体无完肤
31 декабря 2025 г., 14:15
Перебирая лапами в спешке и тяжело дыша, убегает от своры разъярённых собак лис, разбрызгивая капли и разливая лужи, стряхивая с травы росинки и пачкая растения в грязи.
Его снедает убогое неуёмное желание, личинками вьющееся под липкой от пота кожей. Желание поглотить, разорвать и уничтожить плод греха — невинное создание. Желудок лиса жаждет крови, гротескного зверства, скрипящего на зубах железными иглами, на языке — кислотной оскоминой ферментов.
Не кровожадность, но отверженная любовь и право обладания — обгладывание плоти. Поглощение от кожи до кости — истинный ценз и мерило желания обладать властью над другим человеком. Бурлящий бульон из внутренностей и дёргающиеся в судорогах руки — отчаянная мания любви. И Аякс был ею ослеплён добела, как слепнет котёнок, присосавшись к материнской груди.
Росчерк молнии в смольном, пасмурном от прогорклой влажности небе, забавливо петляя сплетением вен на коже, освещает кроваво-красную землю, и пощекотав травинки своим хлопково-белым светом, трусливо поджав хвост, пропадает в темноте. Тяжёлые капли дождя барабанят по крышам домов. Эта летняя ночь
казалась темной и мрачной тюрьмой.
Под рёв заливающихся лаем, прыгающих на перепачканных в грязи лапах и клацающих челюстями мокрых собак лис, сидящий на покатой кровле, заискивающе просовывает морду в окно, — на первый взгляд пусто, как на заброшенной кладбищенской ниве, но человеческий запах пота всё же витает в спёртом воздухе, — и с удовлетворённой миной шагает внутрь, напоследок вильнув двумя пушистыми, всклокоченными рыжими хвостами, потемневшими и утратившими былой объём из-за разыгравшейся непогоды.
Спрыгнув с оконной рамы, он отряхивается: вытягивает задние лапы, струсывая с них грязную воду и разбрызгивая капли полные песка и пыли, покусывает бока, а затем и хвосты, ворочаясь в разные стороны, чтобы поудобнее ухватиться зубами и отжать с загвазданных отростков жидкость, почесывает уши задней лапой и раскатисто зевает. Полночные тени баюкают причудливыми шепотками колышимой ветром мокрой листвы, и цикады, забившиеся под стены хлипких домов, вторят их колыбельной.
Лис трусит вороватой рысью, шкрябая когтями по полу: лопатки плавно перетекают в движении, уши комично бряцают при беге. Лёгкой, невесомой поступью с какой-то несвойственной собачьему сердцу кошачьей грацией он не создаёт шума скрипящими под лапами половицами и уверенными шагами меряет комнату, проверяя каждую щёлку и каждую вещичку, до которой вся его скользкая прыть может дотянуться.
Все поверхности столешниц, шкафов трещат от количества книг и пыльных пергаментов, тяжелым грузом лежащих на них. Будто в спешке оставленные принадлежности для каллиграфии постыло развалились на письменном столе, — кисть едва колышется вправо-влево по исписанной бумаге от заглядывающего в дом через окошко слабого в своём естестве ветерка.
Где-то с полок выглядывают статуэтки и ценные артефакты — Аякс, этот нескромный лис, может разобрать силуэт лишь какой-то каменной линейки да фигурку дракона, созданную из какого-нибудь ценного горного минерала, — где-то целые полки освобождены под расписные чайные сервизы и пожелтевшие от времени пергаменты. Зелёные тучи из растений раскиданы по углам, словно лишь для того, чтобы придать этому затхлому месту хоть каплю живости. Но что такое капля живительной влаги перед мёртвой пустыней? Даже не надежда, не поддразнивание, простое — ничто.
Несмотря на льющий как из ведра июльский дождь, в воздухе стоит немыслимая духота, как в заколоченном гробу в нескольких метрах под землёй; а гадкость пыли, забившейся во всевозможные углы, липнущей к волочащимся по полу хвостам, мягко указывает на отсутствие как таковой чистоплотности хозяев этого злополучного домишки.
Песок и грязь скрипят под когтями, и лис кривит морду, — здесь что, Хеврия померла? И это, должно быть, её мемориал с соленым прахом, находящимся не в расписанной вазе только потому, что какое-то неуклюжее домашнее животное разбило сосуд и растаскало песчинки божественного свидетельства, как грязь, по полу?
Белая смерть под подушечками лап внезапно приобрела вкус земли, почернев от старости, как жухлая трава, — уже, получается, усыпальница самого почившего Лорда Гео; и вместо того, чтобы рассмеяться над этим нелепым своим комментарием — иногда в голову такая чертовщина приходит, Семёрки ради, — Аякс прислоняет лапу к чёрному носу, пригибаясь к полу, сдерживая лезущий наружу чих. Чердачные половицы ходят ходуном, и всё здесь убого стонет, скрипит вымученной животиной, сопротивляющейся дёргаемой петле на шее.
Фыркнув, лис втягивает витающий в засоренном старостью, зудящем пылью в носу воздухе запах полной грудью, — в голову, словно змеиные зубы в кожу, в мясо, робко крадучись, словно вылезши из-под земли, забивается сладковатый запах незрелого чада, недостаточно молочных для излишне юного, но и недостаточно взрослый для кисловатой поволоки, исходящей от отроков позднего периода. Плод только-только начал созревать, раскрывать свой вкус, капая соком на язык: не спелый, совершенно девственный, но уже с приятной елейно-сахарной кислинкой, словно мясистый гранат. Аппетитная и ведь наверняка сладкая зараза. Яогуай держит пари, его сперма фантастически ощущается на языке, а привкус крови заставит кончить нетронутым, и—
И Аякс стопорится на пустом месте, будто бы перед ним развилка в два конца. Не так. Шестерёнки в его голове трутся друг о друга, вращаясь с двойным усердием, скрипят и визжат в непонятном гуле ржавелой стали. Что-то не так. Что-то не даёт ему покоя, что-то, о чём он забыл, что-то наверняка важное, если тугой морской узел скручивает внутренности в непонятно чем вызванном дискомфорте души.
Так странно: голова совершенно пуста на мысль, а сердце бьёт свой ритм, нарушив такт; и ведь не в возбуждении дело — Аякс это прекрасно чувствует. Неудобная тяжесть, отзывающаяся по всему организму, задевает неверные струны гуциня, создавая диссонанс под рёбрами, глубоко в душе. Тело не слушается; душе неприятно, — её корёбит, рубцует, сдавливает миокард.
Безымянная гнойная эмоция-паразит грызёт его кишечник, ползёт по нервным окончаниям, забивая скрипом мышцы лап и создавая бесконтрольный тремор, душит шею петлёй и напрягает грудки, словно в преддверии драки. В горле томится сырое болото мутного ажиотажа и прогорклость сомнений: и они скрипят сажей на зубах, хоть удавись.
И скользкая беспомощность, пригнувшись брюхом к земле, ползёт попятам, слизывая с земли кровь из раны-ахиллесовой-пяты — впитывая его уязвимости, как грязь. И визжит. Визжит как жертвенная свинья, провоцирующая собственную расправу, перетягивая всё внимание на себя.
И Аякс оборачивается назад, на беспомощность, резвящуюся в грязи, упивающуюся его чёрной кровью. И кровь эта на перепачканном рыле свиньи будоражит личинок под кожей, ворошит спутанный клубок в желудках так, что зуд неприятным покалыванием покрывает лапы, что становится мерзко. От себя, от неё,
от неё,
от неё.
Перекусить бы ей горло и бросить безмозглым псам на растерзание: тяжесть её тела передавливает границы аяксовой свободы, а цепь монотонного молчания, которой скованы их глотки, давит на щитовидную железу, сбивая всю спесь.
Но яогуай прищуривает острыми полумесяцами глаза и стискивает челюсть, шумно сглотнув, и мечется по комнатушке туда-сюда, задрав нос кверху. Это не важно. Не важно. Свиньи нет с ним в комнате, как нет её с ним и снаружи. Фантомное рыло любовно-ласково тычется ему в лопатки, наступает копытами на задние лапы, на волочащиеся хвосты, но Аякс знает, что это иллюзия его бредящей души, — её больше нет.
Её нет.
Вооружившись короткими когтями, которыми обладает каждый щенок лисьего выводка, и стащив пойманного отцом воробья, Аякс бежал из норы, в которой провёл своё раболепное детство.
Его семья лишь на упрёки и горазда, даже его новорождённые братья и сестра смеялись над ним, не ставя его ни во что, а родители заставляли пресмыкаться и дрожать в страхе, будто бы их ущербность хоть сколько-нибудь значит для этого мира. Но Аякс не знает что такое долг и обязанность: его в этом мире ничего не держит.
Потому можно не пригибаться пристыжённым мальчишкой — свинья никогда не увидит. Её глазницы выели черви, и вся она, наверняка, разложилась, оставив чёрные дыры между светлыми костьми скелета, но Аякс не боится пустоты рёбер, как не боится и смерти, — он из её утробы вылез.
Потому ему можно смело желать сцедить кровь с человека, прятанного в этой грязной хибаре, слизывая её с рассечённых луговыми сорняками рук, — и не прятать факт, что от предвкушения вздымает шерстинки на шкуре, приятным нетерпением согревает пах, и на душе так сладко-сладко делается от мысли разорвать что-то чистое своими чумазыми лапами, изничтожить до основания своим грязным языком. И Аякс уже готов вилять хвостом, и слюна уже капает с губ, — грызущее младенцем его грудь чувство отринуто в забытьи.
И Аякс представляет мягкие черты лица моложавого мальчишки, сладко-кислого, словно сумерский виноград, небольшие, но грубые от ручного труда, ладони, обнимающие его когтистую, рубцеватую косыми шрамами ладонь во время соития их тел в единое целое — сглатывает подкатившую к горлу настойчивым гостем слюну. Будь он пашник или юный монах-затворник — неважно, плутовское очарование императорского евнуха растопит сердце и помутит рассудок бедняги и тот, непременно, забудется в объятьях, томящийся в жарком нутре Аякса.
Распластанный на расстоянии вытянутой руки разнеженный кусок мяса.
Девственного мяса.
И лис принюхивается в попытке разобрать чужой подслащённый мускусом фимиам, и сердце бьёт в просак, качая кровь по телу в отчетливо звенящем в воздухе беспокойстве, выбивая почву из-под ног. Блёклый разум, беснуясь, огрызается пенистыми волнами во время шторма, рыча и ропща на животное чувство внутри: как можно? Это есть маленький и жалкий детёныш человека,
ребёнок.
Плод его мечтаний — ребёнок.
Ну кто он в самом деле? Дикарь, безнравственный подонок какой?
И губы тут же искривляются в горьком оскале: мерзко представлять подмятого под себя ребёнка, полыхающего щеками, выстанывающего нечленораздельные звуки от боли-удовольствия, распалённого хуже некуда. Небольшие ручонки, тупыми ногтями впивающиеся ему в кожу сквозь слои шерсти, пухлость и мягкость его черт, блестящие от слёз грустные глаза, карликовость приоткрытых губ, открытость раздвинутых ног, оголяющая запретный плод, — нравственность хватает аяксову шею и сжимает, душит, сушит горло, неприятно липнет к нёбу прокисшим молоком. О чём он, блять, думает?
Осквернить дитенка? С несформированными извилинами и мышцами, с не обсохшим с губ молоком, совершенно не ведающего жизни, скачущего на крохотных, тонёхоньких палках, не обтянутых толком кожей? Хули-цзин мог бы и не прикладывать усилий для обгладывания плоти с голенищ, словно рыбу-тигра со шпашки снедая, — мясо само послушно поползет под язык стоит лишь слегка надорвать кожу икр. Рот наполняется слюной, и Аякс стискивает пальцы лап, вгоняя острые когти в дерево.
Разве это то, что ему нужно? А мясцо наверняка жилистое, мягкое; его будет приятно перекатывать на языке и жевать, лишенное дряблости и жёсткости.
Лис затыкает уши, жмурит до белых пятен глаза. Что-то не очень-то и хочется.
А если оголить его спрятанную за одеждой шкуру и залезть мордой в его исподнее, разведя чужие тощие ноги и вобрав неискусный член себе в глотку? Сладость мускуса и горечь предэякулята, разливающиеся по языку, трение зубов о возбуждённую плоть, посылающее искры на подкорку мозга, пляшущее мурашками по загривку, скользкость горячего рта, любезно принимающего вторженца внутрь, — развращённый контроль над кем-то
маленьким и жалким.
И дитятко заблеет молочным козлёнком, затрясётся телом под умелым языком; а в глазах животный ужас полыхнет, как у попавшей в капкан охотника лани, когда Аякс потянет руки к сжатому сфинктеру, проталкивая шершавые пальцы вовнутрь. Абсолют доминирования над слабым и беззащитным — прикосновение к интимной зоне, покушение на запретный плод, осквернение святого. Мышцы напрягутся под цепкими лапами хули-цзина, он попытается вырваться, взбрыкнуться, вывернуться из захвата — у безоружного травоядного не выйдет.
Сточенные зубы не наносят вреда хищнику.
Аякс прикрывает глаза, подрагивают рыжие ресницы. Сердце бьётся о ребра быстрее, твёрдым камнем отзывается возбуждённая плоть, — лис толкает бедра вперёд, проезжаясь членом о поверхность пола, скулит, мечется туда-сюда; и уже невыносимо хочется коснуться мальца, выжать из него все соки, чтобы наконец-то просто поесть, капнуть жирком на язык, насытить ревущий голодным зверьём желудок. Запрокидывает голову кверху, разевая пасть в очередном стоне разочарования — о, яогуай так хочет почувствовать его вкус на языке сейчас, — как вдруг распахивает глаза, прерывая свои действия, стыдливо зашторивает лапами промежность, прижимает уши к голове, будто кто-то может его увидеть, будто кто-то может услышать, о чём он думает. Он ссутуливается под грузом своих фантазий, пристыженный собственной безразборчивой похотью. Червь мнительности сворачивается под диафрагмой.
Так нельзя.
Нельзя?
Раздражают, вымораживают, выедают мозг её, безымянной эмоции, призывающие к морали хрипы, — он настойчиво трясёт головой, отгоняя мысли и расслабляя сведённые напряжением мышцы; прикрывает глаза, отмахиваясь от действительности, как от чрезмерно навязчивой мошкары, прилипшей к лицу.
И беспомощность вдруг даже искрит чувства внутри пологого сердца, воодушевляет рвать и метать, словно разрушительный морской бриз; ведёт, толкает, тянет вперёд, вцепившись в сердце мёртвой хваткой, бодает игриво в плечо, наметив тропу в глубь темных обтёсанных ретивыми водами скал. Потому Аякс слепо делает шаг вперёд, выталкивая сальный воздух из лёгких, заменяя его на йодистый запах моря, готовый к убийству морали.
Это чувства. Чувства плетут злые козни против Аякса; на лезвии танца клинков, на корне языка они не нужны. Не стоит копаться у себя в голове — не дай Рекс Ляпис, он найдёт противных личинок и там. Червь сомнения будет жив, даже если разрубить его на мелкие куски, — сок личинок никак не вывести из шерсти. Потому и нечего раздувать костёрное пламя из дотлевших угольков. Задушить, переехать, закопать чувства, бунтующие дрожащей стрелкой компаса нравственности. У пролитой крови нет судьи, судью ещё непролитой Аякс самолично сожрёт с потрохами и будет таков.
Оспорение инстинктов хищника — бессмысленное пепелище. Оно есть, и оно плохо, но у бессознательного нет нравственности, значит аскеза — чистой воды идиотизм.
Что ему ребёнок.
Это мясо, такое же мясо, как и взрослый.
Это единица человека такая же, как и взрослый. Разница в объёмах, в габаритах, но не в сути, — а ты, Аякс, поедатель чрев, поедатель сути, не дай себе обманутся ржавым фасадом чужой беспомощности. Добыче пристало мимикрировать под окружающую среду, лишь бы хищник голодал. Но мы-то знаем все их грязные трюки. И разговоры про нравственность не вымуштруют чистой, словно дождевая капля, души — только усугубят незавидное положение консумента первого порядка глупыми ограничениями.
В минуты голодного отчаяния, когда желудок стонет и ревёт, кусая брюшину, передавливая миокард, ограничения рвутся старой половой тряпкой, а мораль ссыплется комкастой грязью, — как что-то ненужное, мешающее, что-то ненасущное и глубоко глупое, и мозг подкидывает бесчеловечные сценарии, — границы разума с треском рвутся, выветрившаяся почва уходит из-под ног, и с становится неизбежно падение на дно выгребной ямы. Пройдут декады прежде, чем придёт понимание, почему солнечный свет едва царапает лицо, стоя в зените, — солнце брезгует совать свои лапы-лучи так глубоко в пучины, боится здешних монстров, их порочности во взгляде, пошлости походки.
Так разве солнца для Аякса не видно?
Разве он уже на дне? Где эта грань между эгосинтонностью и эгодистонностью? Жестокость — инстинкт самосохранения?
Но все мы прокляты склонностью к насилию, следовательно все мы звери.
А зверь ли неблагоразумный Аякс? Ну нет же! Это гнусный голодный живот заставляет глупые фантазии расцветать сорняками у него в голове. Аякс чист и невинен — белая овечка. Он жертва инстинктов, уготованных зверью, слышите? Эта сводящая с ума резь, упрямо вкладывая свою ладонь в аяксову, ведёт его по скользкой дорожке, облизанной морским приливом, — и всё тянет вперёд, мол поторопись, переставляй лапы быстрее, — к мыслям о растлении ребёнка ради утешения своего голода.
Запретный плод донельзя сладок и желанен — сытая жизнь плута в обмен на жалкую мальчишескую жизнь. Однако, что-то продолжает ковырять миокард ржавчиной вилки, и яо-ху не может не сглатывать; животрепещущая же всё-таки тема. Ведь Аякс не плохой человек всё-таки. Он заложник разума, обманутый собственным мозгом — разве виноват он в своём влечении? Разве можно его контролировать, усмирять волнения похабной плоти? И даже если нет, у лиса всё ещё осталась горсть моральных принципов; не по самую голову ещё укрыт он морской пеной, не касались ещё его задние лапы холодного песчанного дна — лишь боломутили воду, едва задевая песок, — поэтому эти грязные мысли, они пугают его больше жизни, больше забвения бездны, больше поедающего самого себя в прожорливом расчёте желудка.
Это же ребёнок, святость благого дня. Не видавший жизни нераскрывшийся бутон, оплодотворённый желток в птичьей клоаке. Как может он очернить невинное создание, маленький беззащитный комочек без панциря, шерсти или пуха? Это же неправильно, неэтично, безнравственно, небогоугодно. Так как он может думать о чём-то…настолько отвратительном?
Но Аякс грязен, бесконечно грязен, вот почему он так много кричит о невинности. И засыпает, и просыпается он с мыслями о тепле разорванных промежностей несчастных детей.
Но Аякс никогда не желал быть развратителем колыбелей. Он хотел обвязать семейную ласку пуповиной новорождённого ребёнка вокруг своей шеи и задохнуться от груза неподъёмной ответственности, отрывая кусок её от своего волнующегося сердца, вырывая плаценту с корнем.
И вот желудок Аякса гнил от пошлости, цветущей в его кишках и печени, пошлости, дырявящей тонкие оболочки органов и вырывающейся вовне, глотнуть кислорода. И самое страшное — он ей это позволял. Ведь его семь чувств так слабы, что он едва ли улавливает флёр неправильности мыслей — вот дурак! Эгосинтонность Аякса притворяется и лжёт мозгу, что она — эгодистонность, что Аякс раскаивается, хотя уже давно не чувствует вины, что Аякс понимает, насколько его мысли плохи, хотя не отличает добродетель от греха. Безнравственный, да? Вот что говорят такому зверю в спину.
А что такое нравственность? Когда пасти хищников суют в намордники, обругивая инстинкты? Шаг от бедра этичен только продиктованный сознательностью; действия, завязанные на духовности души. А пищевые цепи — кандалы и плеть: цепи сковывают — не смей двигаться по пути раздора, и душевные терзания разрывают изнутри, заставляя застыть на месте, но кнуты хлестают, подгоняя следовать намеченной тропе насилия, и приходится бежать. Бежать вперёд, не разбирая дороги и разрушая всё на пути. Ведь пацифизм — удел травоядного; хищник не выживет без смертоубийства. Лавирование между молотом и наковальней.
Обеление чёрного — очернение белого. Бесконечный круговорот жизни, в котором нравственность — жалкая переменная уравнения, до которой нет никому дела.
Словно миллелитово копье пробило массивы плоти живота так, что посеребренный его конец торчит меж спинных позвонков, в брюхе Аякса что-то требовательно загудело, перелопачивая кишки вспышками боли. Ну потерпи ты, тьфу! Хоть бы проникся к нему каплей снисходительной жалости и половинчатого понимания: но нет же! Пакость эдакая.
Но желудку невдомёк терзания души. Петлю не для него ж вяжут — для Аякса. Что-что, но чужие потроха должны быть съедены сегодня ночью, — требует двенадцатиперстная кишка.
Вспоминается несчастный ребёнок, и Аякс, глубоко втянув воздух, жмурясь и почему-то опустив глаза в пол, словно избитый за непростительную шалость щенок, лишь бы отвлечься от боли в желудках и с легким и ненавязчивым «а может всё-таки!», дотрагивается липкими и сальными мыслями до детского силуэта, переживая картины заново, — змей сворачивается у диафрагмы, щекотит рёбра неприязнью, и мнимый дискомфорт холодит сердце сосулькой на языке.
Нет, не может яогуай сдерживать слабость в пальцах от эротичных полотен с детьми: Аякса мутит, и белые мушки пляшут перед глазами, сплетаясь телами в причудливых хороводах, — скорее от голода, чем от всамделишного отвращения, но час от часу не легче: чревоугодие и похоть — одна сатана, источник которой есть этот самый голод. Голод, толкающий на пику отчаяния и сбрасывающий тебя с неё же чувством неудовлетворения и жаждой повторной порции. Отвращение к себе из-за булимии как никак, но должно возникать — это правило природы. А у Аякса на душе
пусто.
Как на полке, на которую он кладёт зубы от голода.
От этих пространных рассуждений яо-ху насильно заставляет себя отвлечься, поведя ухом и прислушиваясь к урчанию ветра снаружи, к глухим ударам капель, вторящих вою его голодного желудка, вонзающих гвозди ему в печёнки при каждом соприкосновении с землёй, — где-то там вдали, заливаясь отчаяньем, завывают блохастые псы, струсывая с шеи кусачих блох и поминая погибших братьев, вперив взгляд в утонувшую в луже луну. Братьев, чьи глотки он распорол и перекусил, сцепившись с ними при переходе «их территории». Выживает сильнейший, а если не соответствуешь предоставленным требованиям, извиняй уж, братец, последним воспоминанием станет твоя перекусанная шея. Мы все голодны, и прожорливы мы в одинаковой степени, но не каждый обладает правом питаться каждый день, — кому-то суждено умереть и стать пищей.
А кому-то выжить и питаться. Например, Аяксу, ведь отчаяние и обида затачивают когти получше зарубин на деревьях и территориальных меток псов. Без сознательности не пробиться в верхушку пищевых цепей, не внести в них свой жучиный вклад. Без стратегии ты крошка на чьей-то тарелке — не смекалкой вырывают зубами свободу мыши сквозь трупы, когда их хвосты опаляет пламя пожара, а умом. Разве стала бы мышь грызть железные прутья клети?
И пока безмозглые псы носятся по раскалённой клети как ужаленные, Аякс, вопреки здравому смыслу, стал бы грызть сталь. Ведь он, так, ведомый одними инстинктами, а не разумом, паразит, крепко зацепившийся на шее клещом. Его выживаемость — залог перековерканных божьей ссудой амбиций. Да и, говоря об инстинктах, он — заложник потребностей; даже голод не в состоянии пересилить, чего уж нам вести толки о духовном.
Аякс всего лишь неразумный хищник. Голодная собака, мечтающая о человеческом мясе.
Провокация на шершавом языке, и Аякс сталкивается с противником нос к носу в смертельном танце клыков и когтей, железа и пороха, перерезая горло не сопернику, но себе. С каждой каплей крови вытекают человеческие черты из лиса, и дышать становиться всё легче. Разрывая и заглатывая мясо любовников, случаясь с первыми встречными, отслаивается то, чего изначально не было в нём заложено, — человеческого вида. Была лишь оболочка, приманка, иллюзия, и убожеский характер его души слегка выглядывал, топорщась под плохо зализанной шерстью. Ведь совершённые его рукой убийства — порочного удовольствия ради и только. Сознательность есть, но осознанность разбилась льдом по весне: этот мир — подслащённый кошмар, главный участник которого забыл об этом ещё в утробе.
И почему вообще совершаются бесчинства? Рыба гниёт с головы, или всё же с желудка? Всему виной биологическое, животное начало в человеке или нравственность заблудшей души?
Нравственность, да? Со всеми из неё вытекающими перламутровой нефтью милосердием и добродушностью? У Аякса этого и подавно нет, чего смеятся. Да даже какой-то там Охотник на демонов, хладнокровный бездушный палач, очищающий Ли Юэ от скверны без всяких экивоков и глумлений совести, — бездумное орудие убийства в руке у Бога — куда более сострадателен к падали, чем Аякс.
Будто заметив на себе чей-то взгляд, яо-ху, упёршись коленями в пол и прикрыв задницу хвостом — его кончик агрессивно стучал об пол, как у разъярённой кошки, хотя Сяо предпочел бы аналогию с гремучей змеёй, — тогда повернул корпус к Охотнику на демонов, и тому удалось получше рассмотреть навострённые уши, отслеживающие движения по едва различимому скрипу половиц, рыжие, почти землянистые, патлы в колтунах, юношеское лицо, поджарую грудь, и руки по локоть в ихоре.
Но в глаза бросались нахмуренные брови, остервенелый взгляд содалитовых глаз, окровавленные губы, обнажающие клыки, алые щеки и раздувающиеся от гнева крылья носа. Обезумевший, одичалый — говорил один только его вид. А ржавая шкура лоснясь в лунном свету и переливаясь ярче лампионов во время праздника Морских Фонарей лишь добавляла ужаса его образу, пока лис уминал кишки, согнувшись в три погибели и ковыряясь во вскрытой когтями брюшной полости.
Должно быть, по консистенции чужой желудок точно
миндальный тофу.
И якше тут же сделалось нестерпимо дурно: к горлу подступил желчный ком, а тело крупно вздрогнуло, будто от ножа. Слишком много ядовитой слюны на языке, которую не сглотнуть.
— Доедай и проваливай, — скрывая зудящую тревогу под маской отстранённости, с трудом, с неохотой, нарочито медленно разлепляя сухие губы, произнёс тогда Охотник на демонов охрипшим голосом третьесортного трактирщика, впервые нарушая свой тысячелетний долг из-за человеческой эмоции, гадкого сочувствия, внутри своего сердца, — у меня из-за тебя будут проблемы, но ты пока не нашёл Его.
Яогуай нахмурился ещё сильнее, когда этот некомпетентный охотник на нечисть на аяксово недоумение пристыжённо-нелепо отвёл взгляд; отправляет разыскивать какого-то монаха! Точно монаха. Что эта императорская шавка вообще о нём думает? Хули-цзину не нужна ничья помощь. Тем более помощь этих глупых проповедников и аскетов.
Какую мудрость может поведать ему ограниченный по собственной воле человек?
— Он покажет тебе, почему не жестокость, не озлобленность, нужны для выживания, а доверие и милос-, — оборвав проповедь на полуслове, Аякс, обратившись в лиса в прыжке, всем своим весом наскочил на Сяо, метясь острыми зубами в тонкую шею и выпячивая когти. Глупости, что за несусветные глупости он несёт: паразиту не нужно искать Бога, наставника, приятеля; паразиту достаточно найти кормушку, и пожирать его надежды и успехи, плодить его страхи и сомнения, сводить с ума, делать его жизнь схожей с адом. Разве не в этом смысл существования такого, как Аякс?
Будто в ответ на его мысли, Охотник на демонов грубо сжал прозорливую лисью шею, — горячее звериное дыхание противно грело шею, из разинутой пасти на ключицы капала вязкая слюна, — оттаскивая яоцзина от себя. Когти передних лап впились в плотные перчатки, задних же — в торс, расцарапывая кожу и превращая её в нелицеприятное месиво вместе с одеждой; Сяо, морщившись, кривил брови на переносице — на чужом челе сквозь пышные медные ресницы насмешливо сверкнул голубизной третий глаз. Бездновская гадость.
Не ошибаются ли лисьи уши, милосердие? Неужели наш бессердечный и беспощадный убийца стал пацифистом и обрёк себя на апастию по умерщвлению отравляющих землю падаль и чернь? Аякс, конечно, слышал, что Охотник на Демонов расклеился с приходом пахнущего эфиром странника, но, чтобы превратиться в миролюбца, гонимого на крыльях Амура, о нибожесбави Господь!
Всё же не так уж и вольна птица, на не всё ей в небе открывается обзор. Особенно с замыленным сентиментальностью глазом.
Согнувшись под тяжестью веса лисьей туши, якша упирается ногами в землю и, призывая нефритовое копьё левой рукой, метает его лису в сердце. Яо-ху, загребая лапами воздух, выворачивается и, рыжей дымкой изгибая спину колесом, уклоняется от метящего ему в спину нефритового древка, резво нырнув в сторону.
Любовь упрощает мозг — и петли распутываются, нишает и забивается кристальными бабочками ум. Глупое чувство, отрубающее голову от тела, разрубающее шейные позвонки не столько в пляске похоти на тарелке, но в ощущении единения душ.
Как только задние лапы догоняют передние на земле, лис разворачивается корпусом к Охотнику, прижав уши к голове и вздыбив шерсть, будто кобра вздувающая капюшон. В лисьих радужках полыхают отринувшие тишь штиля воды протеста, готовые забрать на дно штормящего океана сотни беспечных голов не покривив душой. И Сяо удерживает себя от разочарованного вздоха: ну точно непроходимый идиот.
И шумный глоток воздуха возгорает огнём на лисьей шкуре, на подушечках лап раскалёнными камнями, на кончиках когтей. Лис раздраженно поводит плечом, уголок губ дёргается в бесшумной цыкающей ноте. Ну давай, Охотник, обвини Аякса в том, что
сентябрь пахнет спермой.
Не в силах выносить насилие под кожей, Аякс разъярённой собакой кидается на адепта, в броске стягивая с себя рыжий мех и оголяя человеческое тело под ним. Из-под заструившихся речным потоком одежд он выуживает искривлённый клинок и с силой замахивается для парализующего удара. Но Охотник на демонов уклоняется от предугаданной атаки и растворяется горчащим в глазах дымом — яогуай, откашливаясь и смаргивая непроизвольные слёзы, выравнивается на покачивающихся ногах, в растерянности оглядываясь по сторонам. Не охотник на нечисть, а ублюдок, вот кто ваш бравый герой такой. И только Аякс позволяет себе отвлечься, адепт появляется у него за спиной и сжимает капитулирующе шею.
— Беги зализывать раны и, хоть со свету себя сживи, — процеживает якша сквозь стиснутые зубы, выплёвывает с презрением, — но разыщи.
Сяо встряхивает лиса, сжимая пальцы на шее сильнее, когда зубастая пасть тянется к нему, преодолевая сопротивление совиного поворота выи, и толкает Аякса вперёд, на колени, разжимая хватку; нож неуклюже выпадает из хватки, звеня сталью при соприкосновении с полом, — Ты всё поймёшь, когда увидишь Его, глупый лис. Не сопротивляйся.
И всё-таки Аякс не варвар. Вполне себе человечен. Ведь человечность подразумевает под собой уродливость первобытных инстинктов, тщательно прикрытых смазливым фасадом здравого смысла и морали, упокоенных за понятиями любви и заботы, под которыми в самом основании термина инстинкт зашпаклёван фундамент голых стен ненасытной алчбы.
Из бессмысленных ограничений складывается человек, и психика его недалеко ушла от звериного начала. Но людишки слишком возгордились своим положением «царей животных» и начали диктовать несусветные глупости: правила, законы, нормы, морали, принципы — голова идёт кругом, как много бреда льётся из их уст!
И всё для чего? Ради мнимого ограждения от своей не отдираемой от их естества психологии животного! И эти культурные люди с высокими моральными ценностями скрываются за внешним слоем наштукатуренной человечности. Перевязанные тесёмками морали и законов, приукрашенные ленточками этикета, они вышагивают при свете дня будто бы ни при делах.
Будто бы они не сдерживают свою вульгарную, грубую, нелицеприятную животную психологию, затаившуюся в глуби души, где-то в правом желудочке. И когда терпение играть в прятки лопается, из стальной клетки выползает настоящий зверь. Непомерно жестокий, непомерно гадкий, озверевший дикарь в человечьей коже.
Иллюзия никогда не осчастливит по-настоящему, ведь природа её искуственна. А голод вполне себе реален. Тоска зубов по человеческому мясу сильнее нравственности.
Живот Аякса снова протяжно и невпопад ворчит, прося пищи и болюче кусая бока, заставляя хули-цзина вернуться мыслями обратно, к своему телу. Тешить себя одним лишь запахом, а не пускать слюни на дрожащее от страха тело, словно смотреть как ловкие пальцы забивают мундштук опиумом, как чужие губы сходятся на трубке неровным швом, как выдыхают в лицо зависимого опиумной дрянью дым, — нестерпимо. Конечности ломит в остром желании, в горле, бесчинствуя, танцует цунами. Голод подчиняет разум, пускает в пляс желудочную кислоту, бурлящую точно магму, обжигающую отчаянием пустой желудок с каждой потраченной минутой всё сильнее и сильнее.
Надо двигаться, пока тело не онемело, пока от голода не разболелся живот. Бежать, изнуряя ноги, чтобы резь в желудке заглушили покалывание в лёгких, ломота в напряжённых бегом ногах — загнать себя, как хромую плешивую кобылу, чтобы лишь кнут снился спине. И Аякс торопливой рысью прокрадывается к двери — единственному выходу в дом из этой деревянной клетки, царапает дерево в попытках раздвинуть створку двери, выбраться наружу к затаившемуся где-то на этаже ребёнку; то, что требует уровня моторики рук человека, всегда тяжело для животного, и раздосадованное рычание невозможно сдержать в глотке.
Взбешенный своим жалким положением, Аякс вперяет когти в пол из цуйхуа с двойным усердием. Горько скалится, запрокидываясь и вставая на дыбы, и, вцепившись когтями в створки двери, оставляет заметные в слепоте ночи борозды, стекая в бессилии корпусом вниз, раздражённый человеческой хитростью замков. Шипит, рычит, ругается и скребёт когтями по деревянному полу обиженным псом. От ударившего в голову адреналина перед глазами картинка действительности плывёт, и всё идет из рук вон плохо — как знал, что не стоило доводить себя до ручки.
Ломает. Заместо озлобления к горлу поступает неприятный ком, желудок беснуется, сворачивая кишечник в оригами, голод упрямо бьёт под дых, лапы дрожат и подкашиваются под собственным весом. Он в бессилии сворачивается в комочек, прикладываясь головой об пол; только слёз не хватало. Сейчас желудок лиса съест сам себя, ха-ха!
Нужно это прекратить, пока он не окончил свою жизнь пожирая хвосты, словно пустоголовый Уроборос. Явление трогоавтоэгократа, не гарантирующее удовлетворения одной из сторон, ведь в его теле даже не водится энергии янь, так необходимой для его существования. И вот, неуполномоченный на насыщение, лис, будто бы в стальной клетке своего желания. И оттого идея его самопожирания кажется куда более жалкой: он будет отчаянно жевать собственное мясо, тщетно лакать свою кровь, уродуя свой прокажённый труп, чтобы, когда его обнаружили жалкие людишки, эти глупые травоядные смеялись над нетерпящей ошибок, беспощадной хищнической природой.
Ярость фрустрации застилает глаза; и он стискивает челюсти до боли, сворачиваясь в клубок и жмуря глаза. И самодур мечтает, ему хочется скорее увидеться с оплотом надежды на выживание, откусить от него кусочек, разорвать, обглодать до голых костей, изничтожить до основания. Вонзить зубы в грудь, чтобы вкусить бьющееся сердце — деликатес, перекачивающий по телу животворящую янь вместе с горчащей ржавым клинком в горле кровью.
Он будет кричать, словно его режут, когда яо-ху, ведомый гедонистическим желанием перенасыщении удовольствием, вонзится в его внутренности, ковыряясь в его дырявом грудине когтями в попытках нащупать миокард, — а вытекающая кровь будет смазывать их в месте соединения, там внизу. И кормушка, этот счастливчик невинной судьбы, задохнётся от натиска Аякса, измученный, дрожащий, рыдающий, безумно мокрый, онемевший, умоляющий остановиться, отпирающийся от следующего раунда, пока хули-цзин заглатывает его неискусный, хнычущий член, — слюна уже скапливается под языком и
От раздумий отвлекают чужие шаги на лестнице, создающие оглушающие вибрации деревянными половицами и расшатывающие стены дома. Крадучась и ступая неполной стопой, травоядное торопливо приближается к нему, и яогуай внутренне ликует, виляя хвостами. Подушечки лап колит в мандраже от чужой поступи, стягивает треморными судорогами, выбивая из головы всякую ясную мысль. И Аякс подскакивает в нетерпении, словно ни капли не истощен, не сломлен духом, и ныряет под низенький столик рядом с дверью, неловко перебирая ослабевшими лапами, чтобы забиться робкой мышью в угол, затерявшись в пышном растении рядом, скрывшись за листьями. Может он даже сможет перетерпеть одно-два превращения ради сценического эффекта, в конце концов это всегда до коликов забавно отражается на травоядных, — а Аяксу нравится хорошая публика, сьедающая всё, что ей кинут с неподдельным интересом!
Лис прижимается боком к тёмному углу, прячась в тени, из которой его шерсть не будет бликовать в лунном свету под листьями папоротника. Подмяв под себя лапы и обернув хвост вокруг них, он кладёт голову прямо на землю в цветочном горшке, словно грязный грешник, просящий милостыни у Господа, но на деле же замирая в томном ожидании сладкого грехопадения. С каждым совершённым шагом половицы вдали, за дверью, скрипят всё отчётливей и отчётливей, играя торжественную симфонию для хищника, и реквием для травоядного.
Азарт игриво чешет лёгкие. И Аяксу с каждой отсчитанной секундой всё скорее хочется прервать эту тишину и наброситься на человека, зажимая ему горло и опрокидывая на спину, — полные страха глаза и слезливые моления на грани обморока — картина прекрасней всех работ Мела вместе взятых!
Ведь этот праведник Мел никогда не сможет показать красоту насилия, потакания низменным, животным инстинктам, чувство удовлетворения безнравственного голода своими масляными мазками по полотну. Да и вообще, ничего не сможет показать — загубленных душ в его картинах не хватает!
Полотно — тело, не мольберт. Художник — кровожадный душегуб и убийца, не какой-то там немощный святоша-художник. Без жертв не обходится ни одно произведение искусства — если не убьешь, то не создашь шедевр. Это и есть правило золотого сечения — ради каждого куска творческой гнили ставится на кон чья-то жизнь.
И этот неуч, отклонившись от золотого сечения созидания прекрасного, отрицая естество искусства, раз за разом будет ударяться о стенку морали, неспособный пересечь её, и эти попытки вызовут лишь жалость, которую захочется сплюнуть с языка. Безвкусная фальшивка.
Но не то чтобы Аякс был художественным критиком или эстетом, раз уж на то пошло. Он обычный лис, однажды узнавший: когда протест нонконформиста проедает плодотворную почву, словно отрава аль кислота, земля становится рыхлой, нетвёрдой, неудобной для расположения ноги. Вот он и провалился по велению судьбы в пучину безнравственности.. Слишком расплывчато, да? Что-ж, вечно недовольные судьи, я вкраплю в повествование больше деталей:
Однажды Аякс сдуру откусил пашнику палец, и земля расступилась под ним, заглатывая в прорву и укрывая слоями душного щебня. А всё потому что доселе неизвестный его рецепторам вкус, опаливший безвкусный язык, обжёгший нечувствительное горло, взбунтовавший больной желудок, так ему понравился, что он не смог остановится, возлюбив хождения по лезвию нравственности. Стал он юродивый, прокажённый, балансировка которого приводит сердце в экстаз. Да разве ж грезил он о судьбе лучше этой?
Хули-цзин предвкушающе облизывается, всё отчётливей различая босые шаги, сотрясающие душный воздух и раскачивающие стены — всего пару жэней осталось до сладострастной встречи неназванных любовников под луной. Под длинными трепещущими ресницами в солёных озерцах заплещется безысходность, в складках скуксившегося лица заляжет отвращение, разжигающее огонь в паху не хуже пылающей спички, огонь с которой съедает всё живое на своём пути.
Сила притяжения в детских чертах его золотца, будет настолько всеобъемлющей и мощной, что Аякс тотчас же возжелает потереться о человечишку чреслами и насильно склонить к сношению. Вытягивая из него жизненные соки, пока размягчённый в кашицу член не начнёт изнеможённо болеть, сотрясаясь в сухом оргазме, пока красные глаза не опухнут от горьких слёз, пока кожа не сморщится, выжатая от крови досуха, Аякс съест его заживо, по кускам, растягивая своё удовольствие и заставляя того несколько часов мучаться в томлении агонии, раскачиваясь на гранях жизни и смерти. От представленной картины разнеженного младенца в саване из гранатовых косточек область ниже пояса требовательно гудит, заглушая боли в желудке горячим и настойчивым желанием, разбивая всю концентрацию, но Аякс упрямо держит лицо, дыхание захватывает в нетерпении. Его сладкий уже у дверей — главное лицо этого мёртвого пейзажа.
И раздвижные двери распахиваются — в комнату вваливается ребёнок, не утруждая себя озиранием по сторонам и торопливо вышагивая по паркету босыми ногами. На нём какое-то потрепанное временем ханьфу землистого цвета, в одной из рук свеча, а в другой кипа свитков — наверное, подмастерье какого-нибудь навороченного учёного или монаха. Малыш на цыпочках прокрадывается по потёмкам, скидывает бумажки на письменный стол, и устало выдыхает в ложную пустоту комнаты, обтирая лоб от пота тыльной стороной ладони. Нашаривая руками расчёску на полке стола почти что наощупь, сдёргивает с волос металлический колпачок, сдерживающий пучок: патлы цвета мокрой почвы рассыпаются, едва касаясь плеч, обрамляя бледное лицо обсидиановым венцом; в полумраке его сосредоточенные делом глаза блестят как паргелий. И Аяксу думается, что разрушить его взрослую сосредоточенность и неприступность черт, превратив в ревущее навзрыд месиво, будет довольно возбуждающим зрелищем, ведь видеть в людях детскую непосредственность так в его характере — он закатывает глаза.
Сахарные, пустые человеческие оболочки годны лишь для жертвенного выделения биологических жидкостей с янь, годны для истребления голодными хищниками. Пища, живущая иллюзиями и сказками собственного воображения так хрупка, зажатая меж зубами. Словно окружённый черным обручем колец питона белый камень в вэйци — беглецу не двинуть и ноги, все пути перекрыты смоляной чешуёй коварного змия: съеден, растлён, стёрт с лица земли глупый белёк.
И, ох, как тяжело сдерживаться пред юной мальчишеской красотой! Клыки чешутся скорей вонзиться в мякоть кожи, почуять обволакивающие рецепторы комья сырого детского мяса, пролить бордово-алую волнующуюся кровь, — всё это отзывается в душе яогуая терзаниями: нельзя, ещё не время. Но от него такой сладостной нотой доносится до раздувающихся в нетерпении ноздрей шлейф горемычного пота, так кружит голову, — дурнеет лисий разум, словно напился пьян, и весь мир опостылел ему тотчас, окроме этого взвинчивающего нервы дитяти. Набраться бы смелости растянуть секунды часами в томимом ожидании окончания дня нераскрываемых жвал.
Малыш тщательно расчёсывает волосы, заплетает в свободную косичку и торопливо склоняется над постелью, ни о чём не подозревая! И этот факт несколько весьма сильно тешит самолюбие Аякса. Уже съедобен, хоть и жив, но в том то и различие между Аяксом и человеком. Ведь он — человек, а не животное, рыщущее пищи и дешёвого удовольствия в попытках поддержания оболочки в живых, он — не Аякс.
Всё-таки, человекам повезло называется царями зверей, всё-таки повезло им быть человеком разумным. Всё у них в разуме, всё в эмоциях, настрое: они мозг на мясном велосипеде, а не функциональное целое. Они — голова, что не понимает, что она отсечена от тела.
Человеки возвышают свою самоважность над другими видами, наплевав на собственную несовершенность, — дай зверью с каплей осознанности, звенящей в пустопорожней голове, самосознание, и он будет кричать и причитать о нём набатом всему миру, выставляя себя на пьедестал пищевых цепей, коронуя свой эгоизм ветвью лавра.
И это зверьё ещё и будет горланить о гуманности! Детский лепет: лишь человеки убиют ради смертоубийства. И их хвалёная человечность — каркас для расцветающего садизма, квинтэссенция кровожадности и жестокосердия. Они не люди, не звери, они — ржавчина.
Но Аякс не такой как они, нет. Может он и эгосинтонный изувер с еретическими мыслями попирания святого благочестия, но не пустомеля, не надменный олух, — он не вертится, подставляя свету свой самый фотогеничный бок, как луна на небосводе, а говорит и действует прямо, исходя из своих животных побуждений, не маскируя, не мимикрируя под недостижимых богоугодных праведников, судорожно скрывающих в чулане свои грязные желания в развращённом удовольствии и эгоцентричность человеческой расы. Юление и мямлянье не конёк его прямолинейности. Дверца его шкафа всегда открыта — скелет, обитающих в нём, совершенно прозрачен. Как и у любого другого зверя, впрочем.
А их, человеческая, ржавая мораль — понятие лицемерное и поверхностное, потому-то Аякс от неё и отрёкся. В чём толк мечтать о море, топясь в луже? Ищешь глубокую яму, но пересекаешь пустопорожнюю равнину, собственноручно стаптывая рыхлый грунт в цементный блок: теперь не подкопаешься к корням как ни пытайся. Потому-то яогуай и девиант, потому-то ему в мире людей тесно.
Потому-то злые языки лопочут будто он — обременяющее землю презренное животное, гнойный нарыв на земле человеков, угольное пятно среди мраморных колонн, что так руки и чешутся придать его за гнусавый язык и прокажённый мозг анафеме. Но в этом-то он и хорош, вот его положительные черты, разве вру я? Только ли черти водятся в монстре, но и ангел сидит у него на плече?
Разве лейтмотив заботы о ближнем, когда он заместо ушедшей с отцом на охоту матери грел своим животом братьев и сестру, ненавистным бременем повисшим у него на шее, отсылает на что-то злобное и плохое? Разве считал он их обузой и тайно желал им кровавой расправы, ибо ему приходилось отдавать последнюю еду этим милым желторотикам, ведь крестьяне истребляли всё больше пушнины, заставляя лесных тварей жить впроголодь? Разве не считает он свою кровожадность виной гадких обстоятельств гнусного окружения и плохих условий жизни, а даром свыше? Разве поступает он нелицеприятно лишь из-за гедонизма, а не от необходимости выживания?
Может он и не идеален, ибо человеческий фактор предполагает систематическую ошибку любого расчёта, да и нет предела совершенству, но не существует абсолюта ангела, как и абсолюта черта. Или Аякс ошибается? Оправдывает ли он в эту секунду кровожадность своих когтей и зубов, стремящихся вонзиться в мясо, субъективностью объективности?
Но довольно философствований и заумных слов; убедите себя, что лев не в комнате.
У яо-ху уже давно что-то скребётся внутри, в животе, — тараканы, рыскающие в поисках крошек, зычно бьющиеся о кожаные стенки. Отчаянное желание или воодушевление, или что бы то ни было, оно перелохмачивает внутренности вверх дном, — всё болезненно ноет, не давая продыху. Аяксу как никогда хочется, чтобы этот глупый мальчишка вошёл в него, насадил на себя, словно безмозглую тряпичную куклу, заставил пройти изматывающий раут горячего грехопадения, протаскивая его по всем поверхностям, врезаясь в его нутро, глубоко, мокро, грязно, так чтобы язык и ноги заплетались после, а кишки ныли от количества спермы внутри, — дряблый сфинктер разочарованно сжимается вокруг пустоты, и яогуаю хочется выть. Он голодает. Так голодает, что растление ребёнка звучит слишком соблазнительно сейчас, чтобы трусить и поворачивать назад. Совсем уж это не время выворачивать запущенную совесть наизнанку. Ведь он голодает,
голодает,
голодает, — зверь мечется внутри, рыча и брызгая слюной. Она же и капает с губ; зрачки сужаются в щелки, перед глазами всё темнеет.
И фигура лиса плавно перетекает в человечью — он сгибается в неудобной позе, пытаясь унять боль, кости тихо трещат и лопаются от метаморфоз, срастаясь человечьим скелетом и обтягиваясь слоем новых мышц и мяса. Он вытягивается вверх и твёрдо встаёт на ноги, — лишняя шерсть сыпется с него, растворяясь в воздухе, — реалистичная иллюзия человека; лишь два хвоста плавно раскачиваются сзади, неприкрытые слоями одежды, извиваясь, словно зачарованная дудкой пара ядовитых сумерских кобр, да уши, темные кисточки которых можно разглядеть середь рыжих, курчавых волос.
И вот Аякс, расправив плечи и распушившись павлином, выходит из укрытия, хищно помахивая хвостами и осклабисто улыбаясь; лазоревые глаза тоскующе выглядывают из-под чёлки. Подгнивающие половицы, приветственно стонут под его весом, оповещая хозяина комнаты о незваном госте, — Чжун Ли нервно, словно игривые галлюцинации вдруг умучали его излишней до судорог паранойей, машинально, совсем неумышленно оборачивается на источник звука, — животный инстинкт потребности в безопасности, в контроле ситуации, ничего особенного, наверное мышь или ветер, — но замечает облитую лунным светом тёмную фигуру, ковыляющую ему на встречу торопливой рысцой, с каждым совершённым ей шагом сокращающей то малое расстояния, что было между ними, и отшатывается от неё, в страхе отступая назад и напарываясь на расстеленный канн ногами.
Опасения, напряжением повисшие в воздухе и тревогой колющие — разгоняющие кровь — где-то в груди, заставляют боязно сглатывать слюну. Инстинкты выживания, вышитые шелковой нитью на подкорке сознания, зудят в кончиках пальцев. Сердце лихорадочно стучит в ушах, словно кроличье. Воздух то холодеет, то накаляется, посылая мурашки плясать по затылку; зрение расплывается от поступивших слёз.
Дождь шумит за окном.
Скованные напряжением ноги Чжун Ли кидают его к окну, и тот отчаянно цепляясь руками за раму, судорожно начинает выталкивать свои конечности наружу: он успевает вылезти наполовину, и левые рука и нога остаются внутри, не давая ребёнку поскользить по сколзкому от бушующей стихии шаферу вниз, как яоцзин наскакивает на ребёнка, — сердце фарфоровым сервизом падает в пятки с оглушительным треском — с гулким рыком подхватывая его под руку, затягивает обратно в дом, к постели. Чжун Ли виснет, удерживаемый чужаком, проезжаясь босыми пятками по полу; упирается ими, брыкается, пытается разомкнуть руки, удерживающие его запястья.
И Аякс перехватывает малыша, спускаясь руками к талии и разворачивая к себе лицом, нежно касаясь когтями щеки, — он почти в два раза меньше его самого, макушкой едва ли ему выше груди, подмечает лис, когда Чжун Ли ласково прижимают к телу, — человечим языком шепчет: «куда собрался» с лёгким укором, как встречает бабушка внука после долгой разлуки. Сгибаясь, хули-цзин стискивает его плечи, уткнувшись носом в затылок и втягивая человеческий запах. Волосы встают дыбом от леденящего душу ужаса: вторженец — вор, разбойник, дух, и как далеко он готов зайти, проникнув в чужой дом?
Но прежде чем у Чжун Ли получается снять с языка какой-либо членораздельный вопрос, яо-ху подсекает чужие тощие, ягнячьи ноги и раскрывает объятья, опрокидывая оторопевшего малыша на спину; он распластывается по постели, ошалевши глядя на вторженца. Кислород покидает лёгкие стремительно, оставляя Чжун Ли задыхаться, словно рыбу, выброшенную на берег, — безоружную, дезориентированную, напуганную, и до одури вкусную. Лис ухмыляется, смотря сверху вниз на лазоревые переливы в чужих золотистых глазах.
После удара об канн тяжело ориентироваться в пространстве: ноющий позвоночник и копчик, да сбитые локти перетягивают всё внимание на себя, мешая соображать. Но всё же Чжун Ли удалось разглядеть кончик лисьего хвоста — значит, по его душу пришёл голодный хули-цзин. Ну, по крайней мере его жизни ничего не угрожает, рассуждает он; лисицы охотны до половых связей, мелких проказ мастерицы, но с жизни они не привыкли отнимать.
Значит, он в безопасности. В относительной, но безопасности — думается ему, пока он почёсывает саднящими пальцами щеку, собирая натёкший из раны ихор под ногти. Секс — не прерогатива монахов, может быть поэтому Чжун Ли сейчас настиг злой рок: ведь запретный плод всегда слаще? И выбраться из-под удушающего тепла чужих внутренностей уже не представится возможным — кошки-мышки лишь раздувают пламя похоти и оставляют беспокойные шрамы на теле от подавленного сопротивления. В таком случае попытка — настоящая пытка, вершимая своей же рукой. Лишенная смысла безрассудность.
И всё же, несмотря на густую патоку ситуации, в которой Чжун Ли, словно скудоумная муха, увяз со всей своей прытью, он отделался малой кровью. Жаль только, что придётся пролить ещё больше: благосклонность одичалого отнюдь не бесплатное событие, но готовность дать всё, что угодно, ради мнимого выживания особи как вида. Животная раболепность пред хищником, компромиссность в ущерб, умышленная подножка самому себе.
Но ничего уж тут не поделаешь — Чжун Ли постарается вымолить лишить его пары пальцев, — если получится, считай, вышел сухим из воды. Пальцы — не зубы, не ухо и не глаз — дрожат. Словно никогда и не принадлежали телу. Как так?
— А вы... — Чжун Ли несвойственно его проворной говорливости и отнятому в утробе чувству стыда, запинается на пустом месте, не справившись с построением формулировки вопроса; облизывает пересохшие губы, и уже готовиться продолжить, как нетерпеливый незнакомец перебивает его, разрезая своим голосом душный воздух:
— Аякс, а ты мой визави на сегодняшнюю ночь, ханин, — вот так сразу: с разбега в обрыв. Словно провал в прорубь во время хождений по обжигающей скулы пустыне, и всё же
прежде всего щеки опаляет ласковый жар.
Но сердце панически сжимается, бьёт ударом под дых, выбивая весь оставшийся воздух, когда Чжун Ли приходится увернуться от острых зубов, метящих ему прямо в шею, — звериная пасть клацнула зубами в воздухе, промахнувшись, и, лихо облизывая зубила, поспешила отдалиться, игриво оскаливаясь, словно непослушный щенок.
И Чжун Ли, трусясь, будто и в правду от холода, а не от сковывающего его страха, спускается вниз по постели, переворачивается набок, отползая в сторону от чужих рук, и приподнимается на локте: предпринимая попытку встать и отдалиться на безопасное расстояние, излишними движениями не потревожив хищника. Одно неверное движение и зубила медвежьего капкана сомкнутся вокруг ноги, прогрызая плоть и разрушая кость. Страх сковывает тело до нервной трясучки, ноги подкашиваются и хочется вопить от ужаса, раздирая глотку; глаза слезятся, пот стекает по подбородку, лбу, спине. Что ему делать?
Как он сбежит?
Аякс, позволяя провернуть юнцу его до жути хитрые махинации, как позволяет всякий старший брат выходки своему младшему, наслаждается проблесками иллюзорной надежды в чужих глазах благополучно удрать от лиса, но тут же в считанные секунды сокращая образовавшуюся между ними брешь, хватает того за худое плечо и грубо переворачивает на спину, прижимая к земле бедрами. Дети так чудны в своей наивности, так невинны их добродушные помыслы. И зубья мясорубки фривольно блестят, но не кусают. Как же малыш похож на него своей дерзостью.
Лис нависает над Чжун Ли, расставив руки по бокам от чужой головы, накрывая своей тенью крохотное тельце, склоняется к обескураженному лицу клопыша. Такой маленький и никчемный. Романтичный момент интимности жжёт глотку хищнику, приятно отзывается в паху: горячее дыхание склонившегося зверя едва-едва касается незрелого лица, ледяные и бездонные глаза впиваются в чужие черты мёртвой хваткой, облизывают кожу, раздевают, выдёргивают из кожи вон. Хочется прикрыться, спрятаться, исчезнуть; он обнажён под чутким взглядом. Нервная улыбка сходит с лица Чжун Ли, словно её рассекли ножом.
И на зло ему расцветает на лисьей морде, едва оголяя желтоватые зубы. Эти клыки без лишних усилий разорвут его кожу, как бумагу, и перегрызут шею, словно новорожденному птенцу, — одно неаккуратное движение и воздух перестанет поступать в лёгкие, а сердце окончательно остановится.
Страшно.
Едва заметное адамово яблоко вскакивает и опускается обратно, утрамбовывая слюну, — он сглатывает беспокойство, бурлящее в горле, отводя глаза от чужого лица нервным движением. Его трясёт от пристального хищнического внимания жалкому травоядному, прижатому к стенке — баста, тупик! Он навсегда исчезнет в чужой глотке, а тот даже не подавится. Чжун Ли не кость поперёк чьего-то горла. Чужое дыхание порицающе нагревает лицо, потешаясь, будто бы твердя «сам виноват». Клубок ершащих эмоций неприятно царапает внутренности терновником: неужели и правда виноват?
И ребёнок вжимается в бельё своей постели, обмирая сусликом перед охотничьим ружьём. Страх, как никогда погано надрываясь, ревёт паникой, противно скребётся под рёбрами так, как шуршат в углах назойливые мыши, так, что от беспокойства кружится голова, а желеобразные мышцы застывают камнем. Кажется, лишний вздох, лишнее телодвижение могут стать спусковым крючком к насилию. И Чжун Ли унимает тремор конечностей в эскалации испуга за свою жизнь простого травоядного.
Холодная рука, смутно напоминающая человеческую только с острющими когтями и в тёмной шерсти, — чудо из чудес вместе с лисьей головой — сковывает дёргающиеся запястья, пушистые бедра фиксируют ноги, не давая и шанса на манёвр. Лисья морда томно проводит мокрым носом по нижней челюсти, тычется под ухо, жадно раздувая ноздри и прижимая к черепу торчащие уши. Дразнит щёки торчащими во все стороны усами и прикрывает глаза, растворяясь в прикосновении к нежной детской коже. Лакомый запах мяса забивается в нос, заставляя зрачки нетерпеливо сужаться в щёлки размером с еле заметные иголки.
— Ты слаще любого фимиама, золотце, — мышцы на лисьей морде при этих словах не сдвигаются ни на миллиметр, словно они вышли не из горла лиса, а были выжжены в сознании бредовым помутнением из-за нехватки воздуха, — хочется истерически засмеяться в ответ на эту несусветную глупость ускользающего рассудка, но юркий нос снова мажет холодком где-то у горла, жадно втягивает аромат Чжун Ли, лижет щёку, словно пёс, заставляя оцепенеть, поперхнувшись на вдохе. И он замирает, совершенно не шевелясь, в напряжении стягивая каменеющие мышцы.
— Я так долго ждал момента прикоснутся к тебе, совсем извёлся, — морда снова тянется куда-то за ухо, скользит по шее, огибая ворот одежды. Лисий рот — геенна огненная, дыхание — пламя, сжигающее кожу в тлеющие угли. И Чжун Ли дрожит под ним, как девственная наложница в покоях императора поздней ночью. Стыд и срам.
Как вырваться из ежовых рукавиц неприятных обстоятельств? Дать мучителю то, что он хочет, а затем, когда он ослепнет в собственной глупости торжества ненавистного пира во время чумы, загнать под кожу, исколоть, рассечь, разорвать дрянную плоть, вонзая в горло вострый, блестящий начищенной сталью нож — рукоять, выглядывающая из изрешечённого мяса, сидит словно влитая.
Горячая кровь злостного гуя на руках наверняка обжигает, словно паучий яд, но эта боль эфемерна, будто крылья бабочки щекотят эпидермис; вкус её сладок — думает травоядное, слизывая с щек кровь своей первой жертвы. И разбитые цепи зазвенят церковными колоколами, падая на пол под копыта, не с первой, так со второй попытки.
Даже трусливый олень может огрызнуться на плутливую лисицу, заставить её пожалеть о преследуемой тропе животного каннибализма, сжаться от припечатывающего к земле страха; даже трусливый олень может лишить лису клыков и когтей, украсть её жизнь, наслаждаясь томными хрипами в агонии и широко раскрытыми глазами жертвы, некогда охотника, хищника. Можно вальяжно развалится подле зловонного распятия, любуясь беспомощным видом лисы, утопающей в лапах браконьерского капкана, побитую золочёнными копытами избежавшего участи быть проглоченным заживо оленя, довольно фыркающего, — и сказка, и кошмар обращены в жизнь.
Попробуй сыщи кого-то опасней загнанного в угол — и найдёшь лишь травоядного на смертном одре. И тупые зубы превращаются в окровавленные клыки.
Обращаясь к этому логическому выводу, Чжун Ли позволяет себе расслабить готовое для выпада тело, — нужно лишь подгадать удачный момент и он вдохнёт свободу исхудалыми лёгкими, — твердит он себе, — и поуспокоить колотящееся сердце, — сейчас оно лишь слегка резвовато поухивает, а не выпрыгивает из рёберной камеры, норовясь её сломать, — занимаясь рассматриванием умиротворённого Аякса, щекотно сопящего ему в шею и укрывающего его бока теплой звериной шерстью.
— Как тебе нравится ласкать себя, цзуй кэ’ай дэ? — подаёт голос лис, бубня в нежную кожу, и протягивает руки под себя, накрывая промежность ребёнка рукой, — покажи мне.
Чжун Ли может видеть как, бело-рыжая шерсть в области горла уходит под ворот синфу, как коричневато-чёрные лапы сминают его одежду, в некоторых местах прокалывая ткань, и как выглядывающие из-за спины хвосты мотыляются из стороны в сторону от предвкушения, как у всякой радостной собаки. Очевидно, неумолимо дефектной собаки, но гую необязательно это знать.
Он задерживает на них любопытный взгляд, абстрагируясь от неприятных прикосновений, следя за покачиваниями белых кончиков пушистых конечностей, рассекающих воздух, словно маятники часов. Может, случится чудо, и эти рыжие обрубки подкинут ему идейки, как выкарабкаться из этой донельзя неловкой ситуации? Желательно так, чтобы туша лиса не только слезла с него, но и сгинула во мраке ночи навсегда и безвозвратно. Жаль, что это никак не облегчит голое, слово обугленный нерв, ощущение сведённых судорогой из-за тяжести здоровенной туши яогуая, вдавившей Чжун Ли в хлипенький матрац, бёдер и таза.
Невероятно мягкая и ухоженная, кожа Аякса необъяснимо пышет жаром, словно нагретый на солнце камень, словно сгорающая в атмосферном слое комета. К лису, как и к любой другой зверушке, впрочем, приятно прикасаться, топить ладонь в рыжих вспышках шерсти. И Чжун Ли, с другой стороны, был почти убаюкан, разморен зноем прижимающегося к нему, словно ласковый питомец, тела, но он пригрел на груди ядовитую гадюку, разъярённого питона. Он не поддастся, не обманется неприкрытой сахарной ложью в движениях, внушающей ложное чувство безопасности. У Аякса есть зубы, и он укусит, как только ты зазеваешься и подставишь уязвимый бок голодному и бесчестному волку, — уж в этом Чжун Ли не сомневается. Итог один: смотришь на клюв — клюв метит в глаза, смотришь на зуб — зубу нравится шея.
Хули-цзин лениво ворочается, словно ласковый и ручной, домашний кот под покровительственными руками хозяина, подбирая себе угол и потираясь шерстью об одежду, будто вскормленная фермером человеколюбивая животинка. Ноги Чжун Ли же наливаются свинцом, тяжелеют, утягивая его в разверзшуюся под ним пропасть в ад. Или это чужие загребущие лапища, вцепившиеся твёрдой хваткой, тянут его к мёртвой земле? В любом случае, чуда не происходит.
— Занемел что-ли? Дай посмотрю, не проглотил ли ты невзначай язык, — поднимаясь на локтях и пристально вглядываясь в человека под собой, с явным раздражением произносит лис, склоняя голову на бок. Уже заскучал, наёрзавшись вдоволь по чужим костлявым бёдрам, небось. Брови сходятся на переносице в раздражении, когда мальчишеские руки отталкивают его в попытке спихнуть с бедёр. И Аякс хватается рукой за подбородок мальца, проводя когтем по нижней губе и распарывая кожу: нежной струйкой побежала к подбородку кровь, — с языком или без, я без труда найду твоему рту другое применение, в любом случае.
И сжимает челюсть, надавливая на кость так, что от давления немеет язык, отдаются болью зубы. Чжун Ли выдергивает из захвата подбородок, стряхнув лапы с щёк, и прячет в лисьем плече лицо, подрагивающими руками обхватывая тушу на себе и прозносит на выдохе, едва различимое «не надо, сяншен». Нежно и ласково. Ну что за потворствующая чревоугодью, ядовитая идиллия людожорливой лисицы и человека. Аякс усмехается, похлопывая дитятко по макушке и растрепывая волосы острыми когтями.
— Так-то лучше, — шепчет он и, приблизившись, слизывает холодный пот с шеи Чжун Ли, разгоняя кровь по венам, — но оставь эти сальные фамильярности, сяочжун, тут все свои.
Капнувший на шею из змеиных клыков яд служит сигналом к действию — звон колоколов в ушах превращается в ужасную какофонию, режет прямо по вискам тесаком. Как только руки намертво обхватывают лисью шею, — пальцы невозможно сомкнуть вместе, но ему это и не надо, главное найти пальцами под этими слоями липнущей к рукам шерсти кадык и со всей имеющейся силой надавить на него, — фиксируясь в передней части шеи большими пальцами и пережимая гортань, — лисьи глаза распахиваются в удивлении, когтистые лапы тянуться к чужим рукам, но Чжун Ли лишь стискивает шею сильнее, укрепляя захват, яогуай давится слюной. Аякс сменяет удивление на снисходительную ухмылку, в тёмных радужках плещется ядовитая насмешка; и тянется к шее мальца, перебарывая противостоящие ему руки и раскрывая жвало.
Чжун Ли подгибает колени и с помощью них же отпихивает от себя тушу яогуая в сторону, — тот от неожиданного столкновения с полом прикусывает язык, заваливаясь на спину и проезжаясь кожей по неровным доскам пола.
Чжун Ли, будто в прострации, — из-за стука крови в ушах не было слышно не единого звука — отшатывается от лиса, как от прокажённого и вскакивает на ноги. Нужно действовать быстро: повреждения, которые он нанёс ему совсем несущественны, застопориться на каком-нибудь простом действии и билет на свободу сгорит в адском пламени.
Аякс, сжавшись, корчится на полу, прикрыв хвостом задние лапы. Подносит передние, чтобы докоснуться до саднящего горла, задыхается и кашляет, разевая пасть. Каков малец! Лис разъярённо шипит, нахохлившись сердитым воробьём и распушив загривок. Ну строптивец, сейчас он попляшет.
Сделав пару шагов к двери, скованный лисьими лапами и пастью, Чжун Ли падает обратно, ударившись головой о твёрдость каменной подушки. Голова кружится от резкой смены плоскостей, щиколотки зудят и, наверняка, кровоточат. Но даже так Чжун Ли не теряет возможности выбраться, отчаянно пытаясь вывернутся из чужой хватки: дрыгается, пинается, елозит по постели, скидывая с себя руки. Едва ли он окажется у какого-то злого духа в лапищах сегодня! Не позволит.
Неуклюжие, рваные движения заставляют лапы полосовать его ханьфу — плотная ткань расходится в месте стыка с когтями, словно рисовая бумага, обнажая кусочки плоти. Чжун Ли неистово трепыхается бабочкой в паутине, зажатый в крепкой хватке, ворочается по всей поверхности постели, ловя царапины, в которых набухает кровь.
Они начинают робко чесаться и первые капельки крови, сорвавшись с разорванной кожи, пропитывают ханьфу, расползаясь по шёлку — Чжун Ли дрожит. Он не выберется: его крохотное тело не может соперничать с натиском лиса. Ему и нельзя выбираться — моветон слишком сильно туманит ему голову. Хули-цзин, трущийся об него, как ласковый кот, и распускающий тошнотворные феромоны, словно сука в течке, — кристальный намёк на горячее продолжение ночи.
Так как он мог допустить мысль об отказе от благословения долголетием? Сексуальное воздержание? Должно быть сыплющаящаяся с полок пыль и кипы книжных разворотов попортили ему рассудок. И это секундное помешательство — его гильотина. А что, если прохвост распустит толки? Чжун Ли не отмоется от позора!
Внезапно голодная пасть превращается в человеческую прямо на глазах у Чжун Ли, однако не утрачивает острых зубов, поблёскивающих в полумраке, когда рот раскрывается, и юркий язык проходясь по чужому лицу, слизывает кровь из пореза на щеке, выдыхая отчётливо различимый в воздухе смрад мертвечины, — запах крови и сырого мяса касается носа, заставляя волосы на затылке встать дыбом.
— Так приятнее на меня смотреть? Эй, я же ради тебя стараюсь, — Чжун Ли кривит лицо, отворачиваясь от неприятного душка — ведёт себя как ребёнок малый, оттягивая скорое неизбежное. И это они ещё не переходили к самой главной части этого вечера! Животный каннибализм, точно.
Отпрянув от наглеца, яогуай разражается смехом, карикатурно потрусывая плечами, — иррациональное веселье вцепилось в ему печёнки, щекотя рёбра и нёбо. Смахнув слезинки с глаз, так же как он отторг всякое сожаление в этот момент, смывая с лица улыбку, лис льнёт к малышу, смыкая хватку под челюстью и поворачивая лицо на себя.
Аякс на сменяющие друг друга эмоции на лице мальца лишь посмеивается про себя; касается чужой щеки губами, проводя языком от кости нижней челюсти до виска, заставляя кожу под ним гореть пунцом и пачкаться в слюне, обжигающей холодом на воздухе, — все мысли тают. Дух щурит глаза.
— Не забивай голову лишними думами, баобей, — от ленивого поцелуя в нос нагреваются щеки, взгляд по-блошинному спрыгивает на пол, — отдайся удовольствию в лапы, позволь ему захлестнуть тебя с головой, — отстраняясь, оборотень по-звериному склоняет голову к плечу; шаттукитовый взгляд плутовски переливается из-под медно-рыжеватых ресниц, соблазняя на грех. Его открытое предложение — благословение или
обречение на гибель?
— Ты же знаешь, как устроен этот мир, — «съешь или будь съеден», добавляет мысленно Чжун Ли и хмыкает. Слабый не ровня сильному, а, так, лишь заложник неприятной ситуации, бабочка в паучьих сетях.
«Травоядное не может отказаться от смерти в зубах хищника», — проглатывает яоцзин, — так что я хочу видеть гримасу облегчения на твоём лице, — шипит гремучим змием Аякс в чужие губы и свирепо вгрызается в них, пуская кровь.
Слизнув её с губ, он снова опускается на чужие колени, придавливая Чжун Ли к кровати своим весом и стискивая бедрами таз до хруста костей. Потирает свой член о чужие бёдра, ритмично толкаясь своим возбуждением о чужое и отчаянно ища трения, выкрикивает протяжный стон облегчения, словно озабоченный кобель в гоне, — он был твёрд с того момента, как Чжун Ли осмелился дать ему отпор, и надо признать: это действительно было горячо. Аякс склоняется к ёрзающему телу, облизывая размашистым движением языка ушную раковину, выдыхает горячий воздух, загрязняющий лёгкие. Дорвался.
Яо-ху прикусывает мочку уха и тут же принимается остервенело зализывать любовный укус, неряшливо симулируя бедрами фрикции. Играется с его хрящами, изъедая и полизывая их. Скалящиеся зубы — умелый блеф в руках плута, способ запугать.
Поскуливая, яогуай выгибается назад, опираясь о землю рукой, чтобы мазнуть задом по чужой промежности, раззадоривая этим лишь самого себя. Змеи в желудке кусают друг друга, сворачиваясь неприятным клубком запёкшегося жира — от него тошнит.
Запах собачатины кружит в воздухе вокруг них, сопровождая своего владельца. Щекотит носовые рецепторы, забивается в голову. Чужой член всё трётся о его, словно шершавый напильник, заставляя чувство легкого возбуждения гусиной кожей покрывать всё тело, словно липкая целлофановая плёнка. Желание сорвать её вместе с кожей вибрирует на кончиках пальцев.
Яоцзин протягивает руку, касаясь чуть пухлой щеки, очерчивая большим пальцем её контуры и любуется своим избранником. Ох, Святая Семёрка! Он так сексуален до дрожи в ногах, до самого каменного из всех существующих стояка. Его детское, но тем не менее аккуратное, выточенное из чистейшего горного кварца лицо хочется целовать и облизывать до лишения всякого человеческого рассудка, его тонёхонькие конечности, дрожащие словно у новорождённого ягнёнка, хочется переломать как пересушенные спички, наслаждаясь искажённым, перемазанным в слезах обликом, его крохотный член хочется спрятать глубоко в горле, наблюдая за неуклюжими подмахиваниями бёдер и сладкими, словно нектар сочного закатника, стонами, неумело скрывающимися за сбившимися вдохами. Так красив. Так привлекателен.
— Расслабься, малыш, — шепчет Аякс, точно сирин, зазывающий непутёвого моряка ступить в воду. Но Чжун Ли уже в этой бушующей воде, уже на самом дне, захлёбывается горькой солью, — она разорвёт ему лёгкие: он чувствует, как дышать становится тяжелее, словно что-то давит мёртвым грузом ему на рёбра, словно что-то просачивается по дыхательным путям. Ах, точно, безысходность.
Яогуай в какофонии глубоких человеческих чувств цепляет нижнюю губу Чжун Ли, и захватывает уже обе в плен своими. По затылку пляшут едва чувствующиеся мурашки, словно наэлектризованные, стекаются к паху, и ребёнку приходится растворится в мягком прикосновении губ. Мысли о дне морском и о русалках испаряются сами собой, отложенные не в долгий ящик, а в сундук на потонувшем корабле, заброшенный и забытый. Чем меньше он думает, тем приятней становится происходящее. Хули-цзин посасывает их, тычется языком в зубы, поскуливая — требуя, чтобы его впустили.
От ущипа своего бедра Чжун Ли тихо вскрикивает, распахивая рот и совершая ошибку: его губы снова накрывают чужие, а язык юрко заползает в горло, углубляя поцелуй. Он пересчитывает ряды тупых зубов, ощупывает нёбо, тянется к языку ребёнка, полизывая мышцу и пуская разряды вниз по телу. Малыш задыхается от подступивших к глотке ощущений, от сворачивающегося в животе тугого кома, от нехватки воздуха в лёгких, от приливающего эфирного шума в голове.
Началом каннибализма обозначен поцелуй.
Однако член снова поддёргивается от возбуждения и, если раньше ему отчаянно хотелось противиться этому всеми фибрами, сейчас Чжун Ли позволяет себе расслабится и плыть по течению, смирившись. Всё не так уж и плохо, да и сопротивление ни к чему не приведёт: он сможет съесть кусочек бессмертного, примеряя на себя его роль, это же цель жизни каждого смертного существа? Бог смотрит — он не должен брезговать страстью выпавшего ему шанса.
Он не хочет, ему это не нравится. Чувство возбуждения просит вывернуть желудок с его содержимым наружу: грязный, какой же он грязный. Огонь в чреслах горит незатухаемым пожаром, и он уже готов подставляться под прикосновения, как всякий промискуитет раздвигает ноги перед клиентом. Безвыходность своего положение жжёт глаза. Второго варианта нет, — кот Шрёдингера внутри ящика мёртв.
Они отстраняются друг от друга спустя, казалось бы, тысячу секунд: Чжун Ли кашляет, втягивая воздух и смаргивая слёзы, утирает рукой распухшие, пощипывающие от поцелуя губы и отворачивает голову в сторону. Глаза горят от высохших слёз, словно керосин под языками танцующего пламени, и он яростно растирает их, стараясь прийти в себя. Хочется содрать с себя кожу. Аякс сыто облизывается, виляя хвостом из стороны в сторону в предвкушении более активных действий. Давай, Бог смотрит — танцуй, ступая босиком по лезвиям. Ведь почему-то церкви горят лучше, когда в них люди.
— Я знаю, тебе это нравится, — твёрдое заявление, легко соскочившее с губ Аякса, почему-то обжигает рёбра и трепещущее покалеченной бабочкой сердце Чжун Ли, словно обругивающая раба плеть. Он покачивается и падает, теряя равновесие, словно что-то толкнуло его в спину; лезвия острых клинков также, как и ступни, рассекают колени, кровавое озеро — разлитое красное вино. И мысли сбиваются в неряшливый клубок.
Да, ему нравится, да, он хочет, точно хочет, ведь приливающая к низу кровь вибрирует под кожей и где-то вне, привлекая к себе внимание. Немое согласие его организма заметно всему свету, и это всё, что нужно знать, говоря о добровольности. Мозг обманывает, но тело-то не даст соврать. Яо-ху хватает малыша за подбородок, поворачивает лицом к нему, заставляя смотреть на себя, заставляя встретиться со страхом глазами.
А глаза у страха — не океан, нет, бурлящее жерло гейзера. Чжун Ли чувствует покусывающие ожоги ледяной воды, водопадом стекающие по его голове и обваривающие кожу оголодавшим кипятком. Он невольно задерживает дыхание, окунаясь в ледяную ванну; всепоглощающее, неуёмное желание захватывает дух, выбивает кислород из лёгких.
Каждая клетка тела беснуется в заглотившей разум панике, словно водная гладь под каплями дождя, когда чужие руки ласково ползут вдоль тела, избавляясь от оставшихся ошмётков одежды и сбрасывая их на пол. Чжун Ли давится воздухом, когда Аякс стягивает с него нижнее белье, оголяя тело. Не сошедший детский жир и лёгкий пушок в паховой области. О, Аякс, обожал этого чада, как своего собственного, и готов был вылизать каждый участок его молочной кожи от ушей до пят, словно мать новорождённого щенка, с особым удовольствием.
Чжун Ли прерывисто выдыхает, пытаясь нормализовать дыхание, но ни к черту. К рукам, пробегающим по животу и опускающимся к паху, невозможно привыкнуть, сколько ни старайся. Он машинально вскидывает бёдра навстречу ласкающей руке, когда она настойчиво приближается к причинному месту, и стенает, когда лис сжимает его гениталии. Ну же.
Он чувствует, как мерзкая грязь заливается в уши, в нос, попадает в глаза и на язык, ощущает её вкус в пищеводе; отвращение покрывает его коркой застывшего песка. Но невинность — конструкция, созданная, чтобы устыдить себя. Разрушь этот барьер, предрассудки глупы.
От ощущения поддёргивающейся под рукой эрекции, на губах поблёскивает голодная слюна. «Какой отзывчивый, сладкий, милый мальчик», — щебечет яоцзин в закромах своей души, а может и ворочая языком и выдавливая голос, желая задушить, растерзать на куски, изничтожить до основания, до вязких костей. С упоением наблюдать, как он трясётся и плачет, словно ещё секунда и он робко заблеет козлёнком, оплакивающим мать, пока сам переваривается в желудке. Он же чувствует подвох, но так раболепно идёт в пасть к волку, — нетерпящая возражений природа выше человеческого разума, как мило.
Притираясь, словно ласковый кот, яо-ху ложится ребёнку на грудь, придавливая к постели и укладывая подбородок на чужую макушку. В этом положении Чжун Ли может отчётливей почувствовать стояк Аякса, прижимающийся к его лобку, и разница между ними бросает в дрожь, заставляет кровь застыть в жилах. Тошнота мандража подступает к горлу, но он хладнокровно выдерживает водопад смятения, подставляясь под касания.
Рука с затылка, перебирая шейные позвонки и поглаживая выпирающие ключицы, спускается к животу и крепчает хваткой на бедре. Хули-цзин, схватив одной рукой затылок Чжун Ли, запихивает пальцы в приоткрытый рот, играется когтями с языком, толкает в глотку, наслаждаясь спазмами и содроганиями в пересохшем горле, и одобряюще мурчит, когда мокрые стенки сжимаются вокруг его фаланг в попытке вытолкнуть.
Аякс ведёт когтями по тупым зубам травоядного, ощупывает десны, миндалины, посылая тупую боль в мозг. Набрав слюны на пальцы, вынимает их и проходится по ним языком, смешивая их выделения вместе. В лунном свете Чжун Ли чудится кровь на когтях, исчезающих под бескостной мышцей. Розыгрыш воображения — утешает он себя.
Что-то сосёт под ложечкой, предвкушая страшное.
Давай, Аякс. Естественный отбор всё равно потребует своего. Пусть это всё пустое: взаимоистребление ради утверждения, максимизация недальновидного эгоизма, но, Аякс, помни, что участь слабейшего — вымирание. Глаза боятся — руки душат. Убей этого мальца, как убили тебя.
Яо-ху, опираясь на кровать, встаёт на колени перед мальцом, давая тому передышку и сгинаясь, чтобы умостить свой подбородок на маленьком плече, и придавливая своим весом. Игриво прячет лицо в чужой шее, слыша, как ручеёк крови бьётся у сонной артерии, и покрывает горло влажными поцелуями. Детёныш отворачивает голову от него. Аякс нетерпеливо хватается за подолы юбок и задирает их чуть больше, чем это необходимо, — так, что перед Чжун Ли предстаёт игриво выглядывающий из-под одежд член, с которого капает предэякулят. Из головы в миг испаряются все мысли, разбегаются, словно крысы на свету. Тошнит.
Он неловко обхватывает орган так, как обхватывал его хули-цзин ранее, мажет по нему пальцами, ощупывает большим головку, потирает уздечку, оцарапывает ногтем уретру, вытягивая из яо-ху стон и покачивание бёдрами. Опускает кулак к основанию, возвращает обратно, и повторяет движение, надрачивая Аяксу в неуверенно медленном темпе.
Лис ободряюще фырчит ему в шею, наслаждаясь лаской и подмахивая бёдрами, пока раздвигает ягодицы и вставляет в себя два пальца. Слюна уже давно засохла на пальцах, но спасибо животной физиологии блудливой лисицы, что организм Аякса способен выделять естественную смазку. Яоцзин отвлекается, чтобы чмокнуть в нос ребёнка, усердно старающегося подбодрить его и, поднимаясь с груди и скидывая с себя синфу и руку, садится на живот Чжун Ли, примостясь к члену спиной. Потирается ягодицами, мажет сфинктером и яичками по поддёргивающемуся от стимуляции члену, гладит ладонью головку, заведя руку за спину и нащупывая её пальцами. Спускает окольцевавшую ладонь на середину ствола и, вскидывая таз вверх, равняется входом с членом, принимая его полностью, насаживаясь до яиц и громко выдыхая от почёсывающего его стенки прямой кишки удовольствия. Капля в бескрайнем океане едва ли взбаламутит воду его попорченной совести.
Затеряв крохотный орган в своём ядре, — он с такой лёгкостью вошёл в растянутое отверстие, — преисполненный воодушевлением, наконец-то дорвавшийся до запретного плода, Аякс вылизывает детскую тронутую жгучим солнцем кожу, покрывая каждый участок эпидермиса своей слюной, словно заботящаяся о своем щенке мама. Ядовитое восхищение пред губящим душу насилием. Человеческое в тебе погибло, Аякс. Отвалилось, будто несрощенная с телом плоть.
Чжун Ли извивается под его языком, словно сквозь его тело прорастает бамбук, смещающий его органы и кости, заставляющий разрывать горло в агонии и проливать тёплые слёзы. Малыш зажимается после каждого толчка, каждого неосторожного касания острых зубов и кожи, каждого удара энергичного хвоста об обнажённые бёдра. И хули-цзин, раззадоренный чужой реакцией, припадает к шее, смыкая челюсти и прокалывая плоть в неглубоком укусе. В пасть тут же хлещет кровь, проталкивая кусок кожи в горло. Чжун Ли кажется, что он задыхается под толщей воды.
Аякс осклабисто улыбается и его приоткрытые губы показывают перемазанные ихором клыки, — внутри Чжун Ли всё холодеет, падает шаткими сосульками по весне, ноги дрожат в мандраже. Лис цепляет этими клыками его губы, размазывая по ним красные краски, проталкивает язык вовнутрь, прикрывая глаза от собственного довольства; шея вспыхивает колючей-кусачей болью, но он не обращает внимания, содрогаясь телом. Только взгляд чуть мутится, да горло скребёт. Просто перетерпеть. Не умрёт же он так глупо. Еще никто не умирал, и он не умрёт. Точно не умрёт.
Чжун Ли воротит от вкуса собственной сладости крови на языке: тошнота спазмами подступает к горлу. Кадык несвоевременно дёргается, уминая дребезжащую кислоту обратно в пищевод. Больно. Хули-цзин, лизнув убегающий язык, отстраняется, натягивая мокрую струну между их губами и разрывая её. Слюна катится по их подбородкам, капая на разгорячённую кожу, обжигая словно кипяток. Аякс приподнимает бёдра, выпуская из себя большую часть члена, задерживается у головки, и резко скользит к основанию, ударяя себя головкой крайней плоти по простате, выбивая из мальчишки низкий стон и сам же шумно выдыхая.
Стон слабо дребезжит в ушах и быстро стихает, спрятанный за скрежещущими друг о друга зубами; в ответ на фрикции на замену стенаний приходит громкая отдышка — ребёнок жалобно изламывает брови и уголки губ, рот распахивается для дополнительной порции кислорода; в уголках глаз поблёскивают нежные, словно бы нефритовые, слёзы.
Хули-цзин, обхватывая рукой шею малыша, прощупывает пульс у сонной артерии, огибая рану, — подушечки ласкают кожу, а когти лишь слегка оцарапывают, заставляя холодный пот стекать по лбу, — колотящееся сердце готово выскочить наружу. Чжун ли протестующе булькает кровью в горле, тяжело сглатывая и поддаваясь вперёд, облокачивается лбом о чужое плечо.
И Аякс хихикает, сужая голубые глаза, дёргает ребёнка за копну волос и накрывает его губы своими, игриво сжимаясь вокруг члена. Второй рукой обвивает ребёнка за талию, прощупывая, пересчитывая позвонки, оглаживая лопатки, бредя порезы от когтей вдоль тела.
Чжун Ли хнычет в поцелуй, чувствуя, как горячие, словно бурлящая лава, стенки сужаются вокруг него и, задохнувшись во вздохе, изливается внутрь Аякса, жмуря глаза и всхлипывая от нового ощущения, накрывшего его с головой; щеки и уши окрашивает нездоровый румянец стеснения, когда семя проливается. Хочется провалиться под землю.
Яо-ху же, простенав от удовольствия в чужие губы, вмиг останавливает движения таза: лишь лениво вертит бедрами, получая всё до последней капли, и отстраняется от губ ребёнка, но не спешит выпускать из силков обмякший член, — они ещё не закончили с главным блюдом на сегодня. Он касается губами горячего, солёного от пота лба Чжун Ли, слизывает мускус и разглаживает складочку на переносице языком, утешая стыдливые порывы души, усыпляя бдительность. Член внутри него снова не парадоксальным образом твердеет, и улыбка сама лезет на плутовское лицо.
Нагибаясь к рамо, лис, кокетливо заправляя выбивающиеся пряди за ухо и бросая взгляд из-под ресниц, прикусывает чужую руку в месте стыка с плечом. Боль прошибает тело, когда острые лисьи зубы прокусывают эпителиальные ткани, вгрызаясь со всей присущей хищнику жадностью, разрывая мышцы; слюна течет вниз по плечу вместе с кровью, но Аякс и не думает вынимать из распаренной кожи клыки: лишь проходится языком по текущим дорожкам ихора там, где может дотянутся.
Вонзается в мясо сильнее и тянет на себя, отрывая конечность от плеча, — лопается кожа, расходятся ткани, сосуды кровоточат, капая на язык, — под оглушительный и протяжный, сладостный крик от острой и вездесущей боли, нарастающий с каждой секундой всё сильнее, всё отчаянней. Чжун Ли закатывает глаза так, что зрачок и радужка исчезают за веком, — видны только белые, склизкие комочки, которые так и тянет в рот: облизнуть и, крепко перехватив меж зубов, раздавить с чвакающим звуком, — и пачкает покрасневшее лицо ещё большим количеством слёз и слюны, хрипя выброшенным на берег китом. Дёргает телом и нелепо машет оставшимися конечностями, мечась по простыням в горячке. Возбуждающее зрелище.
— Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста... — сквозь слёзы, заикаясь, охрипшим голосом произносит молитву ребёнок. Трясётся как хлипкий лист на ветру, моля прекратить агонию, и Аякс наконец-то чувствует, что фарфоровая маска на чужом лице расцарапана, резана прямо по живому. Глаза его, как у опиатно зависимого, расширены, зрачки беспокойно мечутся по комнате, ни на чём не останавливаясь.
Чжун Ли же стискивает зубы до боли, неспособной, впрочем, перекрыть жжения разорванных тканей в кровоточащем плече, проглатывает через силу крик, прикрывая глаза и грузно дыша. Тяжело глотать свою слюну и смаргивать с глаз непослушные слёзы, и его выделения стекают по лицу, смачивают подбородок, как у неспособного себя контролировать младенца. И нить сознания с лёгкой руки рвётся прямо на глазах: грудная клетка начинает колыхаться при вдохе слабее, и ребёнок теряет сознание от травматического шока.
Аякс откидывает подальше пострадавшую руку — она подпрыгивает на матраце и застывает камнем, размазывая по постели кровь, — и возобновляет фрикции с новыми силами, резво вскакивая до головки члена и грузно опускаясь до его основания; стекающая из раны водопадом кровь заставляет его прижиматься тазом ещё напористей, мажа сочащимся членом по чужому животу, подмахивать бёдрами ещё уверенней. Вытекающий из ануса эякулят придаёт стволу больше мокрого трения и яогуай ускоряет толчки, чувствуя лихорадочную взволнованность из-за несопротивляющегося Чжун Ли. Ещё бы он в бессознательном состоянии мог сопротивляться.
От него ноль реакции — и Аякс не может не признать, что абсолютная власть над телом для него невероятно привлекательна, что он даже не может решить: нравиться ли ему больше, когда жертва сопротивляется, или, когда она покорна и неподвижна, словно во сне. Правда в этом случае член ребёнка не эрегирован и размягчён, что несколько… сильно затрудняет процесс полового акта. Чжун Ли от резких и неаккуратных толчков так и норовит выскользнуть из-за чего весь ранее удерживаемый стенками эякулят человечишки вытекает на простыни и таз того, размазываясь неприятным пятном.
Не очень уж это удобно, если выражать вскипающее негодование одним словом. Потому, недолго думая, лис кусает Чжун Ли под шею, высвобождая тонкие струйки крови, — дай Бог, он очухается, если добавить к его незавидному положению ещё и спазматической боли в горле.
И, видимо, каким-то образом, ему всё же удаётся достучаться до Высших сил, раз ребёнок под ним начинает шевелиться, продирая глаза ото сна. Окидывает взглядом Аякса, но перемещает фокус своего внимания на кровавые лужи под собой и пробежавшую по плечу и горлу резь, — трогает свою шею, пачкая руку в крови, и пытается одернуть голову к плечу, но лис хватает его за щеку, не позволяя повернуть головы.
Чжун Ли хмурится, и яогуай считает своим долгом исправить выражение его лица на расслабленное, потому сталкивается с ним носами и глубоко целует, грубо раскрывая чужой рот и облизывая зубы, проталкивает язык дитятку в горло. Ненавязчиво сжимает его член, чувствуя, как тот снова возбуждается в нём, и начинает размеренно-ускоренно двигаться вверх-вниз. Чжун Ли стонет тому в губы, хнычет, принимая безуспешные попытки отстраниться от губ Аякса. Мышеловка захлопнулась — и нет пути назад.
Не в силах сдерживать напряжение, он обмякает и непроизвольно мочится прямо в кишки Аякса, наполняя его спермой. Горячие испражнения ударяют по простате, — забытый член лиса снова заинтересованно дёргается, и тот, громко стонет, предвкушая собственный оргазм. Хули-цзин насаживается глубже, сетуя на размер члена ребёнка, недостаточно растягивающий его стенки, лишь слегка обжигающий сфинктер, неспособный доставить полный спектр удовольствия, и скулит, запрокидывая голову. Обхватывает свой орган в кулак, размазывая предэякулят по всей поверхности члена. Резкими и грубыми движениями руки доводит себя до разрядки, в исступлении пачкая чужой живот семенем.
Белёсые капли стекают с руки на живот, и Чжун Ли едва ли морщится от ощущения эякулята, поспешно застывающего и стягивающего кожу; нет, ему определённо всё равно. Голова горит и кружится, перед глазами всё пляшет белыми пятнами. Ничего так не хочется, как перевернутся на бок, закрыть глаза и крепко уснуть на несколько суток. Он так сильно устал.
Воспалённое горло продолжает истекать кровавыми речками от каждого движения кадыка, — Яо-ху не успевает слизывать набежавший ихор с шеи, устремляющийся к простыням; жутко саднит и дерёт гортань, тяжело глотать. И Чжун Ли, какими бы планами не располагал, не сдвигается с места, — лис выпил из него все силы, подпитав собственное самолюбие, — только прикрывает глаза на пару минуток, чувствует язык, пробегающий по адамову яблоку, и нехотя разлепляет глаза от дрёмы. И вспоминает что-то важное. Его рука.
Превозмогая судороги тела и треморную дрожь колен, которые он не чувствовал всё это время, на пробу напрягает мышцы раненного плеча — из раны вытекает больше крови. Прострелившая руку резь заставляет глаза снова защипать от поступающих слёз, и снова согнуться, стискивая зубы и тяжело дыша. Чжун Ли елозит по кровати, отстраняя Аякса от себя и не давая ему возможностей для лишнего контакта. Хотя, сейчас хули-цзин — последнее о чём он думает, сгорая в агонии, в которой он себя утопил.
Сейчас он немного полежит, покорчится, и всё пройдёт.
Но ничего не меняется. Плечо продолжает гореть, словно по нему ползёт полоска огня, и Чжун Ли, подкопив сил для рывка, с трудом приподнимается на трусящимся под его весом локте другой руки, — боль разрывает его на части, пронизывает ядовитыми иглами под кожей, укалывает, жалит, мучит; ломота локтя, на который он опирается, служит отвлечением, и он вцепляется в это неприятное чувство, оставаясь некрепко стоять, вглядываясь в пространство перед собой и переживая спазмы калеченной плоти.
Хули-цзин, следивший за его движениями краем глаза и чавкающий сырым мясом оторванной ранее руки, казалось бы, игнорирует его существование: порыкивая от жажды, вцепляется в мясо и зубами, и когтями, обгладывая его с кости с остервенелым рвением, смакуя склизкую кровь, словно рисовое вино, и упиваясь спазмирующими вскриками, — симфония, которую невозможно не слушать.
Чжун Ли наконец одёргивает голову, опуская глаза вниз: кровавое зарево расползлось по прилипающим к телу простыням и запачкало левый бок, а от его руки осталось лишь почесывающееся фантомное ощущение, — он чувствует как на горло наступает истерика, как всё падает, холодеет, как к глазам в который раз подкатывают удушающие слёзы. Рука подгибается, и он падает на спину.
Очередной вырывающийся утробный крик, звенящий в горле, нервно перерастает в глубокое, но прерывистое дыхание, — так, что лёгкие трещат от количества поступаемого воздуха, а в горле поселяется пустыня; разгорячённая голова плавиться, — нездоровый румянец растекается по лицу, словно воск, нагревает тело, а ноги мерзнут от кусачего холода.
Расправившись с рукой, Аякс поднимает сияющие шальным блеском глаза — суженные зрачки в комплекте с заинтересованно торчащими ушами и распушенным хвостом делают его ещё более похожим на одичавшего зверя: настигшего свою жертву голодного волка с пенящейся слюной в глотке, капающей на красный снег, — прямо на барахтающегося в озере собственной крови Чжун Ли. Керосин в венах приливает к паху и Аякс снова оказывается ужасно твёрд; он ничего не может с собой поделать, Чжун Ли так мило ловит ртом воздух выброшенной на берег рыбой, пытаясь смирится с безвозвратно ампутированной конечностью.
Он пялиться ещё некоторое время, не моргая и не дыша, на задыхающегося от спазмов малыша, свернувшегося эмбрионом и глотающего панику. Его голова и уши горят, а тело трясётся, ознобев, по красному лицу стекает пот, слёзы застилают глаза и скатываются на язык, текут по подбородку.
Культя — разорванные склизкие куски торчат, словно нежеланная мясная вырезка, которую наверняка отправили бы на корм свиньям, — мельтешит перед глазами, и оборотень остервенело припадает к ней, посасывая оставшуюся после его вмешательства плоть и лакая кровь с особым усердием. Нос пачкается в ихоре, а с подбородка капает на постель.
Когда лис играючи прикусывает кожу рядом с раной, Чжун Ли кажется, что его разрывают на две части. Он сгинается от пробежавшей, словно раскалённый разряд тока, боли и натужно высоко стонет, дёргая конечностями, — всё костенеет: ноет поясница, затекают пальцы, кровь отливает от ног. А Аякс раскачивается на затёкших от его веса бедрах, пресекая любые попытки протеста и прижимая чужую спину к пропитавшейся биологическими соками кане. Сил кричать и сопротивляться более не остаётся; хочется покончить с этим, хочется умереть. Растворится в глотке зверя и обрести покой. Он больше не может терпеть боль. Невыносимо.
Всё сложнее моргать — глаза хотят остаться слипшимися подольше, мышцы гудят, останавливая поднятие век. Если раньше по телу плясала нездоровая краска, то сейчас холод ползёт по позвоночнику, окрашивая брусничные губы в мраморный фиолетовый — пробирается по ногам, цепляется за копчик, выступающие позвонки, нежно обводит кисть руки, переходя на локоть, плечи — мечтая схлопнуть в своих когтистых лапах трепыхающееся сердце раз и навсегда, и Чжун Ли потворствует сладкому утешению смерти и закрывает мутные парагельевые глаза.
Аякс мажет языком по руке в последний раз и, любопытствуя, подтягивается к лицу ребёнка. Оттягивает когтем веко и заглядывает в глаза: пелена покойствия лишает их всякого движения, сердолик превратился в грязную медь. Хули-цзин прикусывает губу, ласково проводя рукой по лицу: смахивая застывшие слёзы пальцем, игриво цепляя верхнюю губу, запечатлевает на губах прощальный смазанный поцелуй.
Тело обмякает, грудь замирает во вздохе — он потерял слишком много крови, или может болевой шок добил его сердце, какая разница. И даже какое-то лёгкое гнетение, а может и разочарование, семенами прорастает и колышет что-то в животе яоцзина, но он не позволит назойливому чувству мешать ему наслаждаться своей едой, — о моралях смертоубийств хищником травоядного думают лишь жалкие людишки. Потому он откидывает угрызения совести, вонзающие клыки в брюхо, и контрнаступает, обнажая когти в битве с невидимым врагом — совестью.
Аякс, кто тот человек, что заставлял тебя убить? Кто показал тебе грязь мира, как только ты пересёк грань между чёрным и белым? Кто заставлял тебя жевать плоть себе подобных, убивать беззащитных детей? Ты помнишь, кто стискивал твои челюсти, проталкивая человечину в горло?
Тебя тогда рвало от сального привкуса свинины и ты не мог взглянуть на труп без тошноты, подкатывающей к гортани. Наверное, мысли о еде вызывали желание провести себе вивисекцию по Фишеру, ведь горькая кашистая рвота стекала на твои окровавленные руки, капала на свежий труп под тобой; запах разложения вымораживал, мурашки плясали по телу, словно блохи, а глаза всё слезились и слезились. Утирая их, ты размазывал кровь по лицу и тебя снова тянуло опорожнить свой желудок от отвращения. Как трогательно.
А кто скармливал тебе глазные яблоки резными палочками — оголённые окровавленные нервы пустых глазниц до сих пор снятся тебе в кошмарах? Чей язык ты тогда ел? Ответь, Аякс: помнишь ли ты своего насильника, руки того мучителя твоей свободной воли? Так я окажу тебе медвежью услугу и подскажу: те руки, Аякс, твои.
Ты и меч и палач, и зарубина, что он делает на своём кровожадном теле.
В конце концов, это так человечно: выставлять себя опороченной жертвой, придумывать фобии, триггеры, выстраивать социально-приемлемые модели поведения, симулировать боль нанесённого насильником ущерба, скрывать за фасадом, что ты никогда не жертва, а эпицентр бури. Но разве ж это поможет?
Духи наставили, демоны внушили? Как оперативно мы придумываем себе отмазки.
И никто не обличит глубокого горя отщепенца, забывающегося, убаюкивающего мозг томной негой насилия. Деструкция ради деструкции, влекущей горсть дофамина, ибо мир костный, серый и постный, — никакого удовольствия в бесконечном дне сурка. Сплевываешь еду, ибо нет в ней вкуса, нет насыщения от пережевывания бумажного листа. Он даже не исписан чернилами, не испачкан графитом — будто жуешь воздух.
С пережатой артерией и дышится хуже. А с перерезанным горлом телу и вовсе нечем дышать — всё забивается мигренью в оторванной голове. Тоска белой вороны, выщипывающей из себя болеющие лейкизмом перья — и так и сяк твоей юдоли не познать другому. Не к кому обратиться, некуда идти. Поэтому это человеческое — искать пристанище не вычлененным из сознания неестественным мыслям за гранью, не находя себе места. Человеческое — искупаться в жижистой грязи костей и сухожилий, отринув нравственные нормы и попранную мораль, примеряя на себя звериную маску, где в прорезях для глаз купается черный жемчуг в бензиновых разводах. Человеческое — истощение мозга террором отрицательных мыслей, отрицающих твой человеческий род на корню.
Когда Аякс сосредотачивается на процессе разделки и дальнейшей переработки, ему удаётся куда быстрее расправиться с остывающим телом: раскиданные по постели кости, тонущие в крови, и остатки обтянутого кожей тела, липкие от холодного пота, слёз и слюны создают ужасающую картину в свете полной луны. И этот ужас до ненавистного зуда в лапах дорог яо-ху — я человек, говорит он.
Лис с особой любовью и трепетом обгладывает филейные части бёдер, не брезгуя поеданием жира, оставляющего неприятный привкус на языке, разжёвывает кожу, нервы и вены, разрывает мышцы, стягивает мясо с костяного каркаса. Эти голые окровавленные кости торчат среди оставшегося мяса: голова бы давно отвалилась, если бы труп находился в вертикальном положении, до того глубокий укус зиял на шее, из которого, словно багровая вата, торчала плоть с запёкшимся ихором, отсутствующая рука добавляла телу приятной глазу асимметрии, теша воображение догадками, куда подевалась пропажа, бёдерный мослак, кость, залегающая между нетронутых голенищ и девственно-белого живота, одетых в кожу и в мясо — невредимых, без каких-либо повреждений, — подчеркивает розоватые размягчённый член и сморщенный сфинктер; они дразнят, приковывают к себе взгляд, — хочется коснуться языком, подразнив яйца, лизнуть анус и проникнуть мышцей внутрь,
хочется снова ощутить холодные стенки смерти.
Смерти человечности, той этической нравственности, съеденной паразитом ещё в утробе матери-лисицы. Он никогда не был человеком. Ни-ког-да. И ускользающий рассудок так приятно давит бабочек, затерявшихся в кишках, щекоча кожаные стенки живота, — разрыв артериальных сосудов головного мозга начинает кровоизлияние в полость черепа — дофаминовая яма.
Аякс любил этого ребёнка, как своего собственного, это было очевидно. Потому Аякс когтем расчленяет брюхо, полосуя тело от основания шеи до лобка, и ныряет в расселину носом: раздвигая малиновые стенки языком, проходится им по трещащим рёбрам, смахивая капающую кровь. Терпкий запах железа кружит голову, впитывается в мозг, заставляя железы вырабатывать слюну усердней. Он сглатывает и обхватывает клыками сердце, вырывая его из груди с самой страстной привязанностью, на которую был способен. Хлещет фонтан, окрашивая кровью рыжий мех в темно-бордовый, приглаживает шерсть и волосы, пачкает лицо.
И Аякс бы завыл от отчаяния: горькие слёзы безутешности окропили бы земляные покровы, уходя далеко в саму бездну корнями, и воронья стая обязательно бы разнесла весть об идиотстве лиса — влюбился что ли, глупец? — по землям Поднебесной. Но уничтожить хрупкость невинной души жалко даже самому грязному существу. Да только оно не может, не то, что позволить себе слёз, просто не может плакать над куском мяса.
Да и, в конце концов, пёс, что скулит после того, как убил, ничем не лучше пса, который ни издал ни звука.
Очень сложно быть разрушителем морали в мире, где морали не осталось.
— Наигрался в кошки-мышки, Эант? — разрезая гнетущую тишину, вопрошает обездоленная телом голова ребёнка, отринутая в сторону в забытьи. Убийственная сталь в рассекающем воздух голосе звенит скрещенными на поле боя мечами, холодит кожу, словно могильная плита. Сановитая тяжесть присутствия постороннего в комнате давит на плечи, хризоберилловые глаза горят пожаром в ночи, впиваясь взглядом в торчащие лопатки, а фимиам сандала, пороха и мокрой земли забился в пазухи, вибрируя под кожей с тихим благоговением, — потешил же ты Бога.
Звучит хриплый, тихий смех, пляшущий по комнате вокруг лиса, согревающий ледяное сердце раздуваемым мехом огнём в горниле, и душа Аякса трепещет в предвкушении следующих Его слов. Но Божество презренно молчит, заставляя Аякса унижаться, захлебываясь в бессмысленных словах:
— Я был удовлетворён, но голод всё ещё гложет мой желудок, — после долгой паузы отвечает Аякс, мученически выдыхая и сгорбливаясь рядом с Божеством, заполонившим комнату. Тёплый луч солнца так и останется крохотным лучом, прыгнувшим на стену глубокого оврага, а не превратиться в обжигающее светило, в зените заполняющее светом каждую тень ущелья, — я чувствую пустоту, которую может заполнить только пир абсурда.
И лис ластится покорной зверушкой к Мораксу, потираясь щеками, ушами, лбом о его грудь и плечи; лижет чужую чернильную ладонь, протянувшуюся к нему затем, чтобы почесать чужое ноющее горло. Именно слова — власть, потому шея — самое уязвимое место, потому человек заложник своих слов.
— Ежели аппетиты твои так же необъятны, как и дрянная земля эта, скажи мне, желаешь ли ты вкусить свою кровь и плоть, Эант? Даю слово: твой вечный голод будет утолён сполна.
Утолён сполна? Разве может проклятый, озлобленный зверь быть когда-то удовлетворен? Проклят вечным вожделением кровопускания, озлоблен нехваткой дофамина от его получения — может ли он разорвать цепи этого круговорота разрушения? Только ли наложив на себя лапы?
Аякс тяжело сглатывает, чувствуя, как дрожь пробежала по его спине от чужих слов, как засосало под ложечкой, борясь с болезненным любопытством исследовать фантазию дальше. Что там внутри, скрывается за кожной оболочкой живота и груди? Какое на вкус его прогнившее, стухшее мясо? Кровь его помутнела или всё такого же насыщенного гранатового колора? Может его внутренности нездорового темно-фиолетового оттенка и дурно пахнут, как мясо сумерских летучих змей? Бьётся ли всё так же его сердце? С какой периодичностью расширяются и сжимаются его отравленные лёгкие? Заглянуть бы внутрь, — пах стягивает возбуждение, и хвосты болтаются по полу от воодушевления; и это звучит увереннее всякого устного ответа для божества.
— Проглоти сердца своих близких, вязанных с тобой одной кровью, — плоть от плоти твоей, — и как будет обточена языком твоим последняя кость, так будешь ты сыт.
Окончание его неизлечимой болезни так близко! Дрожат медовые ресницы и Аяксу кажется, что нет зверя счастливей его, — улыбка сама ползёт на скривлённое лицо. Он сможет вырезать опухоль, бездонный аппетит, даже не умерев, — что за чудо! Ему действительно повезло наткнуться на Него. Яо-ху даже представить не может, как бы он жил без Его благоразумия, — в сырости и грязи, слепой и глупый, униженный и оскорблённый прятался бы в самом дальнем углу дома, точно жалкий, безбожный прусак.
И яо-ху тянется всеми своими членами к Богу, как пропащий еретик, погрязший во грехе, выражая почтение его Господу, хватаясь за его одежды, как за спасительную соломинку, но
только губ Божества касается ответная улыбка, желудок Аякса бунтует, — поглощенное мясо просится обратно вместе со всей пищеварительной системой. Кислота подкатывает к лисьему горлу, и её горький насыщенный вкус дребезжит на корне языка скользким нераздавленным ужом, заставляя горло обильно смачиваться клейкой слюной. Задняя стенка горла неимоверно чешется, хоть суй пальцы в рот и расчёсывай нёбо, и яо-ху с кусачим кашлем выворачивает на свои битые колени кровавой жижей, совсем недавно бывшей живым человеком, бывшей его младшим братом.
И Аякса тошнит, тошнит и тошнит от отвращения к себе. Ах, если бы можно было воскресить человеческое внутри него, чтобы прервать этот бесконечный цикл уничижения морали грязным бесцельным бесстыдством, разлагающим его внутренности, он бы это сделал, но увы и ах,
он обречён.
Хули-цзин — невежда без души, хули-цзин — тень Ларра. Но грязь — невинность мысли, а эгоизм — любовь к ближнему своему, так что увидимся в петле у подножья храма, ведь из Аякса выйдет плохой послушник и отвратительный философ.
О, как мог он съесть то, что обожал больше жизни своей, безапелляционно уничтожить пустотой своего желудка? Как мог он грязно касаться того, чью невинность должен был лелеять словно отторженную им свинью, но предпочёл увидеть в ней пластиковые крылья стрекозы и слипшиеся комочки риса? А вот,
вся преданность оказалась насилием, филия — бруталистким голодом, а вера —
очередным разочарованием.
— Мор-р-ракс! — горько взревел Аякс, оголяя в рычащем проклятии окровавленные зубы, былое доверие обратилось в кислотный привкус на языке, а ноющие от оскала дёсны превратились в ярость, — Ты обвёл меня вокруг пальца!
— Ну что ты, — произносит Бог так елейно-медово, будто бы лис всего лишь задавил лапой беспризорную бабочку-лимонницу, а не вырезал весь инсектариум, но лукавая сардоническая улыбка ни на секунду не сползла с его губ, — я всего лишь притворился, будто твой младшенький, Тевкр, это твоя грязная фантазия о моем теле, а всё остальное ты сделал без моего прямого участия.
— Разве я виновник твоего постыдного желания или сам ты загнал себя в клеть?, — издевательски выплёвывает Бог, разводя руки в стороны; Аякс тяжело сглатывает и пристыжённо прижимает к голове уши, — Ты же сам хотел кончить этот деструктивный круг самопожирания, так в чём проблема завершить его досрочно и с легкой руки?
Но Аякс молчит.
Действительно, чего это он волнуется и дребезжит, будто бы ему не
наплевать.
Примечания:
всё умерло, так что я поняли что не хочу боле существовать в этом прелом фандоме; я отдаю фд этот накопившийся долг и отхожу от дел, забрасывая все черновики и наработки
мне здесь тесно, мне здесь делать больше нечего