилечь. Да, определённо ему нужен сон — эти двенадцать часов были невероятно выматывающими. Всё обязательно наладится, им ведь не внове подбирать друг друга по частям, чтобы собрать воедино и залатать. Насыщенная повседневость, незаслуженно обрушившаяся на их головы, но неизменная и неизбежная — они рождены искать выход самыми тернистыми путями, закаляясь каждым порезом и саднящим шрамом очередной потери. Такова уж новая реальность, вступившая в своё право десятилетия назад. Люку нечего предъявить их миру. Эймонду, пожалуй, тоже.