* * *
В доках пахнет сыростью — отчего бы? — и тухлой рыбой. По прямому назначению сооружение не используется, все давно заброшено и забыто: здание из рыжего кирпича за спиной назвать культурным памятником язык не повернется, зато градозащитники уберегают его от сноса, но только те, кто лично не обхаживал тут каждый закоулок — иные видели горсти шприцов и за сохранность точки притяжения торчков не выступают. Здесь тоже постоянно происходят стычки или массовые гуляния, когда пацанов двадцать обступают со всех сторон нечто дребезжащее и заниженное, чтобы травить истории своих грандиозных похождений до первых рассветных лучей (по старшенству, разумеется), но сегодня место пустует. Как везет-то, блять. Обойти его полностью удается всего за пять пеших минут: крыша рухнула в начале века, входами и выходами теперь служат окна с выбитыми стеклами и полуобвалившиеся стены. Тут реставрировать нечего, максимум — брезент с рисунком нормального здания накинуть, если какая-нибудь тачка от кортежа с мигалками отобьется и решит мимо проехать, но и это нереально — не в богом забытом месте. Если Узумаки не внемлет словам Учихи и приведет с собой всю свору — быть беде. Вода мутная, дно илистое, а округа — глухая и слепая. Единственная причина, по которой Саске выбрал именно доки, заключалась в том, что именно здесь, в месте, истоптанном его ногами, открывалась почти смотровая площадка на ту единственную тропу, ведущую с вершины склона. Если кто-то будет идти вместе с Узумаки, Саске увидит их до того, как они успеют приблизиться. И он не сбежит: во-первых, некуда, во-вторых, он же Учиха. Даст заднюю — свои закопают, по улице-то быстро любая мысль разносится. Значит, драки не избежать, но так он хотя бы успеет убедиться в том, ссыкло Узумаки или нет. Сколько раз он встречался с главарем «Конохи», столько убеждался, что есть у них что-то общее. Понятное по поступкам, а не словам, коих в подворотнях на каждом столбе целый ворох — ярких и несмывающихся. С Узумаки было что-то не так, но именно то — странное или сломанное, невписывающееся — находило отклик в Саске. Ориентиры они общие имели, что ли. Если так, то Учиха не зря считал, что одного предупреждения Узумаки хватит, чтобы прийти без своих. А вопрос их решать надо. Так-то «Коноха» уже обжилась и даже закрепилась, но Учихе авторитет зарабатывать на чем-то же нужно, ничего личного. Итачи так и стал тем, кем стал, хотя никто на улице и не понимал, кто он есть. Все думали, что «Акацуки» существует как нечто разобщенное и тем сплоченное, но будь оно так, то анархия погубила бы группировку. Всегда есть тот, чей голос громче. Саске же пока мог только шептать. Нагловатую физиономию Узумаки нужно разбить непременно, чтобы он разнес молву по улицам, и Саске негласно закрепится старшим в районе. Таковы правила, ничего личного. Пока что его план срабатывает идеально: Узумаки появляется на макушке горы почти вовремя, раньше положенного на пару минут, и спускается вниз торопливыми шагами, но не бежит, не семенит — руки держит в карманах штанов, а глазами осматривает доки. Саске ниже натягивает рукава олимпийки, проверяет — арматура, которая станет его единственной после кастета защитой, сидит неплотно, но надежно. Одним движением кисти она устремится к земле, а вовремя перехватывать ее Саске умеет в совершенстве. Лишь бы дрожь в пальцах не сбила, лишь бы Узумаки не притащил с собой кого-нибудь. Он озирается по сторонам и, кажется, тоже недоверчиво ищет того, кто мог бы прятаться со стороны Учихи. Об этом Саске не подумал, но сейчас опасения весьма резонные — за Саске стоит целое здание, где из окон и щелей могут повылезать, как из подвала-тренажерки, уже его пацаны, а Узумаки канет большой темной тайной на не менее темное илистое дно. Почему-то это придает Саске уверенности, и он прячет правую руку в карман, кончиками пальцев снова проверяет кусок арматуры. На месте. Почти дойдя до края доков, Узумаки останавливается. Их разделяет метров двадцать. Саске не стремится вперед — Узумаки должен подойти, но он стоит. И смотрит. На его лице напряженное выражение, и это видно даже на таком расстоянии. Саске и сам звенит напряжением: он — пуля в дуле пистолета со взведенным курком. Тишины нет: сверху доносится шум с дороги, позади — грохот товарняка на мосту, зависшему железным ржавым отголоском прошлых эпох над мутной рекой, и всплески той самой реки, спокойно бьющей по боку дока. И даже в этой какофонии Саске различает, как шелестит гравий под подошвой старых, как его, истоптанных кроссовок, когда Узумаки поворачивает на ровные девяносто градусов и идет прочь. Он не возвращается туда, откуда пришел, и не приближается к Саске. Он будто вообще потерял интерес к этой встрече и решил уйти. И Саске стоит на том же месте, его спесь сбита полным безразличием, а шагов для подобного варианта развития событий он вообще не продумывал. Стоит до тех пор, пока Узумаки не притормаживает, оборачиваясь. Он все еще молчит, смотрит пять-десять секунд и вновь движется в выбранном направлении. Теперь и Саске осознает немой вызов. Узумаки решил сменить локацию, его чем-то не устроили доки, и единственное этому объяснение — Учиха пришел раньше, чем его пацаны успели бы засесть в щелях рыжего здания. Значит, он не доверяет. Значит, он уверен, что Учиха и сам пришел со своими людьми. Это возмутило бы, не будь столь привлекательной мысль о том, что Узумаки, несмотря на свою совершенную безудержность и исключительную ебанутость, имеет привычку осторожничать. И все же принимать новые правила Саске не спешит: там, куда сейчас направляется Узумаки, вполне может быть засада, а если нет, то Учиха в душе не чает, для чего вообще было менять место. Пойти следом — играть по чужим правилам, пресмыкаться. Уйти вообще — зассать. Остается одно: прирасти ногами к тому месту, где он сейчас, и ждать, когда самовольный Узумаки вернется или исчезнет совсем. Тогда можно было бы сказать, что он не пришел на стрелку, но вот незадача — свидетелей-то у Саске, кроме арматуры в рукаве, нет, но и та в силу своей принадлежности имела предвзятость в вопросе. Кастет привычно впивается в костяшки пальцев, спрятанных в кармане олимпийки. Гравий шелестит под подошвой, когда Саске разворачивается на пятках и идет к железнодорожному мосту, ржавой рухлядью висевшему над мутной рекой, — туда, куда отправился Узумаки. Его красная олимпийка с наполовину белыми рукавами почти висит на плечах и от каждого душного июньского порыва ветра приподнимается в подоле. Узумаки идет в одном темпе. Все еще не спешит, но Саске думается, что дается ему это с трудом — спина палит напряжение, да подергивающееся ухо говорит о том, что Узумаки того, кто следует за ним, если не опасается, то точно не наделяет сакральным доверием. Учиха уверен, что может метнуться, и из карманов светло-серых спортивок мгновенно появятся руки, чьи персты окажутся украшенными кастетом. Сомнений нет. Учиха вновь проверяет арматуру в рукаве. Узумаки оборачивается только тогда, когда док, оставшись далеко позади, уже не виднеется с этого места, — смотрит на Саске только раз и, кажется, глазами выражает недовольство. Между ними метров десять, а до моста еще минут пять пеших. Глупо и опрометчиво с его стороны так подставлять свою спину. Солнечное сияние, падающее на короткий светлый ежик, кажется не в меру спокойным. Узумаки всегда стрижется коротко, почти под ноль, но сейчас Саске может рассмотреть его отросшие под палец волосы. Взгляд скользит ниже и останавливается на блестящей серебром цепи, спереди которой висит, покачиваясь, крупный крестик. Саске безошибочно угадал локацию — чаще всего стенкой на стенку районы и даже улицы встречались именно здесь, на пустыре под мостом, пока место не облюбовали закладчики. Теперь, думали многие, находиться тут — себе дороже. Под железнодорожными путями, гнавшими товарняки, полицейские рейды проходят как минимум раз в месяц. По крайней мере, такой слух гуляет по улицам и подворотням, но на самом деле, как известно Саске, менты сюда и носа не суют уже несколько лет — просто незачем, раз всем ясно, что место бесконечно шерстят. И, судя по уверенности Узумаки, с которой он вышагивает ровно по направлению к мосту, и ему довелось раскрыть этот секрет. Или он так уверен, потому что его пацаны уже затаились в порослях высокой травы вокруг? — Ну? — протягивает он первым, оборачиваясь, когда они достигают вытоптанной земли, вокруг которой три шатко-валкие бетонные опоры, исписанные граффити, держат ржавый мост. Сюда почти не падает солнечный свет, лишь изредка пробивается неровными полосами сквозь шпалы сверху, и дневная жара в тени ощущается менее знойно. Глаза уже не щурятся. — Хули не кладешь? Огорчен, что я без сопровождения, а, Учиха?! Арматура в рукаве наливается тяжестью, когда Саске смотрит в свинцовые глаза Узумаки. Где-то в небе раздается гудок — очередной товарняк достиг перегона. — Ты заявился ко мне слишком дерзко, Учиха. Пацанов раздразнил, кипиш поднял, я шороху наводить тоже слабость имею, но ты уже совсем потерялся в пространстве. Я тебе найтись помогу, чисто по доброте душевной. То, что я твоих шестерок только через раз морщу — это мое к тебе доброе расположение проявляется, ты это запомни и уясни. Заявляться ко мне, как к себе домой, не рекомендую. Район я держу и влияние свое планирую расширять и укреплять, а тебе, если сам не сумеешь, растолкую на пальцах, впитал? «Задело», — думает Саске и испытывает по этому поводу странное удовлетворение. Сырость, тянущаяся от превратившегося в болото озерца в паре метров от вытоптанной земли, щекочет ноздри. Учиха ухмыляется этому и склоняет голову, почти роняя ее на свое же плечо. Узумаки под его взглядом только сильнее напрягается, но глаз не отводит: смотрит цепко, так, что Учиха кожей чувствует. — Правильно улицы говорят: ты только пиздеть горазд. На секунду — Саске готов поклясться — в глазах Узумаки вспыхивает азарт, но рассмотреть изменения в нем самом не удается: адреналин, разжегший кровь, толкает тело вперед, Саске даже не контролирует этого. Он чувствует потяжелевшую под весом арматуры руку, замахнувшуюся от плеча и уже наносящую рубящий удар, и видит, как кулак Узумаки с блестящим в редкой солнечной полоске кастетом летит четко в скулу. Сперва немеет левая сторона лица, затем — темнеет в глазах и закипает шум в ушах. Глухо звенит металл. Рука становится легче, и Саске быстро, насколько это возможно, надевает на правую кастет. Он слышит хрипящее дыхание и упрямо моргает, пока вместе с пульсацией в виске по черепу не разносится звон. Его удар оказывается на поражение — Узумаки прилетело прямо в глотку. Учиха прищуривает левый глаз, заливаемый кровью с рассеченной брови, и находит в пространстве Узумаки: он держится за горло и откашливается, но раньше, чем хотелось бы, приходит в себя. Тяжело поднимает голову и встречается взглядом с Учихой. Взглядом, не пропитанным бешенством и безумной жаждой отмщения, которое ознаменует чью-то смерть, а совершенно ебанутым восхищением. Учиха до микропоры разделяет это чувство. Их вновь сталкивает и на этот раз пригвождает к земле. Поднимается пыль, в которой разобрать ни себя, ни противника невозможно, но кулаки совершают удары наотмашь — по инерции и въедливой отравленной памяти, словно ничего иного им с рождения не дано. Учихе несколько раз удается повалить Узумаки на спину и от души разбить о его физиономию костяшки, уже звенящие в своем онемении, и столько же раз ободрать о битое стекло лопатки, пока Узумаки вбивает его затылок в землю. Тишины нет — шуршат в бесконечных ударах подранные и покрытые пылью олимпийки, тихо шелестит трава под редким знойным ветром, и где-то на подходе грохочет товарняк. Сил больше нет. Как невмоготу было стоять у подножия жилой пятиэтажки, уходящей подвалом-тренажеркой под землю, так и теперь давать отпор, будучи распластанным на земле под мостом, невмоготу. Радует, что Узумаки уже тоже выдохся. Он схаркивает в сторону и потому не успевает увернуться от удара в челюсть. Впрочем, довольно слабого и наискось удара. Он рычит — от боли или досады, уже не разобрать, — и хватает Саске за левое предплечье, а из правого кулака выбивает кастет. Учиха его даже не чувствовует последние — сколько уже прошло? — минуты. По лицу Узумаки стекает кровь и капает с его подбородка на шею Учихи, и, когда он локтем торопливо протирает лицо, резко хватает обе руки Саске, наваливаясь сверху. Так он успевает отреагировать на последний по силе удар, сука. Учиха лежит на спине, задыхаясь, а ребра наливаются болью. Адреналин перестает кипеть в крови. Тело постепенно начинает ощущаться, и тяжесть Узумаки на нем тоже. И когда Саске чувствует нарастающую боль в разбитых кулаках и колене, он отрывает взгляд от окровавленного лица Узумаки и смотрит вниз: последнее, о чем он думает, это о том, что Узумаки держится между его ног, — потому что сейчас он четко ощущает чужой стояк в своей паховой области. Учиха успевает схватить ворот некогда белой, а теперь пыльной и забрызганной кровью футболки и дернуть на себя, когда Узумаки замечает его взгляд и пытается отодвинуться. — Так, значит, ты пидор? Короткая тишина заполняется рвущим барабанные перепонки грохотом. В свинцовых глазах скользит нечто, ранее в них не мерещившееся. То, что было чуждо их покрытых тонкой голубой рябью глубинам, сотканным исключительно из наглости, безнаказанности и противозаконности. Испуг. Саске почти фыркает от отвращения и только потому, что громче несущихся над их головами груженных углем составов слышит чужое гулкое сердцебиение, тянет ткань сильнее: — Скажешь, нет? — Заткнись, — сквозь плотно стиснутые зубы рычит Узумаки. Его челюсть от напряжения уже должна бы раскрошиться, но держится. — Рискни заткнуть меня, — бросает ему в лицо Саске. Он готов к атаке. Готов рвануть вперед и по инерции, и потому, что иного выбора у него не осталось. Не лежать же безвольно на стрелке, которую сам и забил. Он пулей, набитой порохом, рвется с такого положения вверх и пробивает саму цель. Столкновение становится болезненным. Сперва дух вышибает из легких от удара о твердую грудь Узумаки, затем — от его же напора, с каким он грубо и почти отчаянно вдавливает Саске в иссушенную землю под мостом. Затылок прошибает новой болью. В ушах вновь раздается звон и глухой стук разрывающегося собственного внутреннего органа. Саске кусается. Сегодня, вчера и на прошлой неделе — всегда, когда дело касается Узумаки, — он действует безошибочно. И ошибок в своих домыслах не допускает. То, что — ему казалось — он почувствовал в Узумаки, заметил во взгляде, уловил в интонации голоса — все это было правдой. Не плодом воображения, а настоящей истиной, отпечатывающейся прямо сейчас на бледной коже под спортивными штанами, чужим вкусом во рту и жгучими ответными укусами на губах. Он всеми остатками разума осознает, что это не шутка, что Узумаки не берет его на понт: за такое обоих забьют показательно и не в подворотне, а прилюдно — на улице и средь бела дня. Теперь Саске точно знает, что ни в окрестностях, ни в высокой траве никого быть не может. Есть только их сорванность, терпкий вкус металла во рту и бесконечный грохот товарняка над головами. Совпадение ли, что в их мире, таким же, как он, оказывается именно Узумаки, чей свинцовый взгляд ни разу не ощущался возвышенно или хоть сколько-нибудь снисходительно? Узумаки не закрывает глаза, когда его язык нагло проскальзывает сквозь зубы Саске, и Учиха не позволяет усыпить бдительность: смотрит прямо, открыто, с вызовом, и почти выдирает короткие светлые волосы на затылке — чтобы соперник не забывал о скрытой в нем силе. При этом свою слабость и девать некуда: с каждой последующей секундой, прижатый к сухой пыльной земле, Саске ощущает, как сильно уже плавится его кожа. Жар возник из-за трения их тел, но то же трение Учиха остановить уже никак не мог — его начал Узумаки, словно помогая им обоим найти удобное положение, то поднимая Саске выше, то, не свыкаясь с таким чуждым ему положением, отпуская. И пах к паху они тесно жмутся друг к другу, пока пот медленно пропитывает хлопок футболок и синтетику спортивок. — Блять, я знал... я все про тебя знал. Как увидел, понял, — хрипит, оторвавшись от губ, Узумаки, но к ним же на каждом слове возвращаясь. — Знал, что не ошибся. — Да как же, — сопротивляется Саске. Он запрещает себе думать и позволяет только двигаться. Потому что без движения мысли разорвут его голову. — Нет, слышь, я знал. — Узумаки находит взглядом его глаза и заставляет посмотреть в свои, с силой сжимая черные волосы на затылке. — Я тебя тогда увидел, помнишь? Когда мы еще замесились из-за коробки. Я тогда тебя увидел и сразу все понял. — Завали, — сипит в ответ Саске. Ему плевать, когда Узумаки заслоняет собой небо. Ему плевать, когда солоноватая кожа на шее Узумаки прижимается к губам. Ему даже плевать, когда он понимает, что сам тянется к ней, впивается зубами и смазывает липкость языком. Ему плевать, потому что все, что находится ниже пояса, горит и пульсирует, закипает и немеет под волнами неразрешенной разрядки, а сам он едва держится, чтобы не сорваться. — Я за тебя порву теперь, слышишь, Учиха? Учиха находится на высоте. Буквально. Его каким-то образом подхватывает под коленями Узумаки и дергает вверх, и для опоры приходится сжать его пояс ногами. Саске шестнадцать. Он впервые кончает не от своей руки, впервые — в штаны. И впервые — с пацаном, которому назначил стрелку. Его трясет почти всем телом, но разум отказывается давать честный ответ: так действует хриплый голос Узумаки, тяжело дышащего под ним, или все-таки мозг понимает цену совершенного действия?1. Первый — в сердце
30 апреля 2025 г., 20:28
Гравий шелестит под подошвой старых, истоптанных кроссовок, не забиваясь мелкой крошкой в протекторы, потому что их стерло о парапеты изученных вдоль и поперек улиц, сравняло в гладкость по подворотням, знакомым и запахом, и вечным полумраком, и какой-то перманентной досадой. Идти тише не получается — да и смысла никакого нет. Ему ни к месту, ни к почету таиться — здесь его улица, точно его территория, которую он сам себе присудил, едва став тем, кем суждено было стать.
Итачи говорит, что Саске двигается верно, не спешит и вообще совершает правильные поступки. А среди правильного, по мнению старшего брата и — что немаловажно — весьма уважаемого лидера группировки «Акацуки», сидящего глубоко в тени и взирающего на происходящее с высоты своего авторитета, было и желание отвоевать то, что Саске считал своим по праву. По праву рождения, если угодно.
Принципиальную важность в территориальном вопросе для Саске играло место, в котором он родился и вырос. Улица, удерживаемая в страхе сворой Узумаки, принадлежала ему по двум вышеперечисленным пунктам: он появился на свет в роддоме, спрятанном стеной пятиэтажек, и прожил в одной из таких почти всю свою жизнь.
Поэтому сейчас, без утайки, он идет вдоль избитого непогодой баннера с незамысловатым приглашением присоединиться к спортсменам, которые обитают в подвале одного из панельных домов. Здесь, как водится, если спуститься вниз по ступенькам, откроется взор на убогую тренажерку с таким инвентарем, на какой удалось развести местных депутатов, которые уже раз десять отчитались перед общественностью о приобщении молодежи к здоровому образу жизни. Только здесь, в подвале, говорились такие разговоры, результатом которых были дела, никак не вяжущиеся со здоровьем. Скорее, отнимавшие его. Саске морщится привычно — на подходе уже фонит железным запахом крови.
Спускаться ему незачем, как и таиться, потому он вынимает из кармана кастет и надевает на левую руку — металлическая массивная дверь открыта в левую сторону. Пальцы правой чуть не сводит судорогой — от предвкушения, думает Саске. Не от страха же.
Грохот сотрясает дверь и эхом разносится по улице — позади — и укатывается вниз, вглубь подвала. Его слышат и сразу отвечают борзым: «Кто, блять, смелый?», а Саске ощущает холодок на коже, скользнувший за шиворот чуть великоватой футболки, поверх которой объема добавляет сине-черная олимпийка с белыми вставками на закатанных по локоть рукавах.
Свора Узумаки не просто так зовется на улицах сворой — эта сплоченная банда вечно таскается исключительно вместе, и если Учиха идет один, потому что собирается говорить с кем-то не ниже себя по всем понятиям, то Узумаки вываливается на улицу и позволяет своим пацанам обступить себя со всех сторон. Он задерживается на предпоследней ступеньке, только ставит на нее стопу, и щурится от дневного света, не сразу находя в пространстве Учиху. За ним кто-то гогочет, явно ожидая хорошую встряску, и почти мгновенно стихает.
Учиха не шевелится. Перед ним буквально безумная свора бродячих собак, и смотреть на них презрения не хватает. Это не ненависть, это — непереваривание, заложенное на уровне ДНК и вшитое в культурный код. С шестерками Узумаки он в одном поле опорожняться не сядет, если угодно. С самим Узумаки — подавно.
Совершенную взаимность он встречает в глазах того, кого мысленно с грязью смешивает. Саске ловит на себе взгляд — не мимолетный, а самый изучающий и тяжелый. Кастет на пальцах почти обжигает сталью. Узумаки смотрит в упор, придирчиво, чуть хмуро, но все же губы его кривятся от насмешливости.
— Слышьте, кто пришел, — сплевывает он сперва слова, потом — натурально, под ноги Учихе. При этом взгляд не отводит. — Кто пригласил?
Ответа, кроме басистого смеха одного из своры — того, от которого пасет настоящей псиной, — нет. Молчит и Учиха. Он, не выпуская из виду ни одного из повылезавших из подвала, ждет почти терпеливо — Узумаки ставит локоть на свое же колено и так вальяжно приваливается, что скулы сводит от раздражения.
Саске представляет, как хорошенько прикладывается ногой к его переносице, и даже слышит характерный хруст. Знает, что ему хватит еще секунды, чтобы проломить кастетом светловолосый череп, а затем его просто забьют. Он же один пришел. Узумаки от травм только кровью похаркает и пару дней поблюет по кустам — будто обычно он ведет себя иначе, — а Саске, если не на свалку выгрузят, то скинут под ноги безутешной матери, чтобы упокоила бренное тело. Так обычно на улицах и бывает.
И вместо удара Учиха ждет. Сам знает, чего ждет, и знает, что Узумаки причина его терпеливого молчания известна. Учиха один пришел по тому же поводу, что Узумаки, будучи главарем своей песьей своры, до безумия сплоченной и преданной, не ставил себя выше Учихи. Как там с другими было — Саске в душе не знал, но к себе с первой встречи почувствовал явное: Узумаки не становился ни ниже, ни поверх — только вровень, глаза в глаза, да так демонстративно, будто пакт о взаимоуважении заключил. Но не заключал ведь. Негласно подписался сам и на то подписал Саске, а Учиха теперь и привык, потому ждал, когда Узумаки перестанет взирать на него снизу вверх и поднимется на его уровень.
В почти свинцовых, подернутых льдистой дымкой глазах читается сегодня исключительно наглый настрой, и Саске думает, что, видимо, придется решать вопрос прямо здесь, но секундой позже Узумаки выпрямляется: прячет в карманах спортивных трико только пальцы и на выдохе делает шаг вперед, он же — вверх. И оказывается перед лицом Учихи, растягивая губы в ухмылке. Выглядит почти одобрительно.
Из кастета по пальцам разливается ток — одним ударом все еще можно отделаться. От остальных — никогда, но стереть это наглое выражение с физиономии Узумаки удастся.
— Ты на моей территории, — почти по слогам произносит Узумаки.
Учиха взгляда не отводит — смотрит зеркально, не моргая, и с удовольствием сплевывает под ноги Узумаки.
— Ненадолго.
Дерзость приходится главарю «Конохи» не то по вкусу, не то он рехнулся окончательно, потому единственной реакцией выдает широкую улыбку.
— Съебаться решил? — переспрашивает громко, чтобы все услышали.
Съебаться-то теперь никто Учихе не позволит. Тут объявление войны произошло.
— Через полчаса у доков. Один придешь, либо всех положу. Решать будем, за кем район останется, впитал?
— Ты целым-то не уйдешь теперь, — с обрывистым хохотом бросает Узумаки.
Глупо и опрометчиво Учиха подставляет спину — стоять уже невмоготу, ноги будто жжет земля родных улиц, пока район теснится в чужих руках. Саске делает шаг, второй и третий — на четвертый он не падает, на пятом его не рубят под коленом. Он чувствует на себе свинцовый взгляд — один, прямо на затылке, и еще с десяток — сконфуженных и не совсем далеких. Но все же ощутимей всех остается тот, что являет собой теперь немое согласие. Принятие правил, озвученных вслух.
Остается теперь только гадать — и молиться, — придет ли Узумаки один. Кроме кастета Саске с собой брать нечего.