Размытое будущее

NC-17
В процессе
97
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написана 171 страница, 82 413 слов, 15 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
97 Нравится 21 Отзывы 28 В сборник

Часть 14

Настройки
Примечания:

Jacaszek — Lament

В автобусе душно, и температура в транспорте не меняется даже тогда, когда больше половины форточек остаются открытыми. Противный ком собирается в горле, но Осаму, то вечно бледнеющий, то вечно краснеющий, опускает голову, сглатывает, и прислоняется лбом к соседней спинке кресла. Голова раскалывается не только от похмелья, но еще и от мыслей, которые путаются между собой и не дают выстраивать точные логические цепочки. Вчерашний диалог, остающийся в сознании лишь обрывками фраз, отпечатывается в памяти, заставляя думать, думать, думать… Почему Чуя вообще заговорил о смерти? И почему Осаму отвечал, пытаясь переубедить его в том, что нужно жить, не страшась, и наслаждаться, пока есть возможность? Собственное поведение остается для него загадкой. Кажется, еще день назад, а то и больше, он обижался на так называемого товарища. Сейчас, если говорить честно, тоже меняется не многое: Чуя полного прощения не получил. Да, несомненно, с каждым часом обида иссякает все больше, но это не значит, что от нее не остается даже малейшего следа. Странно это все. Обиду держит, но все равно помогает, пытается успокоить, даже если не умеет — с Чуей весь его опыт общения с людьми не представляет никакой ценности. Размышления заходят в тупик, голова начинает болеть только сильнее. Нет, после попойки думать о чем-то подобном — плохая идея. Проблема снова откладывается в дальний ящик. Скука залезает под кожу. Осаму бессмысленно смотрит в окно, борясь с желанием бросить все, попросить об остановке и просто выйти на свежий воздух в надежде, что хоть так полегчает, но в очередной раз звенящий телефон вновь останавливает. Нет уж, раз взялся — нужно доделать. Даже если тяжело и не совсем уж хочется. Снова нажимает на кнопку выключения на чужом мобильном, после чего извлекает из кармана свой смартфон. Экран загорается, демонстрируя цветастый рабочий стол. Никаких входящих уведомлений, никаких пропущенных вызовов. Осаму расстроенно выдыхает. Ему откровенно нечем себя занять, а без какой-либо деятельности голова начинает раскалываться только сильнее, а мысли одолевают с еще большим усердием, побуждая предполагать, размышлять и пытаться прийти к какому-то единому решению — разумеется, которого и не существует. Благо, занятие приходит само: Дазай принимается лазить по телефону, заглядывая в каждое приложение, не особо подходящее для развлечения. Он даже заходит в настройки, долго читает название модели устройства, покоящегося в руках. В общем, развлекается, как может. Было бы у него нормальное детство, он бы обязательно сравнил все происходящее с занятиями в доме бабушки в далекой и глухой деревне, где ты, готовясь ко сну, решаешь исследовать каждый закоулок своего смартфона, пересматривая фотографии, играя в игры, скачанные еще несколько лет назад, и сетуешь на отсутствие какой-либо мобильной связи, не то что интернета. Но от детства у него была лишь мать, читающая сказки на ночь до пяти лет; отец, ушедший из семьи; и Одасаку, неплохо поиздевавшийся как над его телом, так и над душой… Подушечка пальца невольно опускается на место, где должна быть ногтевая пластина. О Боги! Ему только этого не хватало для полного счастья! Почему постоянно так… не вовремя? Хотя разве может быть иначе? Разве проблемное воспоминание может когда-нибудь подкрасться в нужное время? Отрывает взгляд от телефона и пялится в грязное стекло автобуса, в надежде выхватить из пролетающих мимо городских пейзажей что-то похожее на окно. Не получается. Все размывается, сливается в единую кашу из серых красок, которые начинают складываться в знакомую картину. Да и дрожь по телу пробегает очень уж волнительно. Ему кажется, что кто-то хватает его за руку, но как только он поворачивает голову и смотрит на свою ладонь, то видит лишь собственные подрагивающие пальцы — никто не трогает, не цепляет краем объемной кожаной сумки. Дыхание спирает. Хочется свернуться клубочком и задышать быстро-быстро, в надежде прийти в себя. Кажется, подобные приступы начали учащаться: в мыслях едва ли не каждую неделю мелькает острое лицо давнего товарища, тактильные галлюцинации — если их можно так назвать — выходят на новый уровень: теперь не нужно касаться тела самостоятельно, чтобы почувствовать знакомый холод. Нет, это все похмелье. Похмелье и головная боль. Шоковое состояние и спутанные мысли. Нужно просто отвлечься. Не на окна, только не на них. На что угодно: хоть на человека, по каким-то причинам стоящего в начале салона, хоть на мобильный, зажатый в изрядно вспотевшей ладони. Да, мобильный… Прикасается взмокшей подушечкой пальца к гладкому экрану, не особо обращая внимание на то, какое приложение открывается. Оказывается, галерея. Вроде пустая и ничем не примечательная галерея. Что ж, неудача. Нужно открыть еще что-то, хотя бы не пустое и с минимальной информацией. Может, снова зайти в настройки, самую малость побаловаться и опять выйти? Неплохая идея. И Дазай ее почти осуществляет, но замечает одну единственную фотографию, отображающуюся маленьким квадратиком в левом верхнем углу экрана — видимо, Чуя забыл удалить вместе с остальными снимками, песнями и приложениями, не имеющими никакого отношения к системе. Разумеется, Осаму не будет ее рассматривать, ведь это своего рода нарушение личных границ… Кому он врет, а? Любопытство берет верх. Палец, оставляющий после себя мокрые следы на разбитом стекле, опускается на темный квадрат. Вскоре фотография отображается едва ли не на весь экран. От снимка сразу становится неловко. Нет, не потому что изображение какое-то странное, компрометирующие или что-то в этом роде. Просто, кажется, оно чересчур личное, и Осаму точно не должен его видеть. На фотографии изображены два человека — Чуя и какая-то девушка с рыжими волосами. Кажется, это селфи. Девушка искренне улыбается, смотря прямо в камеру, а Накахара, судя по открытому рту и сведенным к переносице бровям, что-то недовольно бормочет, сидя на заднем фоне и, кажется, держа в руках сломанный табурет. Несмотря на не самого улыбчивого юношу, фотография пронизана теплом, уютом, которым Осаму не может проникнуться полностью: мешает неловкость. Он смотрит девушке прямо в глаза, отмечает привлекательность достаточно миловидной внешности. Если верить дате над фотографией, снимок сделан около двух лет назад. Ничего себе… Видимо, Чуя и вправду забыл удалить изображение. Либо не хотел стирать его из памяти мобильного… Внезапное желание показать товарищу свою находку закрадывается куда-то в грудь. А если это важно? А если это близкий Чуе человек? Осаму теряется в догадках, но одно он знает точно: будет время, и он обязательно покажет Накахаре фотографию. А пока ему нужно бежать до больницы, ведь транспорт наконец останавливается на нужной ему остановке. Так быстро?.. Свежий воздух наконец попадает в легкие, и Осаму невольно улыбается. К сожалению, радость длится недолго: очередной звонок бьет гадкой трелью по ушам. Снова приходится запустить руку в карман и снова приходится нажать кнопку выключения, превращая звук в легкую вибрацию. Снимок не выходит из головы. Интересно, кем эта девушка приходится Чуе? Подруга? Может, возлюбленная? Осаму не знает, но точно уверен: вместе они выглядят счастливыми, пусть Накахара и запечатлен не с самой лучшей моськой. Хотя можно ли улыбаться со сломанной табуреткой в руках? Вряд ли. Видимо, поэтому девушка на фото и улыбается за двоих. Только лишь взглянув на нее можно сказать: в этом мире есть счастье. Счастье, которое даже на фото со сломанным табуретом прямо-таки льется через край, создавая уют где-то глубоко в сердце. Больше на коже не ощущаются чужие ладони, а в голове не заседают мысли о человеке, причинившем боль. Солнце ласково касается лучами волос Осаму, и тот, щурясь, следует по пешеходному переходу, осматриваясь, в надежде заметить здание больницы. Больницы… Это не то место, куда бы Дазай хотел идти, но выбора нет. Может, там его не встретит что-то гадкое и скользкое? Может, все в порядке, и Чуя навещает друга, по глупости сломавшего палец на правой ноге со словами: «Смотри, как могу». Никаких тяжело больных… Вспоминаются слова Накахары о боязни смерти, вспоминается его ответ: «Нет… Я не знаю». Догадки портят настроение, и теперь от прежней улыбки не остается следа. Никто не отвечает на вопрос «у тебя кто-то умирает» так, как ответил Чуя. Что-то не в порядке. И, если честно, Осаму не хочет с этим сталкиваться. Взгляд цепляется за белое здание больницы. В спину веет замогильным холодом. Откуда он мог взяться летним днем?..

* * *

Коридор кажется до безумия длинным. Чужие всхлипы окружают со всех сторон, ноги женщин и мужчин, вытянутые вперед, мешают разогнаться. Приходится вечно переходить на шаг, переступать чужие конечности и снова срываться на бег. Страх клокочет в груди. Чуя не оглядывается, не рассматривает двери палат — он просто бежит, не обращая внимания на одышку, терзающую горло. Бежит, потому что знает, как же мало осталось времени. Как и говорил отчим, его и вправду пропустили без лишних вопросов. Стоило ему назвать свои имя и фамилию, как приятная девушка за стойкой регистрации любезно указала ему, в какое крыло нужно пройти, чтобы найти нужную палату, пусть Чуя в этом и не нуждался — он помнил путь до мелочей. Сейчас он стоял перед белой дверью с изящной ручкой, на которую так хотелось надавить и услышать желанный щелчок, но и вместе с этим не хотелось поднимать руки. Накахара столько раз видел это, столько раз проходил, но от этого не становилось проще: чтобы зайти в палату, нужно было все дольше и дольше мяться у порога; чтобы успокоиться, приходилось тратить слишком много времени. С каждым разом страх становился сильнее, мысли — громче. Кажется, это не закончится. Не закончится, если он… Ручка опускается под тяжестью его взмокшей ладони. В нос мгновенно ударяет запах препаратов — по каким-то причинам именно в палате Мидори он чувствуется особенно сильно. Как только Чуя заглядывает в образовавшуюся щель, желание захлопнуть дверь и убежать появляется так внезапно, что ему приходится надолго закрыть веки. Почему он вообще так мнется? Сначала бежит сюда так, словно от этого зависит его жизнь, а теперь стоит, заглядывая в щель, сверлит взглядом каркас койки и не может войти. Не может, словно там, в этой палате, лежит он, а не Мидори. Мидори, у которой нет столько времени ждать трусливого брата. Решаясь, открывает дверь, проходит в палату, не поднимая головы. Теперь крупная дрожь бьет по телу по-настоящему. Он боится взглянуть на сестру. Мешает чувство вины, стыд, оседающий на кончиках пальцев ощутимым покалыванием. Мешает боязнь того, что он может увидеть на койке. Вид измученной Мидори не принесет удовольствия, а трубки, явно присоединенные к ее рукам, и вовсе выбьют землю из-под ног. Странно, где вся его прошлая смелость? Ответа на этот вопрос так и не удается найти. Стыдно, страшно. В голове всплывают гадкие картины недалекого прошлого: прижимается к стене, опускает голову, находится на грани истерики. Кажется, сейчас все повторяется: Мидори далеко от него, он едва ли не вжимается в дверь, не смотрит на сестру и так же готов расплакаться, периодически ударяясь головой об стену. А если она подумает, что он начал ее бояться? Вдруг подумает, что дело в ней, а не в виде палаты, в гадком штативе для капельницы, чьи ножки все же приходится выловить взглядом? Ужас охватывает тело. Чуя резко поднимает голову и сразу об этом жалеет. Слезы застывают в глазах. Зрелище, как он и предполагал, удовольствия не приносит — наоборот, заставляет ужаснуться, сжать в руке подтаявший белый шоколад, легко поддающийся и меняющий форму под чужими пальцами, и закусить губу, борясь с желанием заплакать прямо на пороге. Палата кажется безжизненным пристанищем: белые стены, такой же пол, выложенный светлым паркетом, бирюзовые шторы, металлическая койка, тоже белая и не внушающая никакого доверия, светлое постельное, кажется, прошедшее не через одну сотню рук, штатив для капельницы, прозрачная длинная трубка, идущая до самой руки Мидори и скрывающая конец под белым пластырем, и вишенка на торте: десяток мольбертов, стоящий возле стены и почти полностью сливающийся с выкрашенным бетоном. Безусловно, в этом нет ничего такого. Холсты и холсты, что в них примечательного? Мидори ведь всегда рисует в больницах… Но обычно она берет с собой едва ли четыре холста, потому что знает: выйдет через две недели или, может, три, так что тащить с собой целый набор юного художника бессмысленно. А тут целых десять, если не больше. Значит, она здесь надолго, так? Или вовсе не надеется выйти из четырех стен, пропитанных больничным запахом? От этой мысли становится плохо. Слабость одолевает ноги, и Чуя, быстро собирая оставшиеся силы в кулак, рывком оказывается рядом с сестрой, усаживается на край койки. Теперь, когда они так близко, он осмеливается не только рассмотреть палату, но еще и заглянуть в глаза настолько родному человеку. Зрительный контакт причиняет только боль. — Мидори, ты… — в горле пересыхает. Смотреть на сестру, бледную, с синяками под глазами и кровоподтеками на губах, невыносимо, поэтому Чуя снова опускает голову, выдыхает и в очередной раз сжимает шоколад в ладони. Хочется разрыдаться от переполняющих его чувств. Давно он стал такой тряпкой, а?.. — Я так рада, что ты пришел, — несмотря на боль, улыбается пересохшими и искусанными губами. Если бы могла полноценно двигаться — определенно протянула бы брату руку. Но, не имея такой возможности, лишь сверлит Чую взглядом, про себя отмечая, что выглядит он откровенно плохо. — Ты в порядке, Чуя? Прости, но выглядишь хуево. Теперь скрываться не получается. Плечи дергаются, а слезы медленно переползают на щеки. Мидори не должна задавать ему такие вопросы. Это ей по-настоящему плохо. Это он должен спрашивать у нее, все ли в порядке, способна ли она встать и выполнять базовые вещи. А его проблемы… Его проблемы по сравнению с проблемами Мидори — ничто. Как он вообще может страдать, когда его сестра медленно умирает? Как он вообще может показывать свои слезы обреченному человеку? Как ему… не стыдно? Ему, поступившему так грубо. Ему, не способному помочь. Ему, смеющему жалеть себя. Разве он этим прямо сейчас не занимается? Разве он не мучает себя блядским самобичеванием, когда стоило бы взять Мидори за ладонь и сказать, что все будет в порядке, они справятся? Разве достойно сидеть и плакать рядом с человеком, который и сам сомневается, доживет ли до завтрашнего утра? Чуя чувствует себя настоящей блядью, и от этого чувства отвертеться не получается. — Мидори, прости меня, — говорит тихо, лишь бы не выдать дрожь, пробиравшую даже голос. — Пожалуйста, прости, — теперь крепко хватается за ладонь сестры, игнорируя чувство, пробирающееся в грудь и сжимающее сердце. Нет, сейчас никакой паники, никакого болезненного холода или обжигающего тепла. Сейчас только ладонь сестры, холодная, слабая, не способная сжать его руку с той же силой, с какой он цепляется за ее пальцы. — И за то, что убежал, прости, и за мое блядское поведение — тоже. — Чуя, перестань… — Мидори, не могу, — вздрагивает, снова сжимает шоколад, пытаясь подавить желание вцепится в ладонь сестры мертвой хваткой. Если он снова причинит ей боль — просто не вытерпит. — Я так тебя люблю, — говорит это настолько редко… Понимание приходит только сейчас. Он ведь и правда произносил несчастное «люблю» едва ли пять раз за всю жизнь. — Ты просто не представляешь, насколько сильно. И я… Мне очень стыдно перед тобой, Мидори, — даже если трудно, подавляет желание разрыдаться, собирая всю волю в кулак. Шмыгает носом, вытирает слезы тыльной стороной ладони, не переставая сжимать шоколад. Вот бы еще и перестать дрожать… — Если бы я тогда не ушел, все было бы в порядке… — Перестань говорить глупости, пожалуйста, — смотреть на такого брата — настоящая пытка. Но какие бы эмоции не приносили его слезы, она не смеет его винить. Если бы умирал Чуя, разве она бы не плакала? Не сжимала его ладонь, не говорила всякие глупости? Не горевала, видя его на больничной койке? Бред. Если бы они поменялись местами, Мидори рыдала бы дни напролет. Утыкалась носом в подушку, лила слезы, пока даже на это не останется сил. Она бы не смогла вести себя так, как Чуя: держаться до последнего, плакать лишь в те моменты, когда уже невозможно терпеть, и еще успевать улыбаться, даже если все откровенно плохо у них обоих. Ей бы просто не хватило сил. — Твоей вины здесь нет. Да и тем более после этого мы хорошо поговорили, помнишь? — заправляет рыжий локон брата за ухо, пытаясь тепло улыбнуться. Улыбка выходит странной, наигранной, и Мидори, чувствуя отвращение от собственного лицемерия, бросает попытки притворяться. — Пожалуйста, не плачь, — отстраняется, снова кладет руку на постель, морщась от импульса боли в районе поясницы. — Я обязательно расскажу тебе все, только прошу: не плачь. — Расскажешь что? — теперь Чуя поднимает голову, смотрит на сестру красными от слез глазами, а та сжимает в кулаке одеяло, пытаясь просто побороть бурю в груди. Если заплачет еще и она — беды не избежать. Не избежать… Все-таки, чтобы не крутилось в голове, сдержать слезы оно не может. Сквозь прутья-ресницы проступает влага, и Мидори закусывает губу, даже если это причиняет острую боль. — То, о чем следовало сказать раньше. Так, может, было бы проще нам обоим. Молчание. Чуя не находит слов, Мидори решает не продолжать диалог, ведь понимает: после ее фразы нельзя говорить о чем-то беззаботном. Им предстоит долгий, тяжелый разговор. И это заставляет ее затаить дыхание. Как бы тяжело не было окончательно совладать с эмоциями, Чуя все же вытирает остатки слез, выпрямляется. Ладони расслабляются, и теперь шоколад не страдает так сильно, как раньше. Чужие слова ставят его в тупик. О чем Мидори могла умолчать? Неужели случилось что-то настолько важное и страшное? Он не пытается гадать, так как чем дольше размышляет, тем сильнее путается, пугается собственных мыслей и хмурит брови, что явно не остается незамеченным. Страх снова подкрадывается сзади, дышит в затылок, и Чуя даже не пытается его отогнать, так как знает: не получится. В стенах больницы, рядом с сестрой, к руке которой вьется пластиковая трубка, невозможно просто не бояться. Особенно после слов «было бы проще». Предчувствие подсказывает, что услышанное ему не понравится и, возможно, придется снова плакать. Хотел ли он этого? Нет, показывать слезы стыдно. Не потому, что он мужчина — а те, как известно, никогда не плачут и не имеют на это никакого права. Потому, что чем больше слез роняет на чужую постель, тем чаще молчаливо говорит о том, что Мидори умирает, и это единственное, что держится в его бедовой голове. — Хорошо… — опускает голову, устремляет взгляд в светлое постельное белье, которое сейчас кажется особенно интересным. — Замечательно… — тянет время. Слова застревают в горле царапающим комом. Но понимание, что вечно молчать не получится, подталкивает в спину, и Мидори тяжело выдыхает. — Я думаю, ты в курсе, что мое состояние ухудшилось не от каких-то странных обстоятельства, а от стресса, как бы это не звучало. И… Чуя, дело в не том вечере. Перед тем, как ты пришел, мне уже было нехорошо, — снова собирается с мыслями, делая долгую паузу. Благо, смелости поднять голову, как у Чуи еще пару секунд назад, не хватает, и она не замечает, как брат сжимает белый шоколад с особенной силой, догадываясь, о ком может пойти речь далее. — Мы поссорились с матерью. Она требовала от меня, чтобы я набрала тебе, но я послала ее на хуй. Она, разумеется, сказала мне пару ласковых, предъявила, что я бессмысленно вишу на ее шее и не могу исполнить простую просьбу, но это мелочи, правда, — снова пауза, выдох. Чуя морщится, ощущая, как в носу появляется фантомный запах валерьянки. Конечно… Как он тогда сразу не догадался, что произошло что-то подобное. — Потом мы сидели вдвоем. Дальше, в принципе, ты и сам знаешь, — сминает одеяло пальцами, чувствуя, как слезы наворачиваются на глазах. Нет, не плакать, не сейчас… И почему вообще так хочется разрыдаться, как в последний раз? Неужели из-за тех слов, которые так сильно отпечатались в памяти? Размышлять и дальше не хочется. Теперь она сама цепляется за ладонь Накахары, все еще накрывающую ее собственную, как за спасительный якорь. Тепло чужой кожи позволяет оставаться здесь, в пропитанных аптечным запахом стенах больницы, а не переноситься в душную комнату, пропитанную зловонием краски и сигарет. — Потом мы созвонились, поговорили. Я собиралась лечь спать, — начинает рассказывать все до мелочей, ведь подступать к основной части рассказа страшно и больно. — Отложила телефон, таблетки выпила. Говорю честно: даже несколько капель валерьянки накапала, чтобы проще спалось, но не помогло, — прерывистый вздох. Одного лишь звука хватает, чтобы Накахара схватил крепче и начал поглаживать чужую тыльную сторону ладони большим пальцем — в точности так же, как и в моменты, когда ему самому нужна поддержка. На удивление, паника не подкрадывается со спины. Касания не обжигают, неприятных ощущений нет. Интересно, почему же? Может, потому что все гадкое, включая боль, концентрируется в груди? — Уснуть мне не дала мать. В комнате прохладно, белая тюль колыхается, не сопротивляясь ветру, пробирающемуся в помещение через открытое окно. Мидори, вечно морщась от запаха спирта, краски и валерьянки, укрывается тонким одеялом. На губах проступает глупая улыбка — такая, какая появляется на лице юной девушки после долгого разговора с объектом обожания. На душе так спокойно… Казалось бы, еще пару минут назад мысли терзали ее слабое тело, провоцируя слезы литься из глаз, оставляя после стягивающее ощущение на щеках, а сейчас ласкали, осторожно гладили по плечам. Дарили надежду. Надежду, которой так не хватало в ее несчастной жизни. Расслабление разливается по телу приятной волной. Веки опускаются, погружая в кромешную темноту. Кто бы мог подумать, что простой разговор с братом, которого она так яро избегает, может оставить после себя нечто подобное? Кажется, она вовсе забыла и про тянущую боль в пояснице, и про свою злосчастную болезнь. Мысли очищаются. Теперь спокойно. Сердце бьется размерено, дыхание выравнивается… Но счастье длится недолго. Оно покидает ее тело тогда, когда до слуха доходит звук открывания двери. Только слышит — уже напрягается, открывает глаза и начинает сверлить взглядом стену. По шагам пытается определить настроение человека, вновь явившегося в квартиру, продумывает, какой диалог может случиться, если женщина переступит порог ее комнаты. Мурашки бегут по телу, сердце начинает стучать быстрее, и Мидори садится на постели, замирая. Слушает, слушает, слушает… Все органы чувств притупляют, и теперь остается лишь слух. Может, сегодня без происшествий? Сомнения заседают под кожей, заставляя бороться не только с возросшим в раз напряжением, но еще и с желанием оставить на теле неглубокие царапины от ногтей — нет, таким она никогда не промышляла: никакого самоповреждения, никакой боли от лезвия или чего-то острого, но почему-то желание все же возникает. Глухие звуки: вот что-то ударилось о стенку, вот часы без устали тикают. Тик-так, тик-так, тик-так… Приходится сглотнуть вязкую слюну. Шаги приближаются. Но, если честно, это не так страшно. По-настоящему страшно становится тогда, когда они затихают прямо напротив ее двери. Под весом чужой ладони ручка двери опускается, издавая характерный щелчок. Чужая нога ступает за порог, и Мидори невольно выпрямляется, несмотря на боль. В темноте ничего особо не рассмотришь, но силуэт усталой матери выловить получается. Короткий выдох вырывается из груди. Видимо, сейчас предстоит еще один ужасный диалог. Может, повезет, и он хотя бы не будет хуже, чем прошлый? — Здоровый сон — залог твоего самочувствия, — проходит вперед, усаживается на стоящий возле кровати табурет — обычно Мидори располагает на нем краски. — Не ценишь ты совсем, что мы для тебя делаем, — что ж, ничего нового. Опять она подбирает ужасную формулировку: вместо «ты себя не бережешь» мать говорит «ты не ценишь наш вклад». И снова это несчастное «мы». Безусловно, Мидори хочет на это огрызнуться, сказать, что мать палец о палец не ударила, чтобы сделать жизнь дочери проще, но она молчит. И без этого нехорошо. — Не спится, — отвечает сухо, без лишних эмоций в голосе. Уже привыкла. Уже достаточно натренировалась. — Не спится… — женщина ехидно фыркает. Обстановка в помещении накаляется. — Не буду ходить вокруг да около, — говорит после долгой паузы. — Хочу попросить тебя об одной услуге… — Что надо? — Позвони ему. Хочется впиться в ладони отросшими за неделю ногтями, но Мидори терпит. Держаться. Нужно всего лишь держаться, не показывать слабость, и тогда эта женщина, которую так тяжело назвать мамой, уйдет. Она всегда уходит. — Не буду. Он уже спит. — Откуда ты знаешь? Вы разговаривали? — Нет, — приходится врать. Кончики ушей краснеют, но, благо, в темноте заметить подобное просто невозможно. — В такое время уже все спят, — хочет сказать: «Тебе бы тоже пора». Слова остаются так и не озвученными. — Неважно. Звони. Мне нужно с ним поговорить, — теперь тон ее голоса становится настойчивее. Если Мидори не изменяет ее нюх, то от женщины совсем немного пахнет алкоголем — видимо, выпила с подругами после работы. Или где она там была?.. Долго об этом не думает. Не ее это дело. — Очень нужно. — Не тебе одной. Но я не буду ему звонить. — Опять ты за старое? — женщина, с явным раздражением в движениях, встает с табурета, подходит к противоположной стене, начинает разглядывать кисти, сваленные на полке в одну кучу. Какая же бесполезная трата денег… — Я прошу тебя о чем-то очень редко, знаешь ли. И я бы на твоем месте выполнила просьбу матери. Так что давай, бери свой телефон, набирай своего брата. — Зачем? — Я хочу с ним поговорить, — теперь речь более заторможенная, раздраженная. Напряжение растет, и Мидори до боли кусает губу. — О чем? — Мне твои расспросы… так надоели, знаешь ли, — повышает голос, поворачивается лицом к дочери, но не пытается наладить зрительный контакт — в темноте это просто невозможно. — Тебя не смущает, что твой братец дома не ночует? Занимается не пойми чем, мать игнорирует? — шагает ближе к кровати, и Мидори невольно прижимается спиной к деревянному изголовью. Боль прошибает от поясницы до пят. Теперь кусает губу сильнее, чувствуя на кончике языка вкус металла. Нервничает. Безумно нервничает, возможно, даже боится, но все же проговаривает то, что становится отправной точкой: — Ты уверена, что дело в нем? Женщина разом выпрямляется, нелепо хватаясь за полку ладонью. Если бы можно было увидеть что-то, кроме очертаний, Мидори бы обязательно заметила, насколько быстро моргает мать. Что ж, слова дочери ее удивляют, но эта эмоция не остается с ней надолго: вскоре ее сменяет еще большее раздражение, граничащее со злостью. — Что ты сказала? — Говорю: ты уверена, что дело именно в нем? — на последних словах голос начинает подрагивать. Теперь в женщине напротив кипит настоящая, ни с чем несравнимая злость. — Ах ты… — не позволяет себе произнести заурядное оскорбление, ведь знает: этого недостаточно. Поэтому, не раздумывая, рывком движется к кровати и, вслепую, бьет наотмашь. Сильный удар попадает прямо по чужой щеке, вместе с этим задевая висок и переносицу. Мидори отшатывается, издает звук, уж больно похожий на всхлип, и оттого разжигающий пожар ярости в груди только сильнее. Ладонь женщины пылает, и лишь это неприятное чувство останавливает ее, не позволяя нанести второй удар. Но зато теперь в ход идет язык, причиняющий куда большую боль, чем тяжелая женская рука. — Да ты хоть знаешь, с кем так разговариваешь, сука?! Или у тебя еще и мозги отмирают?! — слова ранят прямиком в сердце, и Мидори, поглаживая горящую щеку ладонью, тихонько всхлипывает. Конечно, все не могло быть хорошо, но… Ударить? Мать никогда ее не била, даже не замахивалась. Так что же изменилось сейчас? — Ты… Как ты вообще можешь разевать свою пасть?! Ты ничего не знаешь, слышишь? Ни кто прав, ни кто виноват. Ни-че-го, — грозно машет пальцем. Жестикуляция становится активной, даже агрессивной, и Мидори это искренне пугает. Дыхание сбивается окончательно. — Как тебе вообще хватает совести в чем-то меня обвинять?! — девушка обязательно бы изогнула бровь дугой, если бы слезы не норовили политься из глаз. Разве она обвиняла?.. — Ты живешь за мой счет, в моей квартире! Со своими… Своими блядскими холстами! — мат режет по ушам. Раздается громкий, протяжный стук. Так летят кисточки и краски, одним махом сброшенные сильной рукой матери с полки на пол. Мидори приходится закрыть лицо ладонями. Страх сковывает, а боль в пояснице становится сильнее. — Ты мне еще что-то смеешь предъявлять?! Ты… Да лучше бы я тебя не рожала! — больше не сдерживается. Слезы льются из глаз, а плечи начинают подрагивать. Слова матери ранят, но вместе с тем поднимают внутри волну обиды и злости. — А я и не просила, — отнимает ладони от щек, смотрит точно на лицо матери — его очертания едва видно в лунном свете. — Не просила меня рожать. Это было твое решение. — И я о нем жалею, — говорит тише, но от этого не менее злостно. — Сделала бы аборт, и не пришлось бы выслушивать обвинения от человека, которого скоро и след простынет, — каждое слово будто выплевывает. Мидори, кажется, невольно задерживает дыхание. Что она сейчас сказала? — Спасибо, доча, — это гадкое «доча» звучит до того саркастично, что хочется просто проблеваться желчью, которой с каждым словом матери в ее теле становится все больше и больше, — уважила! Дверь громко хлопает. Кисти так и остаются лежать на полу, запах валерьянки, спирта и краски мешается с вмиг опротивевшем парфюмом и зловонием перегара. Слезы катятся по щекам. Громкий всхлип вырывается из груди Мидори. С каждой секундой плач становится все громче, громче, громче, пока вовсе не перерастает в жалобные рыдания. Обида клокочет в груди, щека противно горит, но это еще ничего. Вишенкой на торте становятся слова: «Скоро и след простынет»… Она не питает к своей матери теплых чувств. Но теперь, надолго оставляя в памяти запах алкоголя, витающий по комнате, Мидори ее ненавидит. — Она дала мне понять, что я скоро умру — заканчивает рассказ о той самой ночи. В глазах собираются слезы, а рука сильно, с особыми жадностью и страхом, сжимает ладонь брата. Если не ощущает своей кожей чужое тепло — теряется и снова чувствует, как на языке остается металлический привкус, а щека неприятно горит. — Я ненавижу, когда кто-то об этом напоминает. Напоминает… Слишком громко сказано. О боли в пояснице и несчастной хронический почечной недостаточности невозможно забыть. Они вечно напоминают о себе, пронзая тело, давая понять, что истинная власть только в их скользких ладонях, и бороться с ними просто бесполезно. Они вечно загоняют ее в неприятнейшее положение, заставляют вспоминать родственников, смотрящих на нее с брезгливостью и одновременно мнимой жалостью, гадкой и непозволительной. Благо, замечать на себе их взгляды приходилось едва ли пару раз: каждый, будь то дальний или самый близкий родственник, обходил их дом стороной, словно здание прокаженное, заразное, хлипкое, грозящее обрушится в любой момент. И на то были свои причины. Но Мидори не могла их оправдать — все это глупо и несуразно. — Она извинилась, да… — голос срывается. Мидори тихонечко всхлипывает, почти сразу ощущая, как брат переплетает их пальцы, дрожа то ли от страха, то ли от переполняющих эмоций, или вовсе от всего вместе. — В палату рвалась, на колени падала, говорила, что не со зла все это, что выпила изрядно… Но ее врачи увели почти сразу, и ее блядских рыданий я уже не слышала, — рукой, свободной от капельницы, утирает щеки, размазывая слезы по лицу. — Я… Я не могу ее понять. Даже не пытаюсь. Возможно, я и делаю что-то неправильно, но не могу. Не могу я… — тяжело выдыхает, запрокидывая голову. Не помогает. Слезы продолжают литься из глаз. — Чуя, я… Я боюсь, — теперь срывается окончательно, даже не пытаясь сдерживаться. Громко всхлипывает, пока плечи подергиваются. А ведь совсем недавно сама говорила Накахаре не плакать, а теперь сопли распустила… — Никогда так не боялась. Ладонь сжимается крепче. Слова отбиваются от стен, снова и снова эхом раздаются в ушах, и Чуя, как бы не старался, не может их заглушить. В глазах плещется искренняя ненависть, подпитываемая образами матери и собственной беспомощностью. Он был тогда там, в помещении, когда ссора произошла в первый раз. Видел Мидори, вымотанную криками, бесконечными нежеланными просьбами, пропахшую валерьянкой и спиртом, но ничего не сделал. Ничего. Только лишь обронил пару слов, после чего убежал, доставляя новую порцию стресса. Гадко. Гадко от самого себя, от матери, которая посмела коснуться Мидори. Нет, вовсе не коснуться — ударить со всей злостью, остервенением. Посмела обвинить ее в том, о чем ни одна любящая мать даже не подумает. Заставила подумать о смерти, которой и так было чересчур много в их с Мидори жизни… Хочется ударить в стену со всей силой, хочется вырвать пару клочков своих волос, лишь бы подавить поднимающуюся волну злости в груди; хочется превратить белый шоколад в своей ладони в сплошную кашу приторного, похожего на пластилин, размякший и прилипший к батарее, месива. Но ничего из этого сделать не получается: удар может испугать Мидори, лишение волос в последствии грозит головными болями, а окончательно смять сладость не позволяет совесть. Он принес ее сестре, и должен как минимум отдать в более менее презентабельном виде, на который даже сейчас нет намека. Вместо исполнения всех своих гадких желаний, возбуждаемых яростью, Чуя начинает говорить, ведь, кажется, молчание, и так затянувшееся, может сделать только хуже: — Мидори, все будет хорошо. Не плачь, пожалуйста, — настолько примитивно, что хочется самому себе вырвать язык и бросить на корм бешенным псам. — Она умалишённая женщина, ты знаешь, — осторожно поглаживает тыльную сторону чужой ладони большим пальцем. — Ее слова — пустой звук, — смотрит на Мидори, но та, не в силах поднять головы, уже в который раз исследует взглядом постельное белье. — Мы со всем справимся, слышишь? Справимся… — Ты же знаешь, что нет. Мне осталось несколько месяцев, Чуя, — теперь поддерживает зрительный контакт с братом, замечает, что при виде ее измученного вида тот обреченно выдыхает. — Не с чем справляться. Все уже и так предельно ясно. Смирение — последняя стадия принятия. Дальше — ничего. Ни радости, ни раздражения, ни надежды, ни торга: все уже позади. От этой мысли Чуе становится искренне плохо. Его ладонь расслабляется, глаза стыдливо опускаются, а язык сковывает узами. Накахара не знает, что сказать, не знает, как доказать человеку, перед которым он совершенно недавно рыдал, подтверждая до этого не озвученные мысли о неминуемой смерти, что все обойдется, станет на свои места, и они заживут хорошо. Чувство вины связывает по рукам и ногам. Эмоции сдержать не смог, соврал, да еще и попался на лжи. Гадость в ее чистом проявлении. Яркий пример слабости… Пытаться что-то ответить сестре не приходится. Тишину нарушает стук в дверь, короткий и размеренный. Чуя моментально напрягается, а Мидори наспех стирает слезы с лица свободной от капельницы рукой, отпускает ладонь брата. Обстановка накаляется. Кто мог явиться? Мать? Отчим? Может, врач? Вряд ли. Он бы не стучал… Или Накахара ошибается? Если честно, то было бы неплохо. Неплохо, если бы Чуя ошибался, и на пороге палаты появился именно доктор. Но там оказывается совсем другой человек. И, если говорить честно, его появление чересчур неожиданно. — Осаму? Мидори не сразу, но все же реагирует на чужое имя. Сначала смотрит на дверь, пытаясь рассмотреть выглядывающую в щель макушку, после — на Чую. Имя кажется ей знакомым. Если память не подводила, то где-то она его уже слышала. Вроде даже из уст Накахары… Точно. Осаму — это приятель Тачихары, у которого брат ночевал в одну из ночей. Что ж, она не уверена, что знакомство в стенах больницы — то, чего она хотела. — Простите, что прервал. Чуя, мне нужно с тобой поговор… — Что ты вообще здесь делаешь? — грубо перебивает, но говорит без тени злости в голосе. Скорее его тон выражает искреннее удивление, смешанное с прежними эмоциями, так и не успевшими осесть где-то глубоко внутри, все еще плавая на поверхности. — Кто тебе сказал, что я здесь? И как тебя вообще пустили? — Я… Я по делу пришел. Адрес больницы сказал Тачихара; чтобы пустили, пришлось немного приврать, так что теперь мы родственники, — Осаму без конца кусает губы, стыдливо опуская голову и не решаясь осмотреть просторы немаленькой палаты. — Извини, Чуя, просто тебе без конца кто-то звонил, и я подумал, что это важно… — Осаму, чего вы не заходите? — Мидори подает голос, натягивая на лицо измученную улыбку и снова вытирая покрасневшие глаза — помогает мало, и она продолжает выглядеть так же болезненно. — Проходите, никто не кусается. Я Мидори, очень приятно познакомиться. Неожиданно. Осаму осторожно, с некоторой боязнью, переступает порог палаты, все еще не пытаясь осмотреться, но наконец поднимая голову. На лице сразу появляется такая же натянутая улыбка, адресованная представившейся девушке. Черты ее лица кажутся знакомыми, но и безумно чужими одновременно. Ощущение того, что он где-то видел ее, не покидает тело. Дабы вспомнить, приходится поднапрячь память, борясь с головной болью. Ее лицо точно не мелькало в толпе среди прохожих, точно не отсвечивало на фоне обшарпанных стен детского дома, точно не красовалось на больших биллбордах с рекламой какой-то сомнительной косметики. Значит, остались фотографии? Безусловно… Именно на фотографии он и видел девушку, сейчас лежащую в постели с явным отчаянием на лице, причем около нескольких минут назад. Только вот есть одна проблема: там, отражаясь на экране его телефона, девушка улыбалась широко, озаряя едва ли не весь мир, а здесь от ее яркости не осталось ничего. Здесь, в стенах больницы, ее кожа бледнела, становясь белее любого качественного полотна, а улыбка получалась ассиметричной и вымученной. От такого зрелища Дазаю становится не по себе. Как-то это странно все. Еще несколько минут назад ты смотришь на девушку, полную энергии, готовую покорить моря и свернуть горы, а после видишь ее же, увядающую, как когда-то яркий цветок, срезанный для никчемного букета и оставленный умирать в грязной вазе. Мурашки бегут по коже, и Осаму невольно ежится. Его здесь быть не должно. Какого черта он вообще позволил себе зайти? — Я Осаму, как вы уже поняли. Тоже приятно познакомиться, — вопреки мыслям, произносит на одном дыхании, пытаясь изобразить беззаботность. Этому мешает как похмелье, так и чувство, что он находится не там, где должен. В ноздри вгрызается запах смерти. Какая же гадость… — Чуя, — без лишних слов лезет в карман штанов, вытаскивая мобильный и передавая его в чужие руки. Накахара молча берет телефон пальцами, благодарно кивая. Про себя Дазай отмечает, что дрожь в конечностях не сулит ничего хорошего. — Ты мог не бежать, — обращается к Осаму меньше, чем через минуту, бегло просматривая цифры на экране мобильного. — Это бесполезные звонки от назойливого и такого же бесполезного человека, — пусть он и не говорит, от кого именно, но сестра понимает: звонила мать. Атмосфера в палате накаляется пуще прежнего: Осаму неловко переминается с ноги на ногу, смотря куда-то в пол; Мидори закусывает губу до крови, подавляя желание заплакать вновь от одного лишь скользкого и частичного упоминания до ужаса опротивевшей женщины; а Чуя нервно сжимает телефон в ладони, борясь с очередным приступом паранойи, которая, кажется, еще недавно отступила и больше не дышала в самое ухо. Но долго это не продолжается — гадкую тишину разрезает щелчок двери. В палату входит женщина врач, которая вежливой просьбой выпроваживает юношей за дверь: время посещения закончено. Осаму, нервный и какой-то нелепый, успевает попрощаться с Мидори, неловко махая ладонью и в очередной раз извиняясь за прерванный с Чуей диалог. Та отвечает ему все такой же измученной ассиметричной улыбкой. В палате от их присутствия остается лишь плитка белого шоколада. В коридоре мигают люминесцентные лампы. Стены холодные, запах лекарств действует на нервы, периодически снующие туда-сюда посетители, которым, в отличии от Чуи, позволялось сидеть в палатах подольше в силу менее ужасного состояния родных, вызывают зависть и провоцируют, сами того не понимая, злостно, словно обиженный на мир ребенок, подставить подножку и насладиться видом крови из разбитого носа. Скамьи у дверей кажутся более жесткими, чем строительные плиты на заброшенной мастерской; более жесткими, чем просевшие матрасы в детском доме, по толщине напоминающие плед. Чуя, опираясь затылком на блеклую стену, молчит уже около пятнадцати минут, а Осаму, сидящий рядом, прокручивает чересчур много мыслей даже для него самого. Голова начинает болеть сильнее. Острое желание высказаться не дает спокойно вдохнуть. — Я не знал, что твоя девушка больна, — говорит тихо, лишь бы не нарушать едва ли не замогильную тишину больничного коридора, но слова все равно отскакивают эхом от бледных стен. — Это не моя девушка. Сестра, — Чуя горбится, сцепляет руки в замок, располагая те на коленях. Одна из ног начинает непроизвольно дергаться, выдавая нервозность своего обладателя. — Хроническая почечная недостаточность, — говорит, ведь молчание медленно, но уверенно поедает его изнутри. Не страшно ли открывать такие подробности именно Осаму? Был бы Чуя в другом положении то, конечно же, испугался бы. Но сейчас, когда в нескольких метрах от него сестра доживает, кажется, последние дни своей жизни, такие мелочи перестают быть чем-то весомым и способным довести до ужаса. — Наследственное. Сначала поликистоз, теперь это. Пересадка нужна, а доноров нет, — его голос звучит устало и отчаянно. Осаму становится не по себе. Перед ним правда сидит тот самый грубый, серьезный и вечно утаивающий подробности своей жизни Чуя? — Надеяться не на что, и… блять, — тяжело вздыхает, накрывая лицо ладонями. Не может продолжить речь, так как ощущает предательский ком в горле. Как же он устал. Устал настолько, что и говорить уже не получается, а держать в себе — просто физически больно. — Чуя, нельзя отчаиваться раньше времени. Она еще выкарабкается. Не раз случалось так, что в самый последний момент донор был найден, и все обходилось… — Не этот случай, — говорит тихо, словно боясь подслушивающих сплетников. — Времени осталось совсем мало. Она… Она умирает, Осаму. И я не знаю, что мне делать, — сам не дает отчет своим словам. За него говорят лишь чувства, которых в нем, кажется, больше, чем крови, текущей по венам. — Я смотрю на нее, хочу что-то сказать — и у меня ничего не получается. Ни-че-го, — последнее слово говорит особенно тихо, почти шепотом. — Я не хочу ее терять, Осаму. Почему именно ей не позволено жить так, как всем?.. — риторический вопрос, после которого молчание затягивается на долгие две минуты. Что-то знакомое больно сжимает грудь. Осаму морщится, опускает голову, не решаясь обнять Чую или сказать что-то обнадеживающее, потому что просто не умеет. Когда умерла мама, ему так же не сказали ни слова, которое смогло бы облегчить боль в сердце, и Дазаю приходилось справляться самостоятельно. Спрашивать: «Почему именно она?» Говорить себе точно так же, как и Чуя: «Не хочу ее терять». Но это было бесполезно, ведь уже тогда рядом никого не было: ни мамы, ни папы, ни друзей. Он остался один, и единственное, о чем он желал, это о крепком — или не совсем — плече, о том, чтобы кто-то просто сидел поодаль от него, не позволяя чувствовать себя окончательно брошенным. Может, желание и странное, но в то время настолько острое, что Осаму даже сейчас невольно вспоминает тяжесть прожитых будней, тяжело вздыхает, смотря на болезненно сжавшегося Накахару, и понимает: не сможет сдвинуться с места, просидит столько, сколько понадобится. Чуя не должен испытать то же гадкое желание, что и он сам несколько лет назад. — Я… — откашливается, так как слышит: голос звучит сдавленно и мерзко. — Я думаю, ты должен кое-что увидеть. Чуя ничего не отвечает. Честно, даже внимания не обращает. Вряд ли прямо сейчас в руках Осаму окажется бутылочка с эликсиром вечной молодости, вряд ли окажется пилюля от всех болезней. Так зачем тогда вообще поднимать голову? Чтобы увидеть очередную сладость или какую-нибудь фигурку из столовых приборов? Безусловно, в прошлый раз это хоть немного порадовало, но сейчас могло только взбесить. Поэтому Чуя даже не двигается — конечно, пока на колени не кладут включенный телефон. Приходится дернуться, опустить глаза на экран, рассматривая такую старую фотографию… Дыхание сбивается. Сердце начинает биться быстрее, а силы окончательно покидают тело. Плечи дрожат, а из груди вырывается тихий всхлип… Осаму Дазай впервые видит, как Чуя Накахара, серьезный и отстраненный парень, плачет, осторожно закрывая лицо руками. И теперь его обида, кажется, окончательно растворяется, не оставляя в груди и частички от своего жиденького тела. Перед ним сидит безумно сильный человек, которого он не в праве осуждать. Не в праве, потому что и сам понимает, каково это: бороться с утратой, которая наступает на пятки каждый божий день, мечась из стороны в сторону. Он понимает Чую Накахару, и теперь прощает окончательно. Прощает и остается рядом даже тогда, когда короткая стрелка часов останавливается напротив цифры девять.
97 Нравится 21 Отзывы 28 В сборник
Отзывы (1)