***
Его глаза не прочитать: они мёртвые, как у рыбы — даже в момент успеха. На его лице вспыхивает раздражение, но оно фальшивое: в глубине души ему наплевать на всё — я вижу это по его глазам. Его лицо никогда не меняется, что бы я ни делал. Он притворяется и подаёт признаки жизни, чтобы меня успокоить — тот необходимый минимум реакции, чтобы я угомонился до следующей попытки. И я всегда вёлся. Несмотря на то что понимал: он не потревожен, он не взволнован, не вспорот моим поведением. Оно — как надоедливая муха, которую приходится терпеть из-за лени. Как ни странно, меня это не раздражало. Казалось, он мог позволить мне всё, пока я в конце концов успокаивался и приносил ему пользу. Пока я приносил ему пользу, я был ему нужен; грубо, правда — я зацепился за неё, как за спасательный трос, оказавшийся удавкой на его шее. Его равнодушное инертное поведение впервые что-то всколыхнуло во мне. Его безразличие, которым сопровождались все мои выходки, не закрывало гештальт; день за днём я лишь сильнее желал вывести его из себя. Надавить на те точки, которые сделают ему больно, которые заставят посмотреть на меня. Которые заставят его почувствовать себя живым и посмотреть на меня. Я будто дышал его реакциями и не заметил, когда его внимание стало центром вселенной, вокруг которой я крутился как тупой волчок. Я не боялся погибнуть; на самом деле я жаждал уничтожить нас и быть тем, кто запустит спусковой механизм. Я хотел быть тем, кто пробьёт его броню, зарубцевавшиеся шрамы; нечувствительную кожу, которой он покрылся после травмы. Мне было страшно интересно понаблюдать, как он себя поведёт. Кто оставил на нём такой след. Защитный механизм такой силы было интересно раздавить. Я знал: рубец не заживает. Рана заживает, рубцуется, становится нечувствительной, невосприимчивой, безопасной к следующим воздействиям. А если расковырять этот рубец, он никогда не затянется; он поможет мне его убить. Оставить след. Оставить непроходящий вечный самый крепкий след, который он никогда не вылечит, никогда не затянет, который будет кровоточить до самой смерти. Я хотел жить там, в нём, в его коже, костях и мышцах, хотел быть каждой его клеткой, въесться ему в мозг как червь. И остаться там навсегда.***
На самом деле видеть его плачущим не оказалось весело. Я долго думал, в какое возбуждение меня это приведёт, но увидев его слёзы, я впал в ступор — такой тупой, что показался мне не своим. Его слёзы откликнулись во мне так, будто в сердце засунули нож и повернули. Будто мне перерезали что-то важное, и стало тяжело дышать. Это было началом конца — я начал сходить с ума. Я не хотел видеть его гибель, хотя и хотел ею стать. На самом деле я хотел, чтобы он жил вечно — просто рядом со мной. А поскольку это невозможно, я хотел его просто уничтожить. Но уничтожить его впервые показалось мне страшной, иррациональной идеей, глупостью, способной прийти в мозг только сумасшедшему. Только мне.***
Я не умел успокаивать людей. Я ненавидел сталкиваться с чувствами людей. Этим бредом, который невозможно ни контролировать, ни понять. Мысль о чужой жизни отторгала. Но держа его в руках, я думал, что рассеянно схожу с ума. Я думал, что его лоб горячий, а кожа тёплая. Думал, что у него будет болеть голова от плача, что нужно принести ему воды — о том, что никогда не думал ни к кому. Я думал о том, что хочу его оберечь; не убить, а защитить, не уничтожить, а спасти. Я думал о том, что его отсутствие эмоций не было отсутствием чувств. Подумал, что сердечные клетки должны быть похожи на мозговые: они не восстанавливаются. Он оставлял след на каждой из них, и я верил, что он не сойдёт — он останется жить там, даже после того как я сгнию.***
Он снова вёл себя как ни в чём не бывало. Я больше не мог вести себя иначе. Мысли текли в новом опасном направлении, которое я не знал, куда меня приведёт. Носиться по полю стало неинтересно, убивать остальных стало неинтересно. Облегчение мне мог принести только он: его тепло в моих руках, вес его головы, тепло тела, дыхание. — Шидо, не пропускай! Мяч врезался в мои ворота. Я слабо посмотрел на них — в голове шумело.***
Если бы у меня спросили, чего я хочу, я бы ответил, что ничего. Потому что знал, что ничего из того, чего я хочу, я не получу. Если бы меня спросили, чего я хочу, я бы ответил «Саэ», даже зная, что его не получу. Его страшно спокойное лицо меня пугало. То, как он лежал и не двигался, будто мы занимались чем-то обыденным. Будто он предлагал взять себя каждому первому и стал к этому нечувствителен. — Что делать, если ничего не поменяется? — спросил я, всматриваясь в его лицо. — Почему не поменяется? — Вдруг не поменяется. — Нет никаких «вдруг». Всё поменяется. Почему он был так уверен? Я не был в себе уверен. Его предложение сделать всё, чего я захочу, если я начну нормально работать на поле, не смущало меня до тех пор, пока я не сказал, что хочу его трахнуть. Не смущало, пока он не сказал: «Ладно». — Сколько раз ты это делал? — спросил я. — Что? — Секс. — Несколько. — Так же? — Нет. — А как? — Когда настроения не было. Я немного не понял. — Не понял. Он вздохнул. — Секс поддерживает эмоциональное состояние. — А почему тогда несколько? — Очевидно, потому что он не помогал. — Поэтому ты такой кислый, — улыбнулся я. Он не ответил, только отвёл глаза. Я подумал, что бесполезно тянуть; если он сам лёг под меня, нельзя колебаться. Надо действовать, пока он позволяет. Поцелуи в его шею казались по-тупому опьяняющими. Казалось, будто мне в мозг влили лаву, и она теперь плавится сквозь глазницы. Его вздохи шумели в ушах; когда я взглянул в его глаза, подумал, что у меня член взорвётся. Я ненавидел эмоции, меня убивало количество чувств. Я подумал, что ненавижу его. Но пока он смотрел на меня, позволяя себя трогать, я понял, что ненавижу себя. То, что позволял ему с собой делать. Как хотел отдать пульт с моей кнопкой уничтожения в его руки, которые, как я знал, не дрогнут. Он подготовился, так что возиться долго не пришлось. Он тяжело дышал, его тело краснело и реагировало, но он не смотрел на меня. Я поцеловал его и, хотя думал, что ненавижу поцелуи, захотел проникнуть ему в мозг настолько, что он никогда не забудет, каково это — целоваться со мной. Он отбрыкивался. Мы говорили, что не любим целоваться и успешно сошлись в этом мнении. Я соврал; не знал, что мне это понравится, до тех пор пока не встретил его. Захотелось его задразнить, не дать, заставить умолять и кричать. Но знал: он не будет ни умолять, ни просить. Он либо возьмёт, либо бросит. — Разведи ноги. Собственный голос показался не моим, а чужим: хриплым и злым. Саэ не стал долго спорить и перевернулся. Я развернул его обратно, и впервые в его глазах промелькнуло удивление. — Лицом. — Нет. — Да. — Рюсэй. Я ненавидел, как он звал меня по имени — будто знал, кто я такой. Я отдал ему пульт в руки и стоял на грани уничтожения. — Саэ. Проходили секунды, и он перестал сопротивляться. Лучше дать некоторым то, чего они хотят, чем ломать кости в сопротивлении. Однако это не принесло удовлетворения. Заметив, что я замер, он посмотрел на меня, и я впервые в жизни понял, что хочу его любить. То, как он на меня смотрел, то, как проходили мгновения, и то, как моё сердце начало сумасшедше стучать в груди, — заставило меня почувствовать себя больным. — Ладно. Сделай как хочешь, — сказал я. Повисла тишина страшнее предыдущей. Я не смотрел на него, не зная, что происходит. Я же хотел его. Но мысль, что он не хочет меня, вдруг показалась ужасающей. Я вспомнил его слёзы, первое поражение и шум на поле. Вспомнил, как рука поднималась, чтобы его успокоить, а не добить. Это всё заставило меня почувствовать себя больным и жалким. Будто я не был способен на то, чем всё это время жил: к насилию и одержанию победы. Его рука коснулась моего лица, щеки, затем лба. Он сказал: — Ты болеешь? Я хотел сказать, что схожу с ума, но моя голова подалась в его руку. — Что с тобой? — Не спрашивай. — Я тебя не понимаю. — Я тоже. — Рюсэй. Я посмотрел на него, потому что его голос прозвучал странно. Мы молчали. Его рука на моей голове показалась глупой шуткой; он лежит подо мной голый, тот, о ком я давно мечтал, а я не могу оторвать взгляда от его глаз. — Чего ты хочешь? — спросил он. — Не спрашивай. — Почему? — Потому что ты знаешь. — Я не знаю. — Притворяешься. Ты всё прекрасно знаешь, Саэ. Просто тебе выгодно делать вид, будто нет. — Тогда почему я тебя спрашиваю? — Чтобы я сдался и взял тебя, а ты получил то, что хотел. — Разве ты не получишь то, что хочешь? — Я хочу тебя. Не раз. А навсегда. Я сказал это: тупой бред из старой сказки. Сопливый звон, слизанный из сопливой драмы. Но его лицо, вытянувшееся так, как я знал, не умело, сбило с мысли. Заставило сказать: — Я хочу тебя навсегда. Он приоткрыл рот, будто хотел что-то сказать, но ничего не сказал: лежал и смотрел на меня, будто я сказал что-то на другом языке. Его реакция держала меня в напряжении. Я подумал, что он может согласиться. Брякнул раньше, чем звук вышел из его рта: — Я люблю тебя. Это было ложью, настолько гигантской, что я не мог её осмыслить. Это было ложью, потому что ничего такого я не испытывал. Но мой язык продолжал: — Я люблю тебя. Люблю тебя. Люблю тебя. Глаза Саэ расширились, он вжался в кровать, будто смотрел на обезумевшего. Но я продолжал, будто так и было: — Я люблю тебя. Люблю тебя. Люблю тебя. — Перестань. — Я говорю правду. — Ты сошёл с ума? — Я не вру. Чем больше я говорил, тем теснее держал его в близости, тем отчаяннее он пытался выбраться. Почему то, что я хочу его трахнуть, его не удивило, а признание — испугало? — Саэ. — Не называй меня так. — Саэ. Он замахнулся, чтобы ударить меня, но я успел увернуться. Мы покатились по кровати, я сжимал его запястья, чувствуя каждую косточку под кожей. Впервые это напоминало насилие. Когда я его не желал. — Саэ. — Прекрати. — Что прекратить? — Вести себя как сумасшедший. — Я сумасшедший. И ты об этом знаешь. — Ты не сумасшедший. Это отмазка. — Я сумасшедший. Я наклонился к его лицу. Его дыхание замерло на коже. — Ты же хотел мне дать всё, что я попрошу? Он не ответил. — Так дай. — Я не понимаю, чего ты хочешь. — Понимаешь. Поэтому испугался. — Я испугался твоего поведения. — Ты испугался не меня. Я посмотрел на него. Он выглядел так, будто вот-вот сбежит. — Давай встречаться.