* * *
Лучший стимул для творчества, конечно же, одиночество. Пока запах краски въедается в кожу, пока зловоние спирта пропитывает каждый локон, смешиваясь с легким ароматом шампуня; пока руки по локоть увязают в цветастой жиже, рядом нет ни единой души. Мышки, часто бегающие по комнате из-за не самого лучшего образа жизни лежащей в постели или сидящей на жестком стуле с такой же спинкой девушки, забиваются под плинтуса, не выдавая своего тихого присутствия. Родители, которых сложно назвать таковыми, уходят, и дом остается глухим пристанищем, вдыхающим пары спирта, через некоторое время вызывающие головную боль у всего живого, не успевшего сбежать. Брат, остающийся самым близким человеком на Земле, не подходит к дому ближе, чем на километр, ведь совсем недавно в его уши влетали роботизированные слова: «Сегодня не получится, прости». Все становится тихим, почти незаметным, и от этого осторожные мазки по холсту концентрируют на себе все внимание. Рука ведет сама, пальцы нелепо гнутся, лишь бы не задеть испачканное полотно. На холсте вырисовывается что-то непонятное, напоминающее то ли лицо, то ли тело, то ли утренний пейзаж, замеченный зорким взглядом и заставляющий вспомнить совсем недавно выкуренную сигарету. Взгляд фокусируется лишь на осторожных мазках, и, вроде, все замечательно, картина по-настоящему оправдывает потраченное время, но ослабевший кулак ударяет в самый центр. Не успевший засохнуть акрил отпечатывается на женских костяшках, полотно рвется, падает, пачкая пол и задевая ковер. Пальцы цепляются за деревянный подрамник, руки поднимают холст над головой, а после с размахом ударяют об стену. Дерево ломается с хрустом, из глаз брызжут слезы, а чашка цветастой воды падает на пол. Все снова зря. На белом фоне — грязь, мазки, до этого казавшиеся нежными, оказываются грубыми пятнами, в руках опять слабость, а в пояснице с новой силой пульсирует боль, заставляя осесть на постель и опустить голову. Оставлять после себя этот ужас не хочется. Вдохновение оказывается желанием снять напряжение, а полет рук — тремором. Очередной холст отставляется испачканной стороной к стене, дабы не напоминать ей о собственной слабости. Потеряла время. Снова получила жестокий пинок куда-то в поясницу. Руки вновь опускаются. Позволить увидеть себя такой — значит, поведать всем о своем отчаянии. Быть сильной, когда из сил остались лишь крупицы — нелегкое занятие. Улыбаться, когда хочется плакать; говорить, что все в порядке, когда где-то в районе поясницы разливают расплавленный свинец, до безумия тяжело, но со временем привыкаешь ко всему, а главное — усваиваешь важный урок жизни: одиночество, окутывающее холст и твой сгорбленный силуэт — друг. Оно скрывает твои вспышки слабости, оно позволяет окунуться глубже в это море отчаянного убеждения, что картины компенсируют твое отнятое время, позволят жить даже тогда, когда над головой будет стоять грубая плита из камня с выбитой на ней твоей неудачной фотографией; оно побуждает окунать кисть в яркие краски и мазать по холсту, искренне наслаждаясь занятием, пока последняя черта не подводится где-то в углу; оно позволяет расслабиться. Расслабиться хотя бы на пару минут, не подвергаясь дурным мыслям и не пытаясь спрятаться от чьих-то озлобленных глаз. Но, конечно, и это длится недолго: расслабление сменяется раздражением, как только попытки отвлечься от всего ужаса сбрасывают мантию вдохновения, а слезы скатываются по щекам. Увы, но этого не избежать. Пусть в процессе ты и получаешь расслабление, но результат радует едва ли первые две минуты. После мешанину красок хочется уничтожить, стереть, ведь она — не то, что хочется оставить после смерти. Не то, что должно начать жить за тебя, пятнадцатилетнюю умирающую девушку, чье время утекает, словно песок сквозь пальцы. Каким бы профессиональным не было умение притворяться, болезнь, пожирающую изнутри, обмануть не выйдет. Она прогрессирует, больно бьет под дых, напоминая о неминуемой кончине. Но если бы все было так просто, и эта гадкая шлюха зарилась только на одного человека, проблем было бы гораздо меньше. Любая болезнь, даже не передающаяся от человека к человеку воздушно-капельным путем, через кровь или половой акт, не забирает одного. Она затрагивает всех, кто окружает больного: родителей, друзей, подруг, возлюбленных, мужей и жен, сестер и братьев. Пусть ей не удается забрать родного насовсем, отправить глубоко под землю, но сил она черпает достаточно, чтобы человек валился от изнеможения и только и делал, что плакал. К несчастью, бессилие наступает лишь в лучших случаях, а если вдруг посчастливится, может превратиться в горькое послевкусие, благодаря всей рутине с похоронами и сборами родственников. В худшем случае, человек может не перенести кончины своего близкого: перенервничать и слечь с инфарктом в больнице, после чего вовсе остаться глубоко под землей; а если совсем не повезет — осознанно полезть в петлю или наглотаться не самых сочетаемых препаратов. И Мидори, боясь, что ее болезнь чересчур сильно затронет близкого человека, намеренно отталкивает его так часто, не желая, чтобы ему «не повезло». Кажется, ближе брата у нее никого и никогда не было. Любовь к нему пересиливает боль, стирает гадкие мысли, стоит Чуе появится в поле зрения. Именно поэтому она при любой возможности избегает встречи. Безусловно, тому виной не только страх и сильные чувства — немалую роль играет и вдохновение, возникающее внезапно и также резко пропадающее, обнажающее зубы и показывающее свою истинную сущность. Но, как бы тяжело не было признавать, чаще всего причиной отстраненности становится именно любовь. Любовь и забота о любимом человеке. Чем меньше они видятся, чем меньше проводят времени друг с другом, тем больше у Чуи шансов построить нормальную жизнь: устроиться на работу, купить дом, завести собаку и в конце концов родить детей. А Мидори даже не стоит об этом задумываться. Не жила — не стоит и начинать. Да и приоритеты давно расставлены: сначала картины, потом родные. Почему так? Выбора нет. Теряя время на разговоры, сама лично уничтожает возможность пожить дольше, оставить частицу себя не просто в памяти, а в холсте. Жестоко? Конечно, но правда мягкой не бывает — либо она отдает горечью до конца дней, либо прячется за спиной приторной лжи. Другого не дано. На языке оседает вкус краски. Мидори, в очередной раз облизывая испачканную кисточку, окунает ту в баночку с вязкой цветной жижей. На холсте появляется очередная резкая черта. Руки дрожат, а полотно начинает раздражать уже сейчас. Может, нужно просто отдохнуть? Наконец отставить холст и улечься в отдающую больничным холодом постель, а не продолжать рассиживать в мягком кресле? Некогда. У нее нет времени, чтобы отдыхать. Даже если поясница болит все сильнее. Даже если желания рисовать больше нет… Очередной грубый мазок — и черная линия из акрила пересекает весь рисунок — то ли пейзаж из абстрактных фигур, то ли чей-то портрет. Видимо, не судьба. Резкий выдох. Мидори встает с кресла, морщась от боли, хватает холст за подрамник и отставляет к стене, скрывая рисунок и не обращая внимания на пачкающую стену краску. Нервозность достигает пика, и теперь она в очередной раз задумывается над тем, что было бы неплохо выкурить сигарету-другую. Поэтому, больше инстинктивно, чем от желания, подходит к окну, отодвигает светлые шторы и выглядывает на улицу. Ничего интересного: серая дорога с парочкой проезжающих машин, пустующий парк, пара прохожих… В мешанине силуэтов угадываются знакомые фигуры. Осаму и Чуя, серьезно? Не вовремя. Мидори начинает остервенело кусать губы, но быстро осекается, накрывая лицо ладонью. Нужно отвыкать от дурной привычки. Да и решение уже нашлось: просто жуешь жвачки, пока не устанет челюсть. А там уже и не захочешь задевать уродливые раны на губах. Недолго думая, Мидори запускает руку в карман больничных штанов, после чего вытаскивает оттуда жвачку с пестрой упаковкой. На надписи «Love is…» концентрирует особое внимание, но недолго. Что ж, если она продолжит жевать резинки только этой фирмы, соберет целую коллекцию глупых и местами милых вкладышей. Почему бы и нет, правильно? Должна же быть хоть какая-то радость в жизни.* * *
На улице печет еще сильнее, чем вчера. Чуя, по обычному угрюмый и задумчивый, идет следом за Осаму, который без умолку болтает — честно, даже не от желания трепать языком, а пытаясь отвлечь товарища от неприятных мыслей. На удивление, его речь часто помогает, и Чуя иногда улыбается, когда Дазай рассказывает какую-то забавную историю. Для Осаму это настоящая победа, ведь пустую задумчивость и колкое отчаяние он замечает на чужом лице чаще, чем улыбку. И пусть это зрелище приводит его в ужас и загоняет в редчайшую апатию, он не смеет бросить товарища наедине с мыслями дольше, чем на пару часов — и то только тогда, когда Чуя сам просит о уединении. Просто не позволяет совесть. Тусклые коридоры раздражают, но Осаму все равно направляется прямиком в сторону больницы, держа в руках целлофановый пакет с различными фруктами и парой коробок сока. В нос ударяет знакомый аптечный запах, но он даже не морщится. Чтобы пройти по знакомому маршруту, до палаты, приходится натянуть бахилы на свои поношенные кеды и набросить на плечи белый халат, со временем ставший не такой уж и противной тряпкой. В помещении тихо: людей почти нет, а если кто-то и следует по коридорам, то только врачи с ламинированным бейджем на груди. Становится неуютно. Осаму ежится, но продолжает идти, вскоре пересекая порог полностью выученной палаты. Что ж, кажется, здесь меняются только степень загрязнения пострадавшего от красок стола и запах. — Привет, Мидори, — Осаму улыбается, оставляя пакет на тумбе, проходит к измученной болезнью девушке и протягивает руку для рукопожатия. Та слабо сжимает чужую ладонь, улыбаясь через силу — и дело далеко не в лицемерии. За этим стояло простое изнеможение. — Как ты? — Пойдет, — проговаривает, проходя к постели и садясь на самый ее край. Взгляд невольно приковывает к силуэту брата, который остается стоять на пороге, устало опираясь на погонаж. Его вид со вчерашнего не меняется: все такой же измученный, сонный и, кажется, слабый. И без того ужасное настроение портится еще больше. — Чуя, — окликает, замечая, что брат отзывается лишь через пару секунд, — проходи, не стой, как неродной. Накахара спорить не начинает. Медленно плетется к испачканному краской стулу, садится, опуская голову. Находится в палате не хочется. Стены словно высасывают последние силы, да и с самого утра что-то неприятно колит в груди, заставляя нервничать. Больничный запах только сильнее загоняет в угол, и теперь Чуя окончательно теряется. Паранойя в который раз подкрадывается со спины. Ладони потеют, легкая дрожь пробегает по коже. Рука неловко тянется к запястью, скрытому рукавом рубашки, а пальцы начинают поглаживать холодную кожу. Странно. Раньше он не замечал, что может позволить себе такую слабость в присутствии Осаму. Дергается, как от удара током. Резко выпрямляется, отстраняет руки друг от друга настолько, насколько это возможно. Кажется, ему нужно больше спать. Ночевать хотя бы у Мичизу, потерпеть парочку его вопросов, насчет чего-то наврать, но организовать себе нормальное ложе. Если не сделать этого ближайшие три дня, можно натворить дел, за которые после будет стыдно — примерно таких, как сейчас. Да, кажется, его поведение мало кого заинтересовало, и порцию «должного» внимания он не получил, или все сделали вид, что не заметили, но все же ходить по тонкому льду — не лучшая идея. Сейчас повезло — спасибо, что Осаму утянул сестру в какой-то незамысловатый диалог, а та, вроде как, отвечала достаточно оживленно, насколько, конечно, могла, — а чуть позже удача будет не на его стороне. В этом он уверен. Обрывки фраз долетают до ушей белым шумом. Чуя, не стесняясь, пялится на Осаму, который сидит напротив кровати, активно жестикулируя, но все еще следя за своими руками — видимо, боится ударить Мидори, — и на расслабленную, периодически криво улыбающуюся тем или иным фразам сестру. Если бы переваривать информацию было немного легче, Чуя обязательно бы хмыкнул, растянул губы в уставшую улыбку, в глубине души радуясь, что они общаются именно так. Но, к его глубокому сожалению, он может лишь вздрагивать, посматривая на дверь и снова переводя взгляд на собеседников. С каждым днем он все больше и больше — пусть это и странно — убеждался в том, что знакомство Мидори с Осаму — не ошибка. Поначалу он ощущал что-то странное в груди, смотря, как Дазай топчется у самого порога, тупит взгляд и заламывает пальцы, не зная, как поступить, но после все стало меняться по истечении времени. Дазай становился смелее, Мидори — оживленнее. И с его собственных плеч падал тяжелый груз, когда Осаму оставался рядом, разбавляя тишину больничных коридоров своим присутствием. Да и подкупала чужая искренность. Каждый вопрос Осаму о самочувствии Мидори звучал обеспокоенно, и это было далеко не наигранное волнение — такое невозможно сыграть даже после нескольких лет актерских съемок. И, вспоминая когда-то оброненную фразу Мидори: «Пожалуйста, приходи с ним почаще,» — Чуя отбрасывал все сомнения в дальний ящик. Еще пятнадцать минут — и Накахара окончательно теряет контроль. Голова поворачивается в сторону двери все чаще, пальцы трут веки с бо́льшим усилием, а нога, до этого спокойно стоявшая на полу, без устали дергается, выдавая нервозность. Бросает то в холод, то в жар. То ли недосып делает свое дело, то ли лишняя нервотрёпка, не спешившая заканчиваться последние несколько месяцев; то ли все накладывается друг на друга, выдавая не самый приятный результат. Что бы ни было причиной подобного состояния, Чуя был уверен: оставаться в палате больше нельзя. Ему нужно выйти хотя бы на пару минут, отдышаться, в конце концов, выпить кофе или просто подышать свежим воздухом. Иначе все станет только хуже. Осаму подойдет к нему так тихо, как, кажется, умеет только он, и спросит: «Ты в порядке?» И Накахара не уверен, что сможет наврать. Не уверен, что не сорвется так же, как там, на балконе, только с пущим раздражением в голосе и лишней жестикуляцией. И в этот раз он навредит своими словами не только Осаму. Он навредит и Мидори, которая станет невольным свидетелем перепалки, снова перенервничает и останется в больнице еще на пару лишних недель. — Пойду кофе попью, — встает, опираясь ладонями на колени. Слабость почти сваливает его обратно, но у него получается выстоять на ногах и даже пройти пару метров до двери перед тем, как Мидори выговорит тихое «хорошо» в след. Что ж, ему значительно везет, ведь опечаленных ноток в чужом тоне он не замечает. В отличие от Осаму. — Мидори, что-то случилось? — проговаривает, как только дверь тихо щелкает. Тон снова обеспокоенный, и девушка чересчур недоуменно смотрит на своего собеседника, но быстро осекается, опуская голову и начиная рассматривать постельное белье. Странная привычка. Но, к сожалению или к счастью, только в узорах она может найти успокоение. Интересно, это творческая натура или все же отчаяние? — Нет… Да, — выдыхает, говоря правду. По каким-то причинам врать Осаму всегда особенно тяжело. То ли из-за его теплого и одновременно взволнованного взгляда, то ли из-за бескорыстного присутствия рядом, хотя, говоря честно, больница — не то место, в котором мечтаешь быть день ото дня и смотреть на опечаленные рожи людей, в движениях которых читается: «Она умрет, я знаю и не вмешиваюсь», — или: «Я умираю, но ничего сделать не могу. Такова судьба, но я не могу полноценно ее принять, ведь мне страшно и обидно». — В последнее время мне очень неспокойно, — кажется, без присутствия Чуи говорить легче. Не выговариваясь ему, она не возлагает на его плечи лишний груз. Почему это не работает с другими людьми? Накахара же брат. Он все воспринимает слишком близко к сердцу. — Почему? — вопрос глупый, но любой другой не напрашивается. — Меня беспокоит поведение Чуи. Он выглядит… болезненно? — невольно интонация становится вопрошающей. Мидори неловко. Она хочет, чтобы Осаму опроверг ее слова, но тот молчит, нервно комкая ткань брюк пальцами. Значит, ей не кажется. — Да, и… Меня это беспокоит. Очень сильно. И меня напрягает собственное самочувствие, — сдается, и теперь начинает говорить все, что лежит на сердце, замечая, что Дазай не спешит убежать. Он сидит, готовый выслушать все, что только вылетит из чужого рта. И, под чужим взглядом, как бы странно это не было, почти иррациональный страх, преследующий еще несколько дней назад, отступает так далеко, насколько это возможно. Если Осаму ведет себя так с ней, то как — с Чуей? Еще лучше? Кажется, что лучше быть уже и не может. На душе становится чуть спокойнее. Ей есть с кем оставить Накахару. У него есть человек, лучше которого невозможно найти. — Ты же говорила, что все более-менее? Даже сегодня. — Да, конечно, все правда не так плохо: я не валюсь от боли с постели и могу самостоятельно ходить в туалет, — вспоминая, как первое время приходилось лежать в памперсах, ощущая себя униженной и парализованной, морщится. От внимания Осаму это не ускользает, и он, как можно более осторожно, кладет ладонь на девичье колено. Жест далеко не пошлый. Наоборот, утешающий, показывающий, что рядом есть тот, кто может поддержать. Мидори выдыхает. Так правда легче, но не намного. Теперь она не только думает, как правильно сказать, но и оценивает поведение Осаму. Безусловно, за это ей безумно стыдно, но она не может ничего с собой поделать. Такова судьба человека, не столько боящегося умереть, сколько бросить в одиночестве единственного близкого. — Но проблема не в этом. Проблема в том, что мне ни лучше, ни хуже. Неважно, сколько таблеток я пью, сколько капельниц мне ставят за день — ничего не меняется. — А донор? Донора так и не нашли? — Да какой там донор? — тон обреченный, а голос тихий. На лице проявляется печальная улыбка. — Не будет никакого донора. — Мидори, это неправда, — прогибается в спине, пытаясь заглянуть сестре Накахары в глаза. — Не стоит отчаиваться раньше времени. Может, среди твоих родственников есть кто-то, кто может пожертвовать… — Нет, Осаму, — перебивает. — Никого нет. А если бы и были, то никто бы свою почку именно мне не отдал. Спасибо маме. — Оу… — тушуется, осторожно выпрямляясь. Теперь становится неловко, ведь он явно влез не туда, куда стоило. — Прости, я не знал… — Не извиняйся, все в порядке. Если хочешь, я могу рассказать, — наконец поднимает голову, смотря на Осаму. Тот, замечая на себе чужой взгляд, пару раз заторможено кивает. Мидори снова начинает разглядывать узор одеяла. Что ж, почему бы и не сказать об этом вслух? Почему бы не отпустить это блядство в мир, пусть и не для каждых ушей? — В общем, начну издалека. Моя болезнь изначально была простым поликистозом. Это множественные образования, в результате которых почки увеличиваются и теряют способность нормально функционировать. Но ладно, это не так важно. Важно то, что заболевание — наследственное. Мне оно передалось от дедушки по маминой линии. От поликистоза он, впрочем, и скончался. Но проблема даже не в его смерти — проблема в матери, — закусывает губу до крови. Кажется, жвачки в особенно нервозные моменты не помогают. Удивительно, не правда ли? — Она особо не горевала. Но если бы она просто не плакала или не убивалась, все было бы куда проще. На похоронах эта женщина повела себя очень неподобающе, — опускает голову, после чего сквозь зубы злостно шепчет: «Блядина». Благо, до слуха Осаму это не доходит. Хотя какая разница? Кому хуже от правды? — Во-первых, явилась в черном платье, едва закрывающем ягодицы, и с вываленной на весь свет грудью. Во-вторых, вела себя так, словно проводились не похороны, а чей-то день рождения. — Бог ты мой… — единственное, что получается выдавить из себя. Осаму, удивленно вытаращив глаза, смотрит на макушку Мидори, так как девушка снова не поднимает головы. Услышанное искренне его шокирует, хотя, как оказывается позже, это даже не половина. — Ты тоже присутствовала там? — Нет, я тогда еще не родилась. Но мне рассказывали. Один из родственников, непонятно на что обозленный, высказывал мне весь этот пиздец, когда я с Чуей навещала могилу дедушки, — выдыхает, после чего выпрямляется, поднимает голову и пытается посмотреть на Осаму так, словно рассказ дается ей до безумия легко. Не получается. Один лишь ее вид выдает нервозность, печаль и раздражение вперемешку с отвращением. — Но это не важно, мы отступили от темы. Так вот, она вела себя как гость на празднике. Пока все плакали, она улыбалась, постоянно поправляя свою прическу и вздыхая. Ко всему ее неподобающему виду прилагались еще и ярко-красные губы, но это ладно. Когда дедушку хоронили, она не переставала злорадно давить улыбку, которая становилась шире благодаря чужим комментариям за ее спиной. После, почти в конце церемонии, вытащила из сумки бутылку шампанского и предложила всем послушать ее тост, — снова горбится. Лицо Осаму становится все более удивленным, а ее — осуждающим. — Если верить тому родственнику, по совместительству моему дяде, она сказала что-то вроде: «За спокойствие старого мужика с раздутым эго». После своих слов, она бросила полупустую бутылку на его могилу и ушла. Конечно, кто-то хотел догнать ее и как следует набить лицо, но похороны же, нельзя. — Прости, у нее были нехорошие отношения с семьей? — С отцом — да. Мать его ненавидела. Он не поощрял ее прогулки допоздна и пьяные дебоши, ругал вечно, пытался держать в ежовых рукавицах и запрещал почти все. Да и за день до смерти выпорол за то, что она ушла гулять с мужчиной, на три десятка лет старше ее. Назвал малолетней шалавой, закрыл в комнате. Я могу понять обоих, но не хочу. Дедушка был не прав, мать — подавно. Тем более я не могу судить. Деда я не знала. А мать… Мать я знаю. К сожалению, сказать про нее что-то хорошее не в моих силах. — И что родственники? При чем ты к поведению матери? — Они у меня суеверные все, кто-то вообще религиозный. Причем не синтоисты — христиане. Как сейчас помню, как тетка мне цитировала; «Я Господь, Бог твой, Бог ревнитель, за вину отцов наказывающий детей до третьего и четвертого рода». Таким образом она пыталась доказать мне, что какой-то там Бог заставляет меня расплачиваться за грехи матери, — Осаму в ступоре. Он даже не знает, чему удивляться в первую очередь: тому, что в Японии встречаются христиане; тому, что человек в здравом уме обвиняет ребенка в грехах собственной матери; или тому, что Мидори знает на память слова, некогда сказанные ей в доказательство чужой правоты. — Но только они упустили момент, что в этой же книжонке упоминалось: «Сын не понесет вины отца, и отец не понесет вины сына». Да и, если честно, то смысл фразы, которую мне цитировали, донельзя опошлили. Но как же, на то воля Божья. Это сам Боженька велел мне слечь в могилу, потому что маменька согрешила. Молчание затягивается едва ли на две секунды, но изрядно треплет нервы. Кажется, Осаму не против, чтобы оно затянулось на подольше, потому что следующие слова сваливаются на него грузным бессилием: — Извини, я не должна была все это говорить. Меня понесло и… — и замолкает. На спине чувствуется чужая широкая, теплая ладонь, недавно покоящаяся на колене. — Тебе не стоит извиняться, Мидори, все в порядке, — осторожно, по-отечески поглаживает чужую спину, чувствуя, как нос девушки утыкается куда-то в ключицу. — Я всегда тебя выслушаю. И знай: мы что-нибудь придумаем. Обязательно придумаем, даже если для этого понадобится много сил, — ощущает, как девушка расслабляется в его объятиях, но не натягивает дежурную улыбку на лицо. Не сейчас. Не время, да и не та ситуация… Легкое касание к раскрытой ладони заставляет вздрогнуть. Пальцами получается прощупать что-то прямоугольное и твердое, оставленное в руке. И без брошенного в сторону презента взгляда можно понять: это жвачки. Такие тысячами проходили через его руки, когда девушки ленились подойти к подругам и отдать сладость. Что ж, видимо, это немое, скромное спасибо. Осаму не возражает, лишь изнеможенно опускает веки. День выдается не самым приятным… Щелчок дверной ручки заставляет отскочить друг от друга, как от раскаленных углей, брошенных каким-то идиотом прямо в постель во время утреннего сна. Осаму резко поворачивает голову в сторону, готовясь увидеть в проеме разъяренного Чую с бумажным стаканчиком кофе в руках, но ожидания не оправдываются. На пороге стоят две женщины: полная, держащая какую-то книгу в руках, кажется, с названием «Как выстроить доверительные отношения с родителями», и совсем щуплая, всклокоченная и на что-то обозленная. Прежде чем на Осаму набрасываются с кулаками, он успевает отметить, что при виде двух дам лицо Мидори колоссально меняется: от печали не остается и следа, а губы, ранее сжатые в тонкую линию, начинают подрагивать от раздражения. — Суки, уроды! — женщина — та, на которой одежда не выглядит как мешок — ударяет Дазая сумкой по голове, выкрикивая что-то не членораздельное. Юноша пытается защититься, подставляет руки, но безрезультатно. В палате становится шумно. — Малолетнее, — пауза, удар, — уебище! — снова удар, теперь более сильный и приходящийся куда-то в висок. Над бровью остается царапина от фурнитуры. — Ты на дочь мою глаз положил, да? — останавливается на пару секунд, позволяя Осаму рассмотреть чужое лицо. Брови грубо сведены к переносице, глаза выпучены, а губы, пересохшие, приоткрыты, словно прямо сейчас женщина начнет плеваться ядом. — Отвечай! — Мать, перестань! — Мидори тоже срывается на крик и чуть привстает с кровати, морщась от боли. Спокойно удается сделать два шага, после чего приходится опереться рукой на ближайший стул, коих в палате стояло около трех. — Ты вообще все не так… — Не так поняла?! Какой-то мужик, причем незнакомый, обжимает тебя в больнице, где ты, вроде бы, милочка, умираешь от боли, а я не так все поняла?! Да если бы я знала, что ты, вся такая больная, успеваешь на мужиков время тратить, я бы никаких денег в тебя не вкладывала! Никаких, ты поняла?! — крики становятся громче, обстановка накаляется, а в коридоре слышны приближающиеся шаги. Мать ведет себя как настоящая истеричка, и Мидори, честно сказать, не знает, как поступить: заступиться за Осаму и сказать, что они не в отношениях, как подумала женщина с явными психическими отклонениями, или же обратить внимание на чужие слова, обидится и снова огрызнуться, напомнив матери о ее романах со взрослыми мужчинами, которые были еще до ее рождения? Найти ответ не удается. Все споры и крики перебивает Осаму, только сейчас выходящий из шокового состояния: — Послушайте, я товарищ ее брата, а не какой-то мужик, — замечая на себе разъяренный взгляд, сглатывает. Получить по лицу еще раз не хочется. — И между нами ничего нет. Не делайте поспешных выводов и перестаньте истерить… — Ах товарищ, значит, — кажется, сейчас женщина становится только более обозленной. Мало того, что дочь, которая, якобы, совсем уж плохо себя чувствует и едва ли не умирает, крутит романы за ее спиной, так еще, по всей видимости, это происходит с подачки Чуи. Может, и нет никаких отношений, подростковой романтики? Может, Мидори просто подложили под какого-то парня, взяли за это деньги? Догадка ударяет в голову, запуская заржавевшие механизмы причинно-следственной связи. — То есть ты, — тычет пальцем в сторону Мидори, — мало того что виделась с Чуей и ничего мне не сказала, так ты еще и под его друга легла?! Может, он вообще не первый?! — Вы не в себе, — теперь недовольная гримаса застывает и на лице Осаму. В голосе прослеживаются раздраженные нотки, смешанные с отвращением. Ко всем сказанным ранее словам мешаются те, произнесенные девичьим тоном. Что ж, Осаму думал, что все не так уж и плохо. Но, как оказалось, он наоборот недооценивал чужую мать. — Вам бы рот с мылом промыть и перед дочерью своей извиниться. Если для вас объятие — почти как секс, то соболезную. — Да как ты вообще можешь открывать свой р… — А вы? На чужом лице застывает удивление. Сказать больше нечего, и теперь в ход снова идут тяжелые удары женской сумкой. Но, благо, они продолжаются недолго — на крики сбегаются врачи. Картина весьма странная и неприличная, особенно в палате тяжелобольного, поэтому приходится спешно разгонять всех: толстую женщину с глупой книгой в руках, нервно покачивающую головой, глядя на побледневшую в разы девушку с больными почками; истеричку-мать, сделавшую поспешные, неверные выводы и явно нуждающуюся в паре лишних занятий на логику; и избитого парня с начинающим наливаться синяком на скуле, ссадиной над бровью и оскорбленным выражением лица. Что ж, кажется, в стенах этой больницы не пострадал только один человек — Чуя Накахара. И Осаму думал бы так и дальше, если бы не завернул за угол больницы и не услышал тихий вопрос: — Женщина такая щуплая, мерзкой наружности, не выходила? Что ж, этот день не просто выдается не самым приятным. Он еще и изрядно забивает Осаму голову тем, что уже потихоньку перестает туда вмещаться.* * *
В зале Осаму безбожно накурено. Запах едкий и неприятный, но возражать никто не спешит — даже наоборот, гость закуривает очередную сигарету, в то время как хозяин квартиры тушит окурок о поверхность испачканного краской табурета. Напряженная атмосфера царит в помещении, но, кажется, оба уже настолько привыкли, что иначе быть и не может. Очередная пустая пачка отбрасывается в угол. А ведь раньше Осаму не курил даже на кухне. Что же изменилось сейчас? — Чуя, — собеседник отзывается тихим мычанием, а Дазай прикрывает глаза. — Я не уверен, что она позвонит, — почему-то говорить сейчас особенно неловко, поэтому юноша опускает голову, начиная рассматривать собственные ладони. Кажется, он начинает жалеть о том, что позвал товарища к себе домой и рассказал все, что происходило в палате. Может, если бы он умолчал, Чуя, по своей блядской привычке, не курил бы уже четырнадцатую сигарету за последние семь часов? — Уже поздно. Она, вероятно, спит. — Быть этого не может, — Накахара, весь на нервах, тушит сигарету в банке из-под консервы. — Она должна позвонить и рассказать, что случилось, — в голове крутится: «А я должен извиниться и объясниться за свое отсутствие». — Может, она рассчитывала на то, что это сделаю я? — выдыхает, опуская веки. Клонило в сон — к слову, не только его одного: Накахара тоже боролся с сонливостью, как мог, но та снова и снова заставляла покачнуться. — Или хотела рассказать тебе завтра? Чуя, правда, не стоит ждать. — Стоит, — опускает голову, зевая. — Блять, я вообще в ахуе, что она устроила такое прямо в больнице, — слова сами рвутся наружу, подталкиваемые возмущением. Да и скрывать что-то от Осаму, который, по всей видимости, уже изрядно насмотрелся — глупо. Тем более после сегодняшнего дня. — Я всегда знал, что у нее есть некоторые проблемы, и она видит то, чего нет. Но чтобы это заходило настолько далеко… — долгая пауза. Чуя заламывает пальцы, без конца вздрагивает. Его снова беспокоит паранойя, но вместе с ней — раздражение, совесть, желание стереть мать с лица Земли за ее гадкий рот. И еще его заставляет нервничать Осаму. Осаму, который вполне может что-то недоговаривать. Безусловно, он не пытается отбелить репутацию своей матери, но вдруг Дазай не просто обнимал сестру? От этой мысли приходится стиснуть зубы, играя желваками. Он в тупике. Вроде бы напротив него сидит не такой плохой человек, который помогает как ему, так и сестре, а вроде и повода для полного доверия он не давал. Но есть ли смысл гадать? Не проще ли спросить? — Слушай, мне нужно, чтобы ты честно ответил на один вопрос. — Какой? — Ты правда только обнимал мою сестру? Вопрос заставляет опешить, но ненадолго. Через пару секунд Осаму уже отвечает: — Правда. Мне нет смысла тебе врать, — напрягается. Прочитать реакцию Накахары не получается: он то становится спокойным, то снова набрасывается на него с вопросами, которые уже звучали пару часов назад. Да и ведет себя, честно говоря, непредсказуемо. Осаму думал, что Чуя, узнав об объятии, сделает из него футбольный мяч, но он даже бровью не повел. Просто кивнул, устало прикрывая глаза и, кажется, облегченно выдыхая. Был бы Дазай чуть более осведомлен, он бы однозначно понял, в чем кроется секрет подобного поведения: Накахара просто чувствует, что рядом с Мидори находится нужный человек: тот, кто может компенсировать недостатки брата и элементарно обнять. Но говорить об этом глупо. Кто добровольно станет выставлять себя на посмешище? — Я просто обнял ее, потому что пытался хоть как-то поддержать. Извини. — Опять извиняешься не тогда, когда нужно, — наконец меняет позу, притягивая колени к груди и обнимая те руками. На губах проступает ассиметричная, натянутая улыбка. — Учти, в случае чего, я тебе яйца на лоб натяну. Труда не составит, — блефует. Он не сможет даже тронуть Осаму пальцем, какая физическая расправа? — Ладно, тебе и так сегодня досталось, — указывает пальцем на чужую разбитую бровь. — В следующий раз, когда увидишь эту даму, просто беги. Она истеричка и параноик. Любую мелочь расценивает как что-то колоссальное. Убийство насекомого в ее присутствии становится проявлением психопатии, а объятия — участием в оргии. — Я, к сожалению, это понял. — Вот и замечательно. Наступает тишина. Из-за отсутствия каких-либо звуков в сон клонит сильнее, и Чуя все чаще и чаще кладет голову на собственные колени. Недосып снова дает о себе знать, пытаясь свалить с ног, но оставаться в сознании заставляет совесть. Он ведь просто убежал. Как только увидел мать из-за угла, дал деру, как последняя трусливая собака, и еще долго пытался отдышаться и побороть нарастающую панику. Не подумал о сестре… Но разве он мог знать, что произойдет что-то подобное? Кажется, все это глупые отговорки. Чуя берется за голову, тяжело выдыхает. Когда-нибудь все обязательно закончится хотя бы на пару минут: он расслабиться, наконец выспится и не будет думать о том, где же провинился, где стоит послать человека более красочно, а где — поблагодарить с осторожностью. Но это будет точно не сегодня, ведь расслабиться не удается, выспаться он не пытается сам, а слова благодарности начинают крутиться на языке. Ему правда нужно сказать Осаму «спасибо». Не только за сегодняшнюю ситуацию, но и за все, что он сделал. Да, пусть совсем недавно Чуя и подозревал его не в самых лучших вещах, но один лишь ответ и простое «извини» рассеяли все сомнения. Поэтому он, думая еще пару минут, произносит на выдохе: — Спасибо, Осаму. Спасибо за помощь, Осаму. Спасибо за понимание, Осаму. Спасибо, что ты рядом, Осаму. — Мне несложно, Чуя, — устало улыбается одним уголком губ. — Я всегда помогу, если это будет нужно, — рука ныряет в карман брюк. Пальцы нащупывают несколько жвачек, все еще завернутых в обертку. В сердце что-то колит, а в голове всплывают слова: «Да какой там донор? Не будет никакого донора». А прямо следом за ними: «Что-нибудь придумаем». Что ж, кажется, он и правда придумал. — И я могу стать донором для Мидори, если все сойдется по анализам.