***
День стекает в вечер, как вода из крана, Хару нужно сделать два доклада, но это не к спеху, конечно, всё не к спеху, когда перед ней лежит записная книжка, и строчка стихотворения тоже бежит, нет, не как вода, а как стрела летит из лука, Хару как-то ходит к одному знакомому на тренировки, это давно, очень давно, кажется, этот баран переводится, впрочем, стреляет он не плохо. Ловко натягивает тетиву лука, так же хорошо справляется с одеждой, Хару не останавливается на этих воспоминаниях, не мусолит их под языком, как безвкусную жвачку, так, говорит себе «что было, то прошло» и сочиняет дальше. Сегодня так удачно выходит, она собирает обрывки в несколько крупных стихов и сейчас появляется идея написать что-то новое, Хару часто пишет на тему цветов, но никогда — про них, о них, а это странно, особенно, если больше половины любого дня торчать в садоводческом кружке. «— Моя дорогая драцена, тебя, кажется, коснулась измена, твой ненаглядный замиокулькас припас про запас вон ту сансевиерию, чтоб ей корни подъели! Ты послушай, драцена, что я слышала после обеда: твой благоверный, закрутив ус, решив, что он самый первый куст, во всей оранжерее, тянулся к ней, к этой бестии, и ты бы слышала лесть его! «О, твои тонкие стебельки, неотразимы, как капли росы, о, твои чудесные тычинки...». Даже пересказывать стыдно! — Ах моё милое алоэ, да что же это такое...». Хару не успевает дописать ответ драцены, как начинает смеяться, нет, даже не смеяться и не хохотать, а как говорят эти грубые сибирские зайцы, ржать, она не может объяснить, отчего ей так смешно, просто ужасно смешно, словно кто-то щекочет не ступню, а внутри ступни. И хочется прекратить, и прекратить невозможно, но это легко и искренне, просто хочется посмеяться, да и стих взаправду выходит забавный, у Хару обычно такие не получаются. У неё вообще редко что-то пишется так, экспромтом, быстро и интересно, строчка за строчкой, вот и готова строфа, обычно Хару делает набросок из обязательных слов, каркас, скелет, о чём ей хочется писать в конкретный момент. А только потом штукатурит его, дописывает, и это может продолжаться довольно долго, потому то, что записано на чистовик, в блокнот, Хару никогда не редактирует, только перечитывает. — Отчего смеёшься? — Легоши появляется на пороге, Хару замолкает, но улыбается. — Я принёс тебе пачку перчаток, вот, ты просила. — Спасибо, — отвечает Хару, и сквозь каждую согласную слышен смех. Дело не в Легоши, нет, ей просто забавно, что он встаёт в дверной проём как раз между сансевиерией и замиокулькасом, и словно ловит их на измене драцене, однако Хару сомневается, что Легоши знает значение слова замиокулькас. Он смотрит с чётким вопросом в глазах, сто пудов сейчас скажет «я сделал что-то не так?», солнце скользит по его лбу, словно смахивает челку, легонько, и этот жест Хару кажется тоже забавным, Легоши усмехается в тон смешков Хару. Хару опять прыскает, да, алоэ право, что же это такое, что же это такое. Легоши, наверное, самый странный из всех, кого видят и сансевиерия, и драцена, и все остальные цветы в кадках, он ни разу не касается колен Хару, ни разу не стоит чересчур близко к ней, из-за этого алоэ сто пудов сплетничает с сансеверией о нём тоже. «Смотри, смотри, моя дорогая, что это за беда такая, что за огромная беда такая, боже, да он больше самого высокого горшка раза в два, смотри, как он сверкает глазами, нет не глазами, а осколками чёрного стекла, смотри же, он сейчас её сожрёт!» — и хоть последнее слово никак не встаёт в рифму, Хару немного пугается того, что придумывает её голова. Смех от прошлого стиха эта реплика немного перебивает, Легоши говорит о каком-то профессоре, о сплетнях в театральном кружке, Хару кивает, отвечает что-то точно под фразу, о, слава большим кроличьим ушам. Легоши не садится, пока Хару не указывает лапой на табурет, и почти слышит, как цокает языком алоэ, да, у суккулента нет языка, только мясистые колючие листы, но это всё равно, всё одно. Хару быстро захлопывает блокнот, хотя Легоши никогда не суёт свой нос дальше, чем позволяет вежливость, ну, или Хару так кажется.***
Ей всё равно на «кажется», Хару не думает о том, что всё это может оказаться иллюзией, есть Легоши и есть, а у алоэ всё-таки нет языка, вот так-то, блокнот закрыт и оно заткнуто, а Хару не сидит в оранжерее все выходные, они выбираются прогуляться в парке. Хару очень нравится эта поздняя весна, не такая жаркая, как лето, но вполне свободная, лёгкая, воздушная, прогретый ветерок проходится между ушей, «ну ты даёшь» — тихо отпускает Легоши, так тихо, будто это говорит группа мышей, а не огроменный волк, он едва перебивает ветер. Это Хару рассказывает, как посылает очень приставучего прохожего, зайца со странными проплешинами на лапах, и, наверное, где-нибудь ещё, Хару не понимает, как земля носит таких пошляков, ладно подумать, ладно мечтать ночью о кроличьем хвостике, но подойти, сказать, как выплюнуть какую-то дрянь в лицо, Хару морщит нос и говорит «фу» с максимальным призрением, на которое только способна. Потом немного жалеет, нет, не потому, что посылает приставшего куда подальше, а потому что Легоши пугается, не на шутку пугается, конечно, не показывает этого, но его тон вместо нейтрального или боязливого становится не на шутку тревожным. Хару смотрит на задумавшегося Легоши, интересно, думает он о том, что с Хару может произойти, что она из-за чистого везения стоит здесь, а ведь может и не повезти, или о хвостике, или и о том, и о другом одновременно. Эта история не совсем та, которую Хару хочет рассказать, однако отчего-то она рассказывает, так всегда, она хочет делиться тем, что записывает в блокноте и на разрозненных листах, но получается совсем другое, скомканное и небольшое, и почему-то всегда пошлое. — Больше без меня в город ты не выйдешь, — резюмирует Легоши. — Да знаешь, как-то пропало желание нарушать школьные правила. Странно, конечно, слышать это «фу» от Хару, к ней продолжают приходить такие, которым нужно её тело, нужны эти резкие движения на тахте в углу, Хару не говорит «я больше так не могу», но понимает, что ей наскучивает, что не так уж это и интересно, дарить тепло шёрстки всем, кто хочет её коснуться. Да, её занимают стихи, однако это не альтернатива, чужие лапы всё-таки привычнее, никто ведь не останется с ней из-за странных строф, а не благодаря мягкости живота и вечному «да». Ей мерзко от зайца из-за того, что он взрослый, даже немного староват, но Хару задумывается, зачем она рассказывает о нём так эмоционально, эта история хоть и раздражает её, но не до такой степени, но ладно, глупая весна, глупая лето, да и Легоши всегда слушает её вполуха, а сейчас вот, «включается». Глупое лето надвигается уже не шутя и никого не обманывая, кого-то грызут за углом, а школа живёт своим чередом, пусть так, легче превратить голову в белую кашу, забелить, чем осознать происходящее, тогда всё наполнится кроваво-красным, опасным, мысли всегда опасны, Хару потому редко глубоко задумывается о своих действиях, она делает, и всё. Она читает, поёт, учится, играет, шьёт, спит, спит одна, спит с кем-то, с кем-то знакомым и не очень, с кем-то совсем чужим. Она дружит, дружит с разными компаниями, с травоядными и хищниками, дружит с мальчиками и девочками. Вот даже гуляет, гуляет с тем, кто очень многого о ней не знает, но о котором сама Хару знает больше, чем ей хочется знать. Ходит в кафе, говорит «почему бы и нет», читает стихи тогда, когда одна, однако никогда не задумывается, почему читает стихи только в одиночестве, почему пишет их, и почему не хочет никому показывать. Хару в последнее время действительно много сочиняет, и много записывает, после того стиха про замиокулькаса-изменщика с неё словно снимают какой-то замок, и строчкам теперь не мешает абсолютно ничего. Она часто сочиняет что-то мимоходом, когда что-то делает, когда идёт или спит с кем-то, но никогда, ни на улице у ларька мороженого, ни когда с неё стаскивают трусы, ещё ни разу в жизни Хару не проговаривает свои стихи вслух. Парк заливает солнце, как масло, вытекшее из бутылки, как что-то растопленное, тёплое, жирное, жидкое, Хару катает на языке катышки будущего стиха. Словит отсвет чёрных глаз Легоши — и ей отчего-то очень хочется рассказать. — Жидкое солнце проело стекло, жидкое солнце меня унесло... — Что поёшь? — спрашивает Легоши, смотря вниз, сначала на затылок Хару. — Это не песня, это стих, — отвечает Хару и поворачивается, она продолжает смотреть вверх, только теперь не на солнце, а в глаза Легоши, тот тоже продолжает смотреть, но вниз, и не на Хару, а на свои ботинки. «Редко смотрит мне в глаза» — думает Хару и хмыкает. — Жидкое солнце проело стекло, жидкое солнце меня унесло, стёрло как акварель. Верь, не верь, а я словно карамель под жёлтыми лучами, теперь я — верблюд в саванне, пленница каравана, узница солнца, такая никогда не вернётся в свежесть родных морей. Что же мне милей: вечное хождение по пескам, песни, не знающие ни автора, ни стран, где есть понятие авторства, или пустынные острова, где же настоящая я... — Я тебя спасу оттуда, — тихо говорит Легоши, потом добавляет, словно оправдывается, — если ты этого захочешь, конечно. — Ага, — Хару понимает, что Легоши особо её не слушает. Она оборачивается и долго-долго смотрит на него, так, что он всё-таки переводит взгляд на неё, ловит отсвет закатного солнца в глазах Хару, она хмыкает, но ей больше весело, чем грустно. Она знает, о чём думает Легоши, когда прослеживает взглядом её фигуру, Хару даже догадывается, что за огромная смерть настигает её тогда, у фонтана, но предпочитает не оглядываться на эту сцену и не задумываться о ней, как, впрочем, и обо всём другом. Она поворачивается к Легоши спиной и они идут гулять дальше. «Ты хочешь меня снять-снять, Я хочу писать стихи-стихи».