Принцесса повернула ключ в замке,
и железная дверь распахнулась.
***
Кевин был тем, кто ушел следующим. Это было удивительно, но лишь немного — Эндрю и так знал, что это случится, что рано или поздно все покинут его, просто отказывался себе в этом признаваться. Хотя, если бы его спросили, он бы, не задумываясь, сделал ставку на Аарона — тот уже наполовину перебрался в деревню, к своей фармацевтше — Кейтлин, — кто бы мог подумать. Ну, в любом случае, судьба, как всегда, распорядилась иначе, подкинув сюрприз в самый неподходящий момент. Эндрю был почти уверен, что на уход Кевина повлиял Нил — каким-то неуловимым, но решительным образом. Теперь, когда Ники ушел, оставив после себя зияющую пустоту в привычном раскладе их дней, а мороз не думал отступать, сковывая землю ледяным панцирем, неделя тянулась медленно, тягуче и скучно, если говорить откровенно. Время будто застыло в прозрачном и неподвижном воздухе, и каждый час ощущался как отдельная вечность. Эндрю пытался занять себя книгами, вытащенными с верхней полки, — их страницы пахли пылью и старой бумагой, а буквы расплывались перед глазами, не желая складываться в смыслы. Аарон выискивал любые предлоги, чтобы улизнуть в город — в пропахшую травами и зельями аптеку, что манила его куда сильнее, чем их скучное общество. А Кевин и Нил, как ни странно, нашли неожиданное утешение в обществе друг друга — их связывала какая-то новая, тихая взаимо-дополняющая нить. Нил — тогда еще Натаниэль, — уже проговаривал это, бросал в пространство обрывки фраз о том, что знал Кевина ребенком, задолго до того, как судьба сплела их пути в тугой и неудобный узел. Эндрю полагал, что вся эта внезапная помощь, эти долгие разговоры — не что иное, как странная, почти отчаянная попытка наверстать упущенное время, отыграть назад то, что у них было отнято. Он не спрашивал, конечно — в любом случае, это не его дело, — но видел, как они вдвоем задерживались на крыльце после ужина, склонившись над потрепанной картой, которую Кевин не выпускал из рук уже несколько дней, словно она была его единственным якорем. Луны на небе не было — только бесчисленные звезды, холодные и безжалостные, отбрасывающие на снег резкие, синие тени. Их голоса — тихие, прерывистые, прерываемые клубами пара, — тонули в гробовой ночной тишине, словно обретая налет тайны, какого-то важного и не предназначенного для других ушей совета. Эндрю стоял у окна в его комнате, прислонившись лбом к ледяному стеклу, и наблюдал за ними сквозь мутную, затянутую морозными узорами преграду. Он видел, как Нил что-то чертит пальцем по пергаменту — его движения были точными, уверенными, — как Кевин кивает в ответ — не так, как обычно, нервозно и порывисто, а медленно, вдумчиво, словно взвешивая каждое услышанное слово, пропуская его через сито собственных сомнений. Потом Нил выпрямил затекшие ноги, потянулся с той грацией, что была ему свойственна, — он снова был одет слишком легко для такого пронзительного мороза, будто холод был для него лишь абстрактным понятием. Он поднялся, собираясь уйти в дом, но на пороге обернулся — его профиль на мгновение очертился на фоне темного дверного проема. Он что-то сказал Кевину — фразу, которую Эндрю не расслышал, но которая заставила Кевина замереть, а затем медленно моргнуть — не просто рефлекторно, а с каким-то глубинным, почти пораженным пониманием. И затем Нил скрылся внутри, оставив Кевина одного — с картой, со звездами, с тишиной и с тем решением, которое уже созрело в нем, ожидая лишь последнего, решающего толчка. Нил вернулся в комнату к Эндрю, и холодный воздух вошел вместе с ним — легкая дымка, окутавшая его плечи и волосы, еще не успевшие растерять ночную свежесть. Он остановился на пороге, и его взгляд — открытый, без привычной полунасмешливой завесы — встретился с глазами Эндрю. И Эндрю подумал, что да, наверное, Нил бы рассказал — если бы его спросили. В этом не было никакой особой тайны, никакого умысла что-то скрывать. Но он также понимал, что в этом и не было настоящей необходимости. Некоторые вещи принадлежали только им двоим — Кевину и Нилу — и Эндрю не захотел попытаться вклиниться в это пространство. Поэтому он не стал спрашивать. Вместо этого он протянул руку — движение резкое, почти грубое, полное потребности ощутить что-то настоящее, осязаемое, заменить вопросы теплом тела. Он притянул Нила к себе, ощутив, как холодная ткань его рубашки прилипла к горячей коже, и позволил тихому шипению сорваться со своих губ, когда ледяные пальцы Нила впились в его бока, обжигая и цепляясь за кожу. Он повалил Нила на кровать — аккуратно как только мог, забравшись на его бедра сверху, наклонившись и поцеловав так, чтобы забыть все лишние вопросы, все невысказанные тревоги, все, что оставалось за пределами этой комнаты, за пределами их сплетенных тел и сбитого дыхания. На следующее утро, как Эндрю и ожидал, Кевин объявил, что отправляется на поиски отца. Он стоял у самого порога, залитый бледным, зимним светом, который резал глаза после полумрака спальни. Высокий, нелепо прямой, как будто его позвоночник наконец-то выпрямился после долгих лет сомнений и больше не знал, как согнуться. Он был почти похож на короля. За его спиной висел потертый сверток — небогатые пожитки, собранные в спешке, — а в руках он сжимал новый, купленный в деревне плащ — грубый, темный, еще не обмятый в дороге. Его глаза горели той самой старой, знакомой до боли одержимостью, которую Эндрю видел еще в самом — самом — начале их пути — в спортзале, залитом дешевым искусственным светом, в кабинете Ваймака, в каждом мире, где их пути неумолимо пересекались. Но теперь в этом пламени не было и тени прежней неуверенности, того вечного, гложущего страха оказаться недостаточно хорошим. Теперь в нем была только стальная, отточенная решимость — холодная и абсолютная, как лезвие. Он был готов и собран, и он собирался уйти. Было странно — до самой глубины костей, до ощущения легкой, непреходящей тошноты — сознавать, что Кевин уходит. Учитывая, что именно Кевин был тем, с кого все начиналось, в каком-то фундаментальном, неоспоримом смысле. На самом деле, не только в этом мире, где метель только-только отступила, оставив после себя хрустящую, ослепительную пустоту, но и в каждой из реальностей, через которые им довелось пройти — везде именно Кевин становился той точкой возгорания, тем спусковым крючком, что запускал цепную реакцию событий. Именно он, своим упрямым, почти фанатичным желанием докопаться до сути, начал расследование в Тотспеле, вороша прошлое, которое все предпочли бы забыть. Именно он, с его неумолимой властью и презрением к несправедливости, стал катализатором переворота в Долине. Именно он, в конце концов, своим договором и наглостью, заставил Эндрю шевелиться в этом мире куда быстрее. Если уж быть до конца честным с самим собой, — то даже в первой, самой реальной реальности, Кевин был тем, кто задал движение маховику. Не то чтобы это было чем-то грандиозным или особенным в общечеловеческом масштабе, но чем-то — да. Чем-то малым и критически важным одновременно, камешком, вызвавшим лавину. Если бы не он, появившийся на школьном пороге — нахальный, надменный, ослепленный своей целью, — с желанием забрать Эндрю себе, под свое крыло, в свой идеально отлаженный мир дневных побед и ночных тренировок, если бы не этот его визит, пресса не была бы привлечена, а без прессы не появился бы и Ваймак со своими досье, своими предложениями, своим холодным, аналитическим интересом. Если бы не его яростные, отчаянные попытки втянуть Эндрю в игру с самого начала, то все, вероятно, сложилось бы иначе. Ники, без всего этого давления и чувства долга, без стипендии, давно бы уже укатил в Германию — к своему немцу, к тихой жизни, к нормальности, которую он так отчаянно искал. Аарон, прагматичный до мозга костей, вложил бы все свои сбережения в учебу, в будущее, и ушел бы вперед, не оглядываясь на брата, застрявшего в прошлом, в тени, в немом ожидании. Эндрю так и остался бы где-нибудь на одном месте — в дешевой съемной квартире, на заброшенной парковке, за стойкой бара — топчась на месте, без желания и даже мысли о том, чтобы сдвинуться с мертвой точки, работая, отсылая деньги близнецу, живя в режиме автопилота. Не было бы Рене, не было бы Би. Они с Аароном расстались бы еще тогда, когда едва закончили школу — два сломанных мальчика, разметанных в разные стороны без всякой надежды на штиль. Разошлись бы по разным углам жизни, по разным городам, может быть — даже по разным странам, не оставив друг другу ничего, кроме горького осадка и общего отпечатка на лице, который с годами становился бы все призрачнее, все менее узнаваемым в зеркале. Они остались бы навсегда чужими друг для друга — два незнакомца, когда-то делившие одну утробу, навсегда разделившие одно лицо, но так и не сумевшие разделить ни малейшей искры понимания. Во время учебы, по крайней мере, Аарон разговаривал с Эндрю. Спрашивал, сможет ли Эндрю подвезти его с пар, и всё такое. Вынужденное общение. Предписанное судом и Ваймаком. Эндрю на самом деле не думает, что все движение было исключительно благодаря Кевину — много чести. Но что-то — да. Что-то важное, стержневое, без чего все рассыпалось бы в прах. Теперь Кевин уходил — не просто покидал их временное убежище, а разрывал саму ткань их договоренности, оставляя за спиной и защиту Эндрю, и его молчаливое, но неукоснительное обязательство прикрывать спину. Он находил собственную, новую цель в дороге — ту, что звала его вперед громче, чем старые обещания. Ему больше не нужен был Таролог, чтобы безопасно пройти лес до Южных границ — звезды, что он так яростно изучал все эти ночи, карты, испещренные его же пометками, отсутствие угрозы Рико и чистая решимость, что горела в нем теперь ярче любого костра, убедили его — он сможет сам добраться до Ваймака. Во всяком случае, так он думал — и этой мысли было достаточно, чтобы перевесить все прежние страхи. Эндрю не был настолько щедрым — или, может, настолько сентиментальным, — чтобы отдать ему последнюю из их лошадей. В конце концов, лошадь была их шансом на быстрое передвижение, и делить этот ресурс с тем, кто добровольно сворачивал с общего пути, не входило в его планы. Поэтому Кевин купил в деревне новую — не просто лошадь, а настоящую громадину, упрямую и своенравную кобылу с гривой цвета смолистой ночи и глазами, в которых плескался холодный ум. Она была достаточно мрачной, достаточно серьезной и несуетливой, чтобы идеально соответствовать своему новому хозяину — его сосредоточенной ярости, его непробиваемой уверенности, его внезапному одиночеству. У Эндрю на самом деле не нашлось слов для прощания — ничего достаточно значимого, что могло бы помочь или скрасить путь Кевина. — Надеюсь, — хрипло выдохнул Эндрю, — он тебя оценит, — он неявно обвел рукой Кевина целиком, уточняя: — всю это твою.. твердолобость. Уголок губы Кевина дрогнул — почти что улыбка, что-то знакомое и раздражающее, двигающее порез на его щеке: — Конечно, — коротко, но уверенно кивнул Кевин, — он это сделает. Эндрю кивнул в ответ. Дни, наступившие следом за уходом Кевина, потеряли прежнюю форму и течение — они стекали густым, тягучим медом, липким и приторным, заполняя собой каждый уголок дома невысказанными мыслями и тяжелым, неподвижным воздухом. Время больше не тикало — оно застыло, превратилось в плотную, прозрачную субстанцию, сквозь которую они двигались замедленно, с усилием, словно под водой. Эндрю и Нил, конечно, пытались поддерживать видимость деятельности — они механически перебирали потрепанные книги, сдувая с их страниц пыль, пахнущую временем и забвением, ворошили пожелтевшие записи с поблекшими чернилами, но слова расплывались перед глазами, упорно отказываясь складываться в смыслы, в ответы. Это была прокрастинация в самом чистом своем проявлении — бессмысленное, отчаянное топтание на месте, попытка занять себя хоть чем-то — лишь бы не слышать оглушительную тишину, что звенела в ушах, и лишь бы не видеть, как за окном снег то обнажает промерзшую, черную землю, то снова засыпает ее стерильным белым саваном, сметая следы, стирая память. Аарон тем временем все больше растворялся в городе — его отлучки стали длиннее, возвращения — тише. Он уходил почти на рассвете, а возвращался затемно, принося с собой запахи — сложный, горьковато-сладкий букет сушеных трав, смол, чуждых эфиров и чего-то еще — чего-то живого, землистого, что навсегда въелось в кожу его рук, испачканную растениями и странными, мутными настоями. Его тяга к аптеке — к фармацевтше — витала в воздухе — осязаемая, плотная, не требующая комментариев. С каждым уходом и каждым возвращением, в глазах Аарона все ярче горело новое, малознакомое Эндрю выражение — сосредоточенная, глубокая увлеченность, мягкая и в то же время твердая уверенность человека, нашедшего наконец точку опоры. Эндрю чувствовал, как слова каждый раз поднимаются из самой горечи — острые, отточенные, готовые сорваться с языка и вонзиться в брата. Он хотел сказать Аарону, что Кейтлин, что любая женщина, не заслуживает его доверия, что ее тонкий голос и плавное тело — лишь тонкая оболочка для будущего предательства, что Аарон слеп и глуп и просто бредет на поводу у старой тоски по материнским рукам, которые никогда не держали его по-настоящему. Яд копился на кончике языка, жгучий и сладкий от гнева, кислый от невыносимого страха — страха снова увидеть, как тот, кого он собирал по осколкам изо всех своих сил, падает из-за чужой жестокости. Но прежде чем звук мог оформиться и вырваться наружу — Эндрю вспоминает руки Кейтлин — не те, что могли нанести удар, а те, что работали быстро и уверенно, сшивая разорванную плоть Натаниэля. Он вспоминает взгляд Аарона — не наивный и ослепленный, а тот самый, аналитический и пронзительный, с которым он изучал карты и планы предателей в королевстве, высчитывая каждый шаг, каждую возможную угрозу. Тот самый взгляд, который видел насквозь и который теперь был устремлен на Кейтлин — вероятно, находя в ней что-то, чего не мог или не хотел найти Эндрю. И слова — едкие, колючие, готовые к атаке — замирали, невысказанные. Они растворялись в горьковатой слюне, отступали обратно в глотку, уступая место тяжелому, немому пониманию. Эндрю попросту не мог произнести это — не потому что боялся обидеть, а потому что внезапно осознавал всю глубину собственного страха, который говорил за него, всю глубину своей боли, проецируемой на брата. Вместо слов он делал единственное, что оставалось — он отодвигал свое недоверие, этот темный, клублящийся ком подозрений, в самый дальний и глухой угол своего сознания и закупоривал его там накрепко. Может быть, так и было лучше. Аарон в любом случае близко — тут, в этой деревне, в этом мире, где он теперь в безопасности. Здесь не было Дрейка, их прошлое утратило свою жестокую хватку — оно превратилось всего лишь в пыль на старых книгах, безобидную и далекую, в отличие от той реальности, где Эндрю, возможно, его уже не спас. Так и текли они — эти дни, густые и непрозрачные, как тяжелое масло — пока не наступил тот вечер, когда Аарон наконец произнес вслух то, к чему все неумолимо вело с самого начала, с того первого дня, когда Аарон вообще узнал об Эндрю. Аарон собирался оставить, бросить Эндрю. Аарон заговорил тихо, но его голос не дрожал и не срывался — в нем звучала та странная, новая уверенность человека, нашедшего наконец точку опоры где-то вовне, за пределами их общего, тесного мирка. Он смотрел не в тарелку, не поверх головы Эндрю, а прямо на него — открыто, почти с вызовом, и в его взгляде читалось нечто окончательное, обдуманное и взвешенное до последней мелочи. Неизменное. Эндрю отреагировал так, как умел лучше всего — он ушел в глухую, немую оборону, отступил за привычные стены. Он физически ощутил, как почва — та, что лишь недавно начала казаться твердой — уходит из-под его ног, засасывая в холодную, знакомую трясину. Старый, детский страх потери сдавил горло ледяным обручем, перехватывая дыхание, а в голове набатом зазвучала одна-единственная мысль, навязчивая и беспощадная — это конец. Если Аарон уйдет сейчас, они не встретятся снова, он не нужен Аарону, Эндрю на самом деле никогда не был нужен Аарону. Он встал, отодвинул тарелку — еда стояла в горле комом — и молча, не глядя ни на кого, ушел в спальню. Дверь захлопнулась за ним с глухим, финальным стуком, от которого содрогнулись стены. Эндрю повалился на кровать, не раздеваясь, и зарылся с головой в одеяло — плотное, шершавое, пахнущее пылью и Нилом. Как в детстве, еще до того, как у него появилась потребность постоянно держать дверь в поле зрения, когда единственным спасением от мира было спрятаться в темноте, свернуться калачиком и сделать вид, что тебя нет, что ты растворился, исчез. Не ясно, сколько времени прошло — может, минута, может, час — но дверь скрипнула, и в комнату вошел Нил. Без слов, без вопросов, без упреков. Эндрю почувствовал его присутствие кожей — теплое, живое, неотступное. Он отодвинулся в самый угол кровати, отгородившись стеной из одеял, и замер, затаившись. Нил не стал ломать эту стену — не стал пытаться говорить, трогать его, утешать — он просто лег рядом, на почтительном расстоянии, не касаясь его, просто присутствуя — своим дыханием, своей немой верностью, своим молчаливым согласием быть здесь, в этой темноте, вместе с ним, в тихом принятии, которое было единственным, что хоть как-то сдерживало трещины, медленно, но верно расходившиеся по стенам его разума. Ночью Эндрю поднялся — его тело требовало своего, настойчиво и безжалостно, невзирая на отчаяние, сковывавшее душу ледяными щупальцами. Когда он, уже после, вышел в коридор, крадучись на цыпочках по холодным половицам, он замер на пороге — у раскрытой настежь двери, продуваемый колким зимним ветром и подсвечиваемый бледным светом, стоял Аарон. Он ждал его, не уходя, застывший в этом проеме между теплом дома и морозной свободой ночи. Он молча кивнул наружу, протягивая Эндрю его же собственный плащ — тяжелый, пропахший дымом и дорогой, — и Эндрю, после мгновенной паузы, принял его, ощутив грубую ткань в своих оцепеневших пальцах. Они вышли на холодное, обледеневшее крыльцо — под тонкий, почти хирургически острый серп луны, что висел в черном, бархатном небе, усыпанном алмазной крошкой звезд. Воздух был колючим, обжигающе чистым, и каждый вдох обдавал легкие ледяной свежестью, заставляя кровь бежать быстрее. У Эндрю не было с собой ни сигарет, ни зажигалки — ничего, что могло бы занять его руки или отвлечь мысли, поэтому он занял себя тем, что механически ковырял ногтем потрескавшуюся краску на тонких перилах, пока Аарон молча смотрел на него — его взгляд был тяжелым, насыщенным невысказанным. — Эндрю, — начал Аарон, и его голос прозвучал негромко, но четко в морозной тишине. Эндрю медленно поднял на него взгляд, встретившись с глазами, такими же, как у него, и такими разными. — Ты же понимаешь, что я не бросаю тебя? — спросил Аарон тихо, словно боясь спугнуть хрупкое равновесие между ними. Эндрю лишь пожал плечом в ответ — жест намеренно безразличный, отточенный годами защиты, — но внутри все сжалось в тугой, болезненный комок. — А что это, если не уход? — выдохнул он в ответ, голос прозвучал хрипло, далеко от него самого. Аарон подошел к нему ближе, оперся на те же перила, его пальцы сжали обледеневшее дерево. Он уставился на снег под домом — на искрящуюся, хрустящую корку, потом на рукава своего плаща, подбирая слова, которые годами застревали в горле, обрастая страхом и непониманием. — Я не думаю, — начал Аарон, и каждое слово давалось ему с усилием, но было выстрадано и выверено, — что быть братьями — это значит быть на поводке друг у друга, Эндрю. — Он посмотрел на Эндрю упрямым, прямым взглядом, выдержав его ответный, колючий и недоверчивый, и продолжил, — Это не цепи и не ошейники, — сказал он, проводя рукой в воздухе между ними, будто рассекая невидимые ленты, — это что-то намного более гибкое и прочное, понимаешь? Эндрю моргнул, не зная, что ему нужно ответить — слова застревали в горле, спутанные и бесполезные. Но Аарон кивнул, словно понял это безмолвие, и снова уставился в снег перед ним. — Ты всегда будешь моим близнецом, — проговорил он тише, руки сжали края плаща, растягивая ткань до треска, — у нас общая кровь в разных телах, история, которую никто другой не разделит. — Он сглотнул тяжело, и его кадык дернулся, — Это не изменится, Эндрю, это не изменится, если ты не захочешь — потому что я не захочу. — закончил Аарон почти шепотом, словно боясь того, что Эндрю ответит ему. Эндрю снова взглянул на Аарона — на чужого, — напомнил ему его глупый мозг, но Эндрю насильно заглушил этот голос. Он посмотрел на своего брата-близнеца — найденного слишком поздно, чтобы быть нормальными братьями, но намертво сцепленного с ним, связанного колючей проволокой общих ран — никто из них не мог оторваться, не мог даже попытаться идти сам — Эндрю из-за вечного страха потерять Аарона, позволить ему снова пострадать, Аарон — как ни странно — из-за такого же страха потерять Эндрю. Он посмотрел на Аарона — уже двадцатилетнего, взрослого, пережившего и жестокость, и зависимость, но всё равно ставшего чертовски умным и сильным парнем, имея за плечами ужасно не помогающее детство. Он сам стал таким — все, что сделал Эндрю — это убрал с его пути злые руки и сладкие, отравляющие таблетки. И теперь Аарон имеет право попробовать — конечно, имеет. Их сделка, их жалкая попытка создать связь искусственно, из долга и вины, никогда не должна была быть такой долгой — Эндрю должен был отпустить его еще после школы, но он не смог тогда, верно? Он думает, что должен сделать это сейчас — даже если это ощущается как отрывание конечности. — А… — хрипло начинает Эндрю, и голос подводит его, — ..как же твое желание? — вырывается у него, последняя попытка ухватиться за старые рамки. Аарон усмехается в ответ — коротко, беззлобно, оглядываясь на темный, чужой дом за своей спиной. — Эндрю, честно, — говорит он, зачесывая свои непослушные волосы назад, стряхивая с капюшона мелкие кристаллы снега, — я не думаю, что нам еще нужен какой-то общий дом. — Он осторожно мелькает взглядом-молнией на Эндрю, — У тебя теперь есть что-то свое с Нилом — пусть я этого до конца и не понимаю, но я вижу. — Он вздыхает, колеблясь на мгновение, прежде чем выдохнуть самое главное, — Я тоже надеюсь найти что-то своё, понимаешь? Может быть прямо здесь, в этой деревне, а может где-то ещё, но всё равно своё собственное. Они стоят молча, вглядываясь в ночь, и напряжение в плечах Эндрю отпускает — совсем чуть-чуть, на микроскопическую величину, но отпускает больше, когда Аарон поднимает голову снова, чтобы сказать, глядя прямо на него: — Ты же понимаешь, что мои двери всегда будут открыты для тебя, Эндрю? Даже если мы будем жить в разных местах, даже если годами не увидимся — я все еще хочу, чтобы ты был моим братом. Ладно? И Эндрю кивнул — коротко, почти неразличимо, — слушая его, и чувствуя, как та каменная глыба, что лежала у него в груди, понемногу, совсем по чуть-чуть, начинает крошиться. После того как ушел и Аарон, в доме воцарилась не просто тишина — воцарилась плоть тишины, обволакивающая, нарушаемая лишь треском поленьев в камине да скрипом половиц под неторопливыми шагами. Они с Нилом неделями пребывали в подвешенном состоянии — не в бездействии, не совсем, а в странном, почти сакральном обустройстве своего микрокосмоса, откладывая поход к Тару — не желая нарушить этот хрупкий, выстраданный покой. Снег за окном, казалось, был их союзником — медленный, бесконечный, словно считывая их настроение, их апатию, и засыпая мир мягким, глушащим все звуки саваном. Казалось, сама природа предлагала им замедлиться, затаиться, переждать. Они наладили свой быт довольно быстро — оба неприхотливые, оба с детства знающие, как выживать самостоятельно, они легко нашли общий, неторопливый ритм. Нил взял на себя завтраки — он с упоением экспериментировал с рецептами из старой потрепанной книги, и кухня по утрам наполнялась не просто запахами, а смелыми, часто неудачными, но всегда искренними попытками создать что-то теплое — пахло подгорелой овсянкой с непонятными горькими травами, которые он таскал из запасов Ники, и сладким дымом от капель меда, падавших на раскаленную плиту. Эндрю, наблюдая за этой алхимией, молча терпел свою тарелку, потому что видел сосредоточенную складку между бровей Нила — и потому что достаточное количество мёда в любом случае могло исправить что угодно. Эндрю готовил обеды — пользуясь памятью, а не рецептами. Его руки быстро запомнили, как нашинковать коренья достаточно мелко, чтобы они разварились в бульоне, как поймать момент, когда жесткое мясо наконец-то сдается и становится мягким. Он готовил не только для себя — он готовил и для Нила, и в этом была особая ответственность. Ужин часто состоял из кусков сыра и остатков хлеба, которые они ели, сидя на полу у камина, и их плечи иногда соприкасались в тихом, почти медитативном ритме. Нил чаще тянулся к делам на улице — будто морозный воздух и физический труд были единственным лекарством от тревоги, что тихо шевелилась под его кожей. Эндрю видел из окна, как он выходил во двор, плечи его на мгновение напрягались, прежде чем топор с тихим свистом рассекал полено с точным, почти жестоким ударом. Мерный, ритмичный стук рубки дров — тук-тук, пауза, глухой удар о пень — становился саундтреком их дней, гипнотизирующим и успокаивающим, словно сердцебиение самого дома. Нил также занимался их лошадью. Иногда, когда Эндрю выходил на перекур, до него доносился тихий, воркующий голос Нила — бессловесные, успокаивающие звуки, которыми он разговаривал с животным, и тихий скрежет зубов о ведро с овсом. Это был не разговор — это было колдовство, древнее и простое, и Эндрю ловил себя на том, что затаил дыхание, боясь спугнуть эту хрупкую нить, связывающую Нила с чем-то большим, чем их четыре стены. Сам Эндрю же, всегда опасавшийся холода, занимался домом. Он вычищал камин от золы, ощущая под пальцами шелковистую, еще теплую текстуру пепла, и эта простая работа успокаивала его — вот он, осязаемый результат, чистота и порядок, которые он мог контролировать. Он методично протирал пыль с полок и подоконников, смахивая серый налет прошлого, отмывал посуду и фильтровал талую воду — прозрачную, холодную, пахнущую снегом и небом. В этих простых действиях была своя медитативная магия — делать что-то простое, видимое, что можно было пощупать руками и увидеть немедленный результат, в мире, где все остальное было таким зыбким и неопределенным. Позже, когда сумерки начинали синеть за окнами, они находили друг друга в общей комнате. Они делили пространство вместе — часто не рядом, а сидя в разных углах, создавая свое молчаливое силовое поле, где каждый был на своем островке, но связан невидимыми мостами. Тишину нарушало лишь шуршание страниц книги Эндрю, скрип карандаша Нила по блокноту, да изредка — их голоса, прерывающиеся на полуслове, чтобы зачитать вслух случайную фразу или высказать мысль — то нелепую, то такую точную и пронзительную, что она повисала в воздухе, требуя общего, безмолвного осмысления. Это было комфортно — Эндрю не смог бы подобрать иного слова. Ему было комфортно и уютно в обществе Нила, в их простой, отлаженной рутине, в этом теплом коконе, сплетенном из привычных звуков и молчаливых пониманий. Он никогда не предполагал, что подобное возможно для такого человека, как он — с его прошлым, вытравленным в душе кислотой недоверия, с его колючим нравом, что годами служил единственной броней. Они создали свой собственный мир в этих четырех стенах. Мир, в котором пахло овсянкой и дымом, а не страхом и кровью. Мир, где главными опасностями были сквозняки и подгоревший завтрак. Они знали, что это ненастоящее, знали, но всё равно это все больше походило на настоящий дом — не временное убежище, чтобы переждать зиму, а именно дом, с его живым теплом, идущим от камина, с привычной музыкой скрипящих половиц и потрескивающих поленьев, с мерным, синхронным дыханием в темноте — звуком, который стал для Эндрю желанным. Это было похоже на семью — ту, которую не выбирают, но которая оказывается единственно верной. Но даже в этой почти идеальной картине постепенно всё ярче вскрывался изъян, своя трещина, сквозь которую постепенно прорывалось беспокойство. И имя этой трещине был Нил. Их идиллия была похожа и на бесконечную зиму — на затянувшуюся паузу, время вне времени, где прошлое и будущее теряли четкие очертания, сливаясь в одно сплошное, снежное, застывшее настоящее. И в этом безвременье, в этом ослепительно-белом безмолвии, Нил начал постепенно теряться, растворяться, будто уходя в самую гущу метели. Со временем он будто все больше смещался куда-то вбок — не физически, нет, он был все так же рядом, но внутренне — отдаляясь, уходя в какую-то свою глубину, недоступную и непроглядную даже для Эндрю. Все чаще по ночам Эндрю просыпался от резкого тихого звука или, наоборот, от внезапной тишины — от того, что рядом прекращалось ровное дыхание, и он заставал Нила лежащим с открытыми глазами, уставившимся в потолок, из которого на него смотрели призраки кошмаров. Призраки — потому что все они, и отец, и Лола, и вороны — были мертвы, или заперты, или вовсе не существовали в этом мире. Нил не должен был бояться их, бояться мертвецов — не имело никакого смысла. Но мозг Нила, вопреки всему, продолжал играть с ним злую шутку. Все чаще утром Эндрю находил его на крыльце — бледного, продрогшего до самых костей, с истлевшей сигаретой между онемевших пальцев, абсолютно пустого, выпотрошенного ночными видениями, смотрящего в сплошную белую пелену мира отсутствующим взглядом. Сегодня было именно такое утро — предрассветное, серое, пропитанное сыростью и тишиной, — поэтому они оказались здесь, в постели, под грубым шерстяным одеялом — Нил прижался сбоку, его подбородок уткнулся в плечо Эндрю, холодные руки бессильно лежали на одеяле, а по всему телу пробегала мелкая, неконтролируемая дрожь — будто он только что вышел из ледяной воды. Нил легко придвинулся, уткнувшись лицом в плечо и грудь Эндрю, вдыхая воздух у его шеи — глубоко, с усилием, как будто пытаясь вобрать в себя не кислород, а саму его суть. Он закрыл глаза, сжавшись в комок, становясь таким маленьким, таким маленьким, что Эндрю почувствовал что-то острое и болезненное у себя внутри — что-то почти похожее на сочувствие, но гораздо более сильное и неуместное. Нил пошевелился — ровно настолько, чтобы прислонить подбородок к груди Эндрю, встретившись с ним взглядом в приглушенном, размытом свете, что пробивался сквозь заледевевшее стекло. В его глазах стояла та самая растерянность — та, что копилась все эти дни вынужденного бездействия, все эти недели зимы, что затягивались словно резина. Он был потерян — застрял где-то между прошлым, которое не отпускало, и будущим, которое не желало наступать. Его физические раны давно зажили — шрамы побелели и стали лишь рельефом на коже, — но что-то внутри явно болело сильнее, и Эндрю видел это каждый раз, когда находил его на холоде с пустым взглядом и погасшей сигаретой. — Нил, — тихо начал Эндрю, и его голос прозвучал хрипло от недавнего сна и непрошенной нежности, — что с тобой происходит? — Я не знаю, — начал Нил, и его голос дрогнул — не от холода, а от чего-то более глубокого, что сидело где-то в самой середине груди, — мне кажется, что я не могу этого иметь, — сказал он в итоге, расплывчато обводя комнату рукой. Вот оно — обнаженное, сырое нутро Нила, прорывающееся наружу сквозь трещины в его обычно непробиваемой броне. Та самая уязвимость, которую он так яростно скрывал ото всех, включая самого себя, теперь вытекала наружу холодным, беззащитным потоком, заставляя Эндрю затаить дыхание. Эндрю не произнес ни слова — он позволил тишине занять все пространство между ними, стать тем мостом, который они оба боялись перейти вслух. Какое-то время он просто существовал в этом молчании, ощущая его вес и значимость, давая ему сделать свою работу — успокоить, соединить, дать понять без лишних звуков, что он здесь, что он никуда не торопится. Его рука двигалась с намеренной медлительностью, с такой осторожностью, будто он прикасался к чему-то сакральному, хрупкому, хотя, конечно, Нил никогда не был хрупким. Пальцы Эндрю мягко скользнули в спутанные пряди волос Нила, все еще пропахшие холодом зимнего ветра и горьковатым запахом дыма. Ладонь его обрела опору на затылке, а большой палец начал едва заметное движение у виска — медленные, успокаивающие круги, которые говорили гораздо больше, чем могли бы слова. Его вторая рука, выдавшая внутреннюю борьбу легкой, почти неконтролируемой дрожью, легла на ребра Нила. Это не было захватом или требованием — просто вопрос. Этого прикосновения хватило, чтобы сквозь тонкую ткань рубашки ощутить исходящее от Нила живое тепло, почувствовать глухой и ровный ритм сердца, которое никогда не замирало от прикосновений Эндрю, а отвечало на них молчаливым и полным принятия стуком. Дыхание Нила прервалось — короткий, сдавленный звук, — но он не отпрянул и не отшатнулся. Вместо этого он сам двинулся навстречу — медленно, почти беззвучно, как будто раскрывая тайну, известную лишь им двоим. Он уткнулся лицом в угол между ключицей и ребром Эндрю — в ту впадину, что казалась созданной природой специально для него, — будто Нил всегда должен был находиться именно здесь, будто Эндрю был той невидимой силой, что неумолимо притягивала его к себе. Пальцы Нила слабо сжали материал рубашки Эндрю — не цепко и не требовательно, а инстинктивно, ища точку опоры, подтверждения реальности происходящего, полностью доверяя этому моменту. Эндрю ненавидел ту всепоглощающую потребность, что жила в нем самом — ту жажду, что выжигала изнутри, заставляя стремиться быть так близко, держать и быть удерживаемым, быть желанным не на условиях обязательств или страха, не как объект контроля, а просто так — без причин и оговорок. Это чувство заставляло трепетать что-то глубоко в груди — что-то отчаянное, безрассудное и пугающе настоящее, чего он никогда не позволял себе признать. Он притянул Нила крепче, почти инстинктивно впитывая его прочность, ощущая каждую деталь — вес его тела, живое тепло под тонкой тканью, безоговорочную правду его присутствия. И он изо всех сил старался не замечать, как бешено колотится его собственное сердце — как оно бьется о ребра с такой силой, словно пытается вырваться из тесной клетки тела, чтобы доказать то, чего он не решался произнести вслух. Он не знал, как сказать Нилу всё, что крутилось у него в голове — все те обрывки мыслей, что были слишком тяжелы для слов, слишком сыры и незащищены, чтобы выносить их на свет. Он не знал, как объяснить, что даже не представляет, как сохранить это тонкое, почти невесомое состояние между ними — как удержать то, чего он даже понять до конца не мог, то, что пугало своей простотой и сложностью одновременно. Он не был уверен, как вообще возможно — быть таким уязвимым, раскрытым до самой сердцевины, и при этом не сгорать. — Перед Тотспелом, — сказал вдруг Нил, и его голос прозвучал приглушенно, но четко, нарушая тишину, — что случилось с тобой перед Тотспелом? — спросил он, уставившись на Эндрю — его взгляд был прямым, неотрывным, поглощающим. Эндрю сглотнул — несколько раз, чувствуя, как горло сжимается от внезапно нахлынувшей горечи, — прежде чем выдавить из себя: — Дрейк… — произнес он на грани шепота, и это имя прозвучало как проклятие, как холодное лезвие, вонзившееся в пространство между ними, — нашел меня. — Он собрался с силами, чтобы продолжить, чтобы ответить на вопрос, который висел в воздухе все эти недели, — Я не помню, что было дальше, но я знаю, что он на меня напал. — сказал Эндрю в итоге, и его голос дрогнул. Нил двинулся медленно, с той осторожностью, что граничила с благоговением — так, чтобы Эндрю видел каждый его жест, каждое движение его руки. Он поднес ладонь к боку Эндрю — туда, где под тонкой тканью рубашки скрывался прижженный шрам, неровный и все еще странно-чувствительный. Эндрю не знал, как и почему, но каким-то образом Нил всегда понимал — еще с тех времен, когда он был Натаниэлем в Долине, — что этот след не был просто еще одной меткой на теле. Он не принадлежал Эндрю так же, как мелкие шрамы драк или как те, что покрывали его руки. Этот шрам был чем-то иным — чужим, насильственным, недавним, и боль от него была другого качества — острой и неотпускающей. Обжигающей. Нил мягко обвел кончиками пальцев края шрама — с достаточным нажимом, чтобы не было щекотно, но и чтобы Эндрю чувствовал каждое прикосновение, каждый миллиметр поврежденной кожи. Его пальцы были теплыми, почти живыми — и в их движении была не только нежность, но и вопрос, и понимание, и та тихая ярость, что копилась где-то глубоко внутри. И затем, кажется, решившись продолжить, собравшись с духом, он выдохнул: — Рико отдал меня отцу, — сказал Нил в итоге тихо, на грани шепота, уткнувшись губами в горло Эндрю — в то место, где пульс бился часто и неровно, выдавая внутреннее напряжение. Эндрю замер — полностью, абсолютно, не желая спугнуть этот хрупкий момент, эту доверчивость, что была такой редкой в последнее время. — Я не знаю, что… — начал Нил снова, его голос дрогнул, и он прервался. Нил медленно оторвался от Эндрю, выпрямляясь, садясь на край кровати, и моргнул, отводя взгляд — покрасневший по краям. Рассветные лучи — золотые и острые, как лезвие — ворвались в комнату, подсвечивая его лицо, и Эндрю замер, наблюдая, как свет играет на медных ресницах Нила, почти прозрачных в утреннем сиянии, как он скользит по шрамам на его коже, подчеркивая каждый заживший рубец, каждую веснушку. — Что мы будем делать, Эндрю? — голос Нила прозвучал приглушенно, сдавленно, будто ему физически не хватало воздуха. — Зима разгорается, а мы понятия не имеем, где взять этот чертов цветок, и просто… просто… — он опустил голову, словно каясь в несовершенных грехах, и, вероятно, это было тем, что тяготило его все это время — та правда, что он боялся высказать вслух, потому что Нил сжал простыни в белых костяшках, собираясь с силами, и поднял голову, встречая взгляд Эндрю. — Я даже не уверен, что хочу уходить, — выдохнул он полушепотом, и эти слова повисли в воздухе, тяжелые и обнаженные. Нил смотрел на него, подсвеченный резкими, почти слепыми лучами утреннего солнца, — яркий, словно живое пламя, хотя его глаза казались отсутствующими, стеклянными, ушедшими куда-то вглубь себя. Эндрю сел тоже, скрестив ноги, и положил ладони на щеки Нила, закрывая его от всего мира — от зимнего утра за окном, от неопределенности, от страха — и Нил сжал оба его запястья в своих руках, пальцы холодные, но крепкие, и медленно выдохнул, будто выпуская из себя часть той тяжести, что давила на него всю ночь. Эндрю не был уверен, что им делать с Таром, он даже не был уверен, что еще хочет что-то делать вообще, но… — Я не знаю, как мы должны дойти, но я знаю, что мы сделаем это, Нил, — ответил Эндрю, и его голос прозвучал тише, успокаивающе, бережно. — Мы должны вернуться, да? Мы должны попытаться. — Я боюсь проснуться с топорами в своих ногах, — прошептал Нил в пространство между ними, и его дыхание смешалось с дыханием Эндрю. — Здесь у нас дом, Эндрю, а что, если там, снаружи, и меня и тебя уже нет? Что, если он меня поймал, а всё это — просто попытка моего мозга сойти с ума менее болезненно? Нил наклонил голову чуть правее, сильнее прижавшись к руке Эндрю. Подушечки его пальцев скользнули по круглым ожогам — уже совсем не похожим на отпечатки чужих рук. Эндрю не знал, что ему сказать. Он чувствовал страх Нила нутром — они были здесь вместе, они оба были заперты, и он думал, что оба должны найти выход. Но что если, что если... — Я не помню, что было после того, как Лола обожгла мои руки, я не знаю, я просто не помню, Эндрю… — он посмотрел на него — искренний, отчаянный, разбитый, — и Эндрю не смог найти ответа, потому что его не существовало. — Я так устал, — пробормотал Нил, и его голос дрогнул, сорвавшись на последнем слоге. Эндрю и сам не знал, что ждало его в реальности — чем было его тело, что успел сделать Дрейк, что случилось с Аароном и Кевином — он не знал и не мог знать, и эта неизвестность съедала его изнутри, оставляя горький привкус жженого страха на языке. — Что лучше, — тихо начал Нил, не отрывая взгляда лица Эндрю, — сладкая ложь или горькая правда? Эндрю посмотрел на него — настолько реального, насколько это вообще было возможно. Шрамы и голубые глаза, страх перед прошлым и обещание будущего — все эти противоречия, что составляли Нила — Абрама — Натаниэля — стороны одной и той же медали, которую он держал в своих руках. — Ни то и ни другое, — ответил Эндрю после паузы, его пальцы непроизвольно сжались на коже Нила. — Реальность — это ни то и ни другое. Это все сразу. Эндрю понимал этот страх Нила — понимал его каждой клеткой своего тела, каждой зарубкованной трещиной на собственной душе, потому что тот же самый ужас — ужас потери, разлуки, невозможности вернуться — сидел и в нем, холодным и тяжелым камнем под сердцем. Но поверх этого страха, поверх всей этой тьмы, в нем жила другая, гораздо более древняя и жестокая уверенность — слепая, безоговорочная, животная вера в то, что их пути, однажды сплетенные в такой тугой и болезненный узел, уже не смогут распутаться окончательно. Что они будут притягиваться друг к другу снова и снова — вопреки мирам, вопреки времени, вопреки всем законам логики и реальности. Нил уже говорил ему эти слова — но, возможно, для его кроличьих мозгов оказалось сложно вспомнить собственные утверждения, которые все это время держали Эндрю на плаву. Поэтому Эндрю отодвинулся от Нила на пару сантиметров, посмотрел ему прямо в глаза и произнес то, что знал точно — то, в чем Нил сам убеждал его раз за разом, мир за миром: — Я не галлюцинация. Это не сон. Мы оба здесь реальны. — Он посмотрел на Нила уверенно, наконец чувствуя себя гораздо менее шатким, — Это твои слова, — сказал Эндрю, — ты мне врал? Нил ответил ему — не словом, а выдохом, сдавленным стоном, который был одновременно и капитуляцией, и обетом, — прошептав ему прямо в губы, в само пространство рта, сокращая расстояние между ними до нуля, до отрицательных величин, до полного исчезновения каких-либо границ: — Я тебе не лгал. Они замерли в сантиметре друг от друга, и в этой внезапной, звенящей тишине мир сузился до точки соприкосновения их дыхания — теплого, общего, живого. Казалось, самая тяжелая правда была высказана, самый страшный страх — признан, и теперь наступило время не слов, а чего-то большего. Эндрю поцеловал его — сначала мягко, почти нежно, обволакивая, пытаясь растворить в этом прикосновении все его тревоги, все черные мысли, заставить забыть, заставить чувствовать только здесь и сейчас — только тепло кожи, только вкус друг друга, только стук двух сердец, пытающихся вырваться из груди и слиться воедино. Но эта нежность длилась всего мгновение — ровно до того момента, как Нил вздохнул ему в рот — глубоко, влажно, с какой-то отчаянной жадностью, — и тогда что-то в Эндрю щелкнуло, сорвалось с тормозов. Он проглотил этот звук, этот вздох, это доверие — сделал его своим, — и надавил сильнее, глубже, уже не стараясь быть осторожным, потому что сейчас им обоим была нужна не осторожность, а уверенность — железная, грубая, не оставляющая места для сомнений. Поцелуй потерял всякую мягкость, превратившись во что-то жаркое, почти обжигающее, в котором было больше энергии отчаяния и ярости, чем нежности — ярости на мир, на обстоятельства, на самих себя — и в этом огне они горели вместе, и это было больно, и это было единственным спасением. Нил извивался под ним — не пытаясь вырваться, а, наоборот, ища еще большего контакта, еще более тесного соприкосновения, — его пальцы впились в простыни, сминая ткань в плотные комки, его тело выгибалось навстречу, и каждый его жест, каждый прерывистый вздох говорил громче любых слов — говорил о доверии, о желании, о страхе и о преодолении этого страха. Они целовались, пока в легких не кончился воздух, пока не потемнело в глазах, и даже тогда не разорвали контакт полностью — лишь оторвались на сантиметр, чтобы судорожно, жадно глотнуть воздух, смешанный с дыханием друг друга, и снова сомкнуть губы — еще более голодно, еще более отчаянно, еще более жарко. Они целовались, пока их легкие не начали гореть огнем, а сердца — биться в унисон, выстукивая одну и ту же безумную, отчаянную дробь — один ритм на двоих, одна паника, одна надежда. И только когда сил совсем не осталось, Эндрю оторвался — всего на несколько миллиметров, чтобы его губы все еще касались губ Нила, когда он говорил, и каждое слово было и дыханием, и поцелуем одновременно: — Нил... — его голос звучал хрипло, сдавленно, прорываясь сквозь одышку, — мы справимся. Хорошо? Мы сохраним это — все это. — Он провел рукой по его щеке, по влажным губам, смахивая несуществующую пыль. — Я найду тебя снова. А ты найдешь меня — ты уже делал это, помнишь? Ты всегда меня находил. — Как думаешь, — хмыкнул Нил, его взгляд стал чуть яснее, чуть острее, — это будет сложно — снова найти тебя? Эндрю выдохнул, закрывая глаза, и приблизил их лбы — солнце все еще освещало лицо Нила, выхватывая веснушки и бледную кожу, мелкие шрамы и яркие царапины, блики в глазах, медные ресницы, которые отбрасывали легкие тени на его скулы. — Ну, — начал Эндрю, и уголки его губ дрогнули в подобии улыбки, — Дэн сделала все, чтобы Лисов было видно из космоса. Нил кивнул — наконец убежденный, наконец снова уверенный в том, что попытается. Они лежали, сплетенные в тишине, которая была уже не гнетущей, а мирной. Их дыхание выравнивалось, сердца успокаивались, найдя наконец общий, ровный ритм. Морозные узоры на стекле таяли под лучами поднявшегося выше солнца, заливая комнату слепящим, чистым светом. Кажется, впервые за все эти долгие зимние недели в доме воцарился не просто покой, а хрупкая, но настоящая гармония. Какое-то время — минуту, пять, целую вечность — ничего не происходило, и это было совершенно. Но, как известно, всё заканчивается, и это безвременье исчерпало себя тоже, когда они услышали шорох внизу — тихий, но отчетливый. Эндрю шел из комнаты и думал, что это Аарон, приехавший из города, чтобы рассказать ему ненужные сплетни или, может быть, передать письма от Кевина и Ники, которые вот-вот должны были доехать. Он спускался по лестнице и думал, что это может быть даже сам Ники, заехавший по пути, но когда он спустился вниз — босиком, без повязок, хотя теперь с острым знанием того, где они лежат, — в центре комнаты стояла незнакомая фигура в дорожном плаще, оглядывающаяся с любопытством. Эндрю напрягся всем телом — каждым мускулом, каждым нервом, — и был рад, что оставил Нила в комнате. — Ого, — раздался женский голос из-под капюшона, и фигура повернулась к нему. — Не думала, что кто-то займет мой дом. На руках у Би покачивались ключи — старые, потертые, — за ее спиной стояло несколько дорожных сумок, покрытых слоем пыли и снежной крупы. Кажется, пора отправляться в их последний путь.