Когда мою могилу вновь разбередят,
Чтоб нового жильца здесь погрести и провести обряд,
Все те, кто землю потревожат с целью сей,
Узрят кудрей браслет вокруг моих мощей.
«Мощи», Джон Донн
В самой допросной неожиданно тихо. Слышно лишь приглушенное дыхание — резкое на вдохе и мягко свистящее на выдохе — стаккато тиканья часов и редкий шелест перелистываемых бумаг, в конце концов тоже сходящий на нет; все перемежается жалобным воем ничего не записывающего регистратора. Вместе звуки усиливаются и переходят в слабый приглушенный шорох, какой бывает под ногами, когда ступаешь по сухой листве, только вот в действительности никто не роняет ни слова. Словно вся сила и движение этих тоненьких четырех стен медленно угасает — истекает кровью до смерти, не оставляя после себя ничего, кроме безмолвия, пока жизнь покидает комнату, а состояние анабиоза крадется внутри так же, как гангрена крадется по когда-то здоровой конечности. Настоящий шум — именно шум, не случайные звуки — доносится из коридора, и, если отзвуки самой допросной беспомощно слабнут и гибнут в ней же, снаружи громкость на грани нелепого, взбалмошного избытка. Хор крикливых голосов; безошибочно узнаваемое щелканье камер; грохот шагов, когда кто-то в очередной раз бежит мимо двери; и среди всего, громче любого другого шума, слышится пронзительный, истерично-надрывный голос (почти наверняка принадлежащий Фредди Лаундс), визгливо требующий соблюдения Права прессы и добавляющий что-то бессмысленно самоуверенное о Первой поправке. Но допросная словно кокон тишины: маленький оазис спокойствия среди моря шумного хаоса… если, конечно, под «спокойствием» разуметь металлический потолок, наполированный кафель, двухстороннее зеркало и кнопку экстренного вызова. По правилам, естественно, должно быть наоборот: царящая в коридоре почтительная тишина, и благородный гул творящегося правосудия в допросной. Впрочем, когда вообще что-то шло как положено? Уилл полагает, что детективы ждут, когда он заговорит первым, но ему больше нечего сказать, поэтому он просто вытягивает ноги под столом и неподвижно уставляется на собственные руки. На фоне темного дерева стола они кажутся бледными и уязвимыми, словно и не принадлежат ему; на левом запястье расцветает кольцо фиолетовых синяков — он даже не помнит, откуда они взялись. Ладони выглядят такими хрупкими; разве его руки не должны быть крепче, куда натруженнее этих — тонких и бесполезных на вид? Наручники, понятное дело, не помогают, хотя, надо признать, они не шибко громоздкие: когда он бросает на них взгляд, блеск металла напоминает серебряный браслет в тон аметистовым синякам. Из таких наручников нетрудно освободиться, полагает Уилл, было бы желание — просто смысла в этом нет. — Общественность имеет право знать, — настаивает голос (это определенно Фредди Лаундс). — ФБР всегда пытается такое утаить. Сколько раз я твердила, что он ненормальный?.. Старший из двух детективов неловко прочищает горло, а затем обменивается выразительным взглядом с напарником, который едва заметно кивает в ответ и исчезает за дверью как раз в тот момент, когда Уилл наконец отрывает взгляд от стола и поднимает голову. Его отражение в зеркале, как и руки, тоже побледневшее — лишь призрак самого себя. А затем снаружи возобновляется суматоха, но быстро стихает, и младший детектив возвращается через несколько секунд, плотно закрывая за собой дверь и энергично потирая друг о друга ладони — словно только что сделал что-то, что могло их испачкать. — Чего-нибудь хочешь, сынок? — спрашивает старший детектив, и Уилл с младшим смотрят на него с некоторым удивлением, будто он совершил что-то невероятно дерзкое, нарушив, наконец, тишину. — Кофе? Сигаретку? Уилл едва заметно перемещается на стуле и задается вопросом, смотрит ли Джек на него через двустороннее зеркало. — Нет, спасибо, — ровно отвечает он. — Я в порядке. Нарушенная тишина… еще одна хрупкая, ломкая вещь. Всего-навсего еще один элемент в череде костей, обещаний, клятв и сердец, существующих в этом мире, — прямо сейчас готовых разбиться вдребезги, рассыпаться, отказавшись терпеть. Не то чтобы это имело значение. В грандиозной схеме мира — никакого. — Вы ведь знаете, что вам лучше просто рассказать нам, что произошло. Вы же понимаете, правда? — голос детектива нарочито тихий, мягкий и заискивающий. Уиллу даже не нужно поднимать глаза, чтобы представить, как он сейчас выглядит: выражение лица с аккуратно выверенной заботой (взгляд — чуть просящий, губы — поджатые в ободряющей улыбке… наверняка он репетирует перед зеркалом в обеденные перерывы). — Мы не сможем вам помочь, если вы не скажете нам правду. Уилл старается не вздыхать слишком громко. Все по классике, порядок прямо по учебнику: демонстрация заботы и понимания, ласковое приглашение подозреваемого облегчить душу, пока признания не польются изо рта, как конфетти. Несмотря на серьезность происходящего, Уилл не может не почувствовать легкую обиду: его сочли настолько наивным, будто он возьмет да клюнет на такую примитивную уловку. А потом он замечает, что снова уставился на свои руки — это уже начинает утомлять, — поэтому он переводит взгляд на стол, начиная высматривать вихрящиеся чернильные пятна, плывущие и клубящиеся по поверхности среди множества отметин, царапин и следов, безмолвных свидетелей чьей-то давней ярости. Особенно заметное пятно слева отчетливо напоминает очертания Калифорнии… — Почему бы вам просто не рассказать, как вы это сделали? — говорит теперь детектив. — Начните с самого начала. Как все было? Почему бы мне просто не стереть эту фальшивую заботу прямо с твоей физиономии? — раздраженно думает Уилл. Как все было? — Я ничего не делал, — только и отвечает он, чувствуя невольную гордость за то, насколько ровным ему удается держать голос. — Были смягчающие обстоятельства, — настаивает детектив так, будто Уилл ничего не сказал. — Вы тогда были не в себе. Люди поймут — они не станут вас осуждать. Не станут винить. — Уилл чуть приподнимает бровь, и детектив снова неловко откашливается. — Ну, да, последствия, конечно, будут, но… вы понимаете, о чем я. Позвольте нам помочь, мистер Грэм. Наши люди вас прикроют; они ведь переживают о вашем благополучии. — Поздно уже, — отвечает Уилл тем же ровным тоном, что и прежде. — Этот корабль уже уплыл. — Ага… уплыл и тут же затонул, сука, в ебаной гавани. — Я уже сказал — это не я. Я понимаю, как все выглядит, но вам нужно поверить мне, — он невольно делает паузу, потому что нет, очевидно, им не нужно ему верить; и, если честно, он бы сам не поверил, окажись он по ту сторону стола с сидящим на его месте детективом — с фальшивой улыбкой, закованный в наручники и с браслетом из синяков. Тем не менее, он не может сдержаться и добавляет: — Вы ошиблись человеком, — каким-то почти чудесным усилием воли он умудряется не дать отчаянию прорваться в голос. На этот раз они даже не утруждают себя ответом; Уилл видит откровенный скепсис на их лицах и ему хочется плюнуть уже на все. — Вы спрашивали, не хочу ли я чего-нибудь, — говорит он вместо этого. — Хочу. Я хочу звонок. Старший детектив тяжело вздыхает и поднимает руки вверх, явно изображая человека, у которого лопнуло терпение, будто Уилл требует шампанское «Cristal» и корзинку с котятами, а-ля капризная примадонна, а не просто просит воспользоваться своим законным правом. — Что ж, ладно, — устало говорит он. — Хорошо, мистер Грэм. Хотите, я позвоню вашему адвокату? Это ведь достаточно простой вопрос — конечно же, — но ответ сложнее, и потому Уилл не отвечает сразу: теперь, когда момент настал, решение дается тяжело. Он даже не до конца понимает, что именно ему мешает. Возможно, стыд. Или, может, скорее гордость: нежелание признать нужду в помощи и поддержке, нежелание в целом признать, что эта потребность существует; будто, сказав это вслух, он окончательно подтвердит, что кошмар реален, и происходящее — не просто сон наяву. Но куда еще ему обратиться, в конце концов? И куда бы еще он захотел обращаться? И все равно, еще несколько секунд он просто молчит: смотрит на чернила, на синяки, на свои слишком бледные руки и не говорит ни слова. — Мистер Грэм? Резкость тона заставляет Уилла вздрогнуть, и в этот момент он вдруг понимает, что совсем не уверен, как долго пробыл в молчании: сколько уже пялится на изъеденный царапинами стол и вихрастые чернильные пятна, похожие на очертания Калифорнии. Но сейчас он должен что-то предпринять: сейчас или никогда. Пришло время — прямо сейчас. Сейчас, сейчас. Он глубоко вдыхает, прежде чем, наконец, поднять голову. — Нет, — говорит он спокойно, но твердо. — Не адвокату. — Кому тогда? Впервые Уилл смотрит детективу прямо в глаза: тусклые, напряженные, но все еще странно дерзкие. — Нет, — повторяет он медленно и четко, чтобы показать: это не ошибка. — Не адвокату. Я хочу поговорить с доктором Ганнибалом Лектером.* * *
ШЕСТЬЮ МЕСЯЦАМИ РАНЕЕ
Учебная академия ФБР; Куантико, Вирджиния.
Зимнее солнце клонится к закату, окрашивая небо в те же оттенки пурпурного и багрового, что и синяки с кровью — тени удлиняются, а по периметру здания Академии одна за другой вспыхивают лампы, пытаясь отогнать надвигающийся мрак. У входа в главную аудиторию растет и множится толпа: стажеры собираются группками — кто с ленивой небрежностью, кто в тумане любопытства и предвкушения, а кто с нетерпением, едва скрываемым под маской деланой расслабленности. Лекция должна была начаться десять минут назад, но двери до сих пор заперты, и никто даже не вышел, чтобы объяснить задержку. — А ты вообще когда-нибудь видела его лично? — спрашивает одна из стажерок свою соседку. — Нет. Ну, то есть, я видела его издалека, но в прошлом семестре я была не в его группе. — И я. Хотя, признаюсь, мне любопытно. Он, говорят, своего рода гений. — Кто такое мелет? — спрашивает другой стажер, гордящийся тем, что скептически относится к чужим мнениям. Девушка пожимает плечами и толкает жвачку на другую сторону щеки. — Ну не знаю… все. — Ага, но кто именно это говорил? — Вы об Уилле Грэме? — спрашивает третий, беззастенчиво подслушивающий разговор. — Да, — подтверждает стажер. — Нина, кажется, чуточку в него влюбилась. Он же весь такой гений и все такое. — О, Энди, заткнись, серьезно. Ничего я не влюбилась. — В него все влюбляются, — отвечает третий студент, наклоняясь, чтобы стащить у Нины пластинку жвачки. — А потом все вылечиваются одним и тем же способом. — И что же это за способ такой? — Встреча с ним. — Как-то это жестко, — говорит Энди, от души хохоча. — Зато правда. Скажем так, он больше склонен к отношениям на расстоянии. Нина криво улыбается, затем поворачивается и внимательно разглядывает фотографию Уилла, которая, несмотря на его довольно недавнее назначение, уже заняла место в ряду престижных портретов сотрудников, украшающих стену фойе. Джек Кроуфорд, двумя рамками правее, глядит со снимка осуждающе: его взгляд, словно у Моны Лизы, обладает зловещей способностью следить за слушателями по всему залу. — На мистера Грэма, конечно, одно удовольствие смотреть, — задумчиво замечает она. — И одно мучение слушать, — уверенно возражает третий стажер. — Никому не понять, что такое настоящая публичная казнь, пока Уилл Грэм не поймает тебя на передаче записок на паре и не разнесет при тридцати других студентах. Да ему и говорить ничего не надо — этот мелкий говнюк так зыркнуть умеет, что и гранитный валун сожмется. — Передаче записок? Тебе сколько, двенадцать? — Я пытался организовать поездку, — говорит третий стажер, изображая оскорбленное достоинство. — На семинар? — В бар, как это и бывает. Сколько двенадцатилеток ходят в бары? О, я и забыл, ты из Детройта, да? Детройтцы, наверное, в двенадцать как раз и ходят по барам. — Нина закатывает глаза, и он усмехается, прежде чем добавить гораздо серьезнее: — Видит бог, иногда нужно расслабляться. Особенно сейчас. Повисает зловещая пауза, пока троица переглядывается. — Сегодня, — наконец говорит Нина, нарочно понижая голос. — Как думаете, мистер Грэм заговорит о… нем? — Если он вообще придет, чтобы хоть о чем-то заговорить? Не, ни за что. Джек Кроуфорд держит все в строжайшем секрете, сколько может. Никто об этом не говорит. — Почему? Это же нелогично. — Потому что никто никогда не сталкивался с чем-то подобным, — мрачно отвечает Энди. — Они пытаются не допустить массовой паники. — Ну а я думаю иначе; если люди будут в курсе, они смогут защититься. — А как? Все, что они знают — он охотится на омег. Все, никакого паттерна. Никто не знает, как он выходит на жертв, по какому принципу их выбирает — даже место действия постоянно меняется. Они не станут предавать дело огласке, пока не составят внятный профиль. — А ты-то откуда столько знаешь? Энди неловко откашливается и вдруг выглядит смущенным. — Я… читал список дежурств у кабинета мистера Грэма, — после паузы говорит он. — Ну, э-э, там стены тонкие. — О боже, ты подслушивал у его двери! — торжествующе восклицает третий стажер. — И кто тут еще запал на Уилла Грэма? — Давай без вот этих глупостей! — Давно поджидаешь шанса кинуться ему на помощь? Топчешься в коридоре в надежде понести его портфель? — Все вообще было не так… — О, мистер Грэм, — передразнивает третий стажер пронзительным фальцетом. — Ваш ангельски мрачный лик терзает меня, мистер Грэм. Я бы променял свой значок на право отполировать ваши очочки… а эта ваша реденькая бородка… — Все, хватит, — резко обрывает Энди, надуваясь. — Это абсолютно неуместно с твоей стороны. Речь идет о серийном убийце — это совсем не повод для приколов. — Согласна; повод для приколов — это ты. Ты и твой фетиш на Уилла Грэма. — Да в последний раз говорю, я не… Но продолжение теряется в гуле возбужденного шепота: у входа в фойе поднимается суматоха — распахиваются двери, и внутрь входят Уилл Грэм и Джек Кроуфорд. Сам по себе визит Джека на лекцию для стажеров вызывает ажиотаж, но именно появление Уилла производит настоящий фурор: он невероятно мрачный и бледный, со зловещим выражением взгляда и губ. — Что-то случилось, — внезапно серьезно произносит Нина. — Посмотрите на его лицо. Будто зараза, мрачная серьезность, исходящая от Уилла и Джека, мгновенно действует на собравшихся студентов как сильное успокоительное: болтовня в фойе тут же стихает, все замолкают, становясь напряженными и внимательными, пока наконец кто-то, чуть смелее остальных, не выкрикивает: — Мистер Грэм! — Вопросы потом, — лаконично отвечает Уилл, не сбавляя шага и даже не поворачивая головы на сказавшего. — Поторопитесь, пожалуйста. Прошу занять места. Он останавливается всего на секунду, переглянувшись с Джеком, когда за окном раздается отчетливый вой сирен — пронзительный, жалобный, как крик боли. И одновременно с сиренами в самом фойе нарастает другой звук: глухой, ритмичный, будто тиканье метронома; несколько голосов тихо повторяют одно и то же, почти шепотом. Сначала слова кажутся бессмысленными, сродни плачу сирен, но стоит вслушаться, и слитые в пульсирующий ритм слоги начинают отделяться, складываясь в слова: «случилось еще одно, еще одно…». Уилл и Джек обмениваются очередным многозначительным взглядом, а затем скрываются в густой темноте аудитории, пока стажеры один за другим следуют за ними на почтительном расстоянии, опустив глаза в пол, как похоронная процессия, сопровождающая гроб.* * *
Уилл в который раз прочищает горло — кажется, уже в двадцатый — и устремляет взгляд на море лиц, мертвенно-бледных в свете проектора и глядящих на него снизу-вверх полными нетерпеливой надежды глазами, как на носителя знаний, которыми он, быть может, соизволит с ними поделиться. Ему хочется сказать им, чтобы не переживали уж так сильно — не в последнюю очередь потому, что это такие знания, которые в здравом уме никто не должен желать получить. И, возможно, это лишь иллюзия, созданная жутким светом и жадным вниманием, но все они кажутся такими молодыми, даже несмотря на то, что это не так — не совсем так. Может, все дело в том, что он сам начал чувствовать себя таким старым. «Измученным» — вот подходящее слово: словно тревоги и беспокойства буквально начали его обтачивать, сошкуривать-срезать с него щепки мелкими кусочками. Хотя в этот самый момент он чувствует себя не столько старым или измученным, сколько странно отсутствующим, будто он наблюдает за плохой копией самого себя, выпущенной в мир без четких инструкций, как себя вести. Словно неисправный робот… засбоивший андроид из тех нелепых скай-фай фильмов, которые всегда рекламируют по телику поздно ночью, когда посмотреть их смогут только страдающие бессонницей. Уилл несколько раз моргает, пытаясь сфокусироваться, пока острый приступ головной боли начинает тисками сдавливать ему виски. Место преступления сегодня выдалось особенно ужасным — хотя не всегда ли они ужасны? — и послеобразы продолжают мерцать на краю его поля зрения. Еще пара таких случаев — и попытки Джека Кроуфорда ограничить освещение в прессе разлетятся вдребезги; хотя, надо признать, сама идея держать все в секрете уже давно выглядит как шутка, потому что почти все уже знают: на свободе разгуливает новый серийный убийца. Единственное, что пока не стало общеизвестным — это масштаб происходящего, но сам факт его существования больше нельзя правдоподобно отрицать. Уже даже начали появляться прозвища — громкие, аллитеративные и показушные, как обычно и бывает — словно nom-de-plume себе ищет вокалист трэш-метал-группы, а не душевнобольной и свирепый похититель людских жизней. «Балтиморский Мясник». «Монстр из Мэриленда». «Жнец». Фредди Лаундс явно очень надеется, что приживется прозвище «Скульптор», и прилагает массу усилий, чтобы оно украшало главную страницу «TattleCrime». — Не пойму, — сказал Уилл Джеку насчет последнего прозвища. — Ну… Полагаю, потому что он их «высекает». — Он их не высекает, — раздраженно отрезал Уилл. — Он их рубит. Изображение последней жертвы внезапно всплывает у него на периферии, и он решительно моргает, пытаясь его прогнать. — Итак, — твердо говорит Уилл, — здесь отчетливо видно еще одно ключевое различие между организованными и неорганизованными преступниками. Первые, как правило, обладают большей географической и профессиональной мобильностью, тогда как вторые… — да господи боже. Кто-то пытается задать вопрос; Уилл видит, как рука настойчиво машет из стороны в сторону, будто этот ебанутый тупица думает, что трясет лайт-стиком на рок-концерте. — Да, — произносит Уилл с едва сдерживаемым раздражением. — Мистер Грэм, вы считаете Скульптора примером организованного или же неорганизованного типа? В ответ на звук запретных слов в зале раздается резкий вдох, хотя сказать, вызван ли он восхищением перед тем, кто осмелился озвучить обычно умалчиваемое, или же осуждением — невозможно. Краем глаза Уилл видит, как Джек напрягается в кресле. — Извините, я не намерен это обсуждать, — отвечает он теперь таким тоном, который совершенно ясно дает понять, что ему абсолютно не жаль. — Это не лекция по разбору индивидуального случая. — Но, сэр… На этот раз Уилл вовсе не отвечает, лишь сверкает глазами поверх очков, бросая гневный взгляд на дерзкого вопрошающего. — Вот же глыба гранита, — бурчит третий стажер, обращаясь к Нине. Уилл раздраженно перетасовывает свои заметки, а затем решительно щелкает слайд в PowerPoint. — Организованный преступник, как правило, убивает в одном месте, а избавляется от тела в другом, — лаконично говорит Уилл. — Он, вероятно, тщательно контролирует каждый аспект места происшествия, в том числе оставляет минимум вещественных улик, — он делает паузу, а затем пристально смотрит в море лиц, словно бросая вызов — осмелится ли кто-нибудь еще перебить его — и в наступившей тишине слышится мягкий скрип, с которым распахивается дверь аудитории. Луч света на мгновение освещает лицо и плечи Уилла, будто ему выделили личный прожектор, и те, кто ожидал, что он взорвется от возмущения, что его прервали, с удивлением замечают, как он поднимает взгляд и тянет губы в неожиданно искренней, хоть и едва заметной, улыбке. Несколько любопытных студентов оборачиваются, чтобы разглядеть, кому это обычно непроницаемый Уилл Грэм мог улыбнуться с такой теплотой, но к тому моменту высокий темный силуэт уже успевает бесшумно исчезнуть в тенях, и больше там не видно ничего, кроме черноты помещения. — Разумеется, все это имеет огромное значение для поведения этих людей во время допроса полиции, — добавляет Уилл, пока на экране появляется следующий слайд. Он снова делает паузу, затем хмурится, и взгляд на его бледном лице внезапно становится пронзительным и решительным. — Если неорганизованному преступнику требуется более мягкий, консультативный подход, то в случае с организованным все наоборот. С ними предпочтительнее использовать прямые вопросы, потому как они стремятся утвердить собственное чувство превосходства, — на несколько секунд он перемещается по сцене, и слайды с изображениями кровавой бойни на мгновение накладываются прямо на него: алые полосы обожженной плоти придают ему вид жертвы — юного мученика, готовящегося к причислению к лику святых. — Включая попытки подорвать авторитет следователей, — добавляет Уилл. Он замирает еще на несколько мгновений, медленно обводя взглядом аудиторию. — Надеюсь, мне не нужно напоминать, что ваша работа — не позволить им этого.* * *
Как только лекция заканчивается, Уилл практически сбегает со сцены, чтобы сделать то, что он всегда делает после лекций, а именно — скрыться в одной из неиспользуемых аудиторий за залом и отсидеться там (и это вовсе не прятки и, не дай боже, не попытка затаиться — ни в коем случае), пока толпа не рассосется, и он не сможет снова выйти и направиться на стоянку, избежав штурма со стороны ретивых стажеров. Уилл вообще-то очень ценит эту стратегию, потому что, если только один-два стажера не окажутся особенно рьяными и не рискнут вломиться в его темное укрытие (нет, он не укрывается там), она отлично работает. Тем не менее он знает, что сегодня вечером ей не суждено сработать, ведь именно на сегодня назначено мероприятие, организованное Джеком, чтобы вновь собравшаяся команда, назначенная на дело Скульптора, могла получше узнать друг друга. Уилл даже не уверен, насколько вообще уместно стоять с бокалом теплого вина и канапе в складывающихся обстоятельствах, но Джек настоял. — Это сплочает узы команды, — сказал он, а потом, вспомнив двусмысленность слова «узы», выглядел слегка неловко. — Полезно для морального духа. — Ты же это услышал на правительственном семинаре, — обвиняюще сказал Уилл. — А, Джек? — Какая разница? — ответил Джек, явно пытаясь вспомнить, чему его учили на том менеджмент-тренинге, который его заставили посетить, чтобы повторить хрень оттуда. — Профессиональное благополучие — это главное. Психологический и физический комфорт — ключ к счастливому и успешному рабочему процессу. Уилл сдался, отчасти потому, что Джек начинал предательски звучать как заядлый старый хиппи, который вот-вот заставит всех петь «Kum Ba Yah», но в первую очередь потому, что его собственный психологический и физический комфорт — такая редкая и эфемерная вещь, что ее невозможно оценить в каком-либо значимом смысле — за исключением того, что все оставшееся от него наверняка будет раздавлено насмерть, когда его заставят провести вечер за высокопарной светской беседой и социальными условностями. — Там будет Доктор Лектер, — добавил Джек, очевидно, надеясь, что это будет убедительным аргументом. — Сможешь поговорить с ним, если почувствуешь себя неуютно. На самом деле Джек не рассчитывал, что это станет прям таким уж утешением. Конечно, Уилл рад, что Ганнибал будет присутствовать, но одновременно он чувствует себя встревоженным этим, потому что он предпочитает, чтобы Ганнибал видел его в ситуациях, где он выглядит достаточно уверенно и контролируемо, а не в тех, где он будет неловким, неуклюжим и совершенно не в своей тарелке — другими словами, в ситуациях, которые подчеркивают различия между ними, выставляя Уилла в крайне невыгодном свете. Потому что Ганнибал — конечно же — обладает безупречными социальным навыками и непоколебимым самообладанием, которые, несомненно, он приобрел благодаря привилегированному аристократическому воспитанию, медицинскому образованию и, возможно, благодаря отцу с патрицианским происхождением или благовоспитанной матери… хотя почему-то трудно представить, чтобы у Ганнибала были такие обыденные вещи, как мать и отец, как у обычных людей. Хотя ничто из этого не может изменить факта, что Уилл начинает чувствовать, что его собственные социальные навыки следует переименовать в «Социальные навыки Шредингера» на том основании, что вероятность того, что они будут существовать, составляет всего 50% — в зависимости от того, окажется ли Ганнибал поблизости. Через тонкие стены аудитории Уилл уже слышит тихий гул голосов, доносящийся оттуда, где начали собираться гости, большинство из которых, он знает, так же пришли на его лекцию заранее из чистой вежливости. Множество, множество из них, без сомнения, с остекленевшими глазами и с осуждающими взглядами — все ждут, когда он появится. Уилл тяжело вздыхает в приглушенной тишине, затем на мгновение представляет свой дом, безмятежный и уединенный — если не считать свору собак, — и внезапно его охватывает такое сильное желание оказаться там, что ему становится почти физически больно. Только вот это не настоящая причина боли — настоящая у него в животе, мучает его уже несколько дней, и он отчаянно пытается игнорировать ее в смутной надежде, что, если он не будет обращать на нее внимания, она незаметно уйдет и исчезнет, как школьный задира, теряющий интерес, не получив желаемой реакции. В попытке избавиться от этой мысли он старается перенаправить внимание на гул голосов через стену — и, о боже, теперь он точно слышит, как Джек что-то неразборчиво бубнит об ограничениях в бюджете, а чуть позже слышатся и неповторимые дымные гласные в голосе Ганнибала, образующие довольно ритмичный контрапункт к тону Джека на манер контрабаса и виолончели. Они оба звучат так уверенно, что Уилл вдруг испытывает внезапную волну презрения к себе за свою нерешительность покинуть безопасность уединения и присоединиться к ним. Ладно, лучше уже покончить со всем и не тянуть время, потому что должен же он все-таки выйти хоть в какой-то момент — вряд ли удастся отсидеться тут целый вечер (если бы только). Уилл снова тяжело вздыхает, уже в последний раз, затем открывает дверь и шагает в яркий свет, моргая, словно вышедший на солнце пещерный житель, прежде чем осознать, что Ганнибал почти наверняка заметил, а это — что-то, что можно считать за как минимум Не Слишком Хорошее. Затем на несколько неловких секунд он понимает, что абсолютно не представляет, куда вообще ему направиться, и остро ощущает на себе взгляды пары человек, пока не появляется Джек и не начинает вести его к столу с фуршетом; доброжелательный, но бездумно официозный, он напоминает Уиллу этих крупных альпийских собак, что спасают кретинов, потерявшихся в горах. — Отличная лекция, — тепло говорит Джек. — Хотя у тебя все лекции отличные, а? Уилл, не уверенный, ждут ли от него вообще ответа, просто неопределенно мычит. — У тебя в самом деле талант, — настаивает Джек. — Спасибо, — отвечает Уилл, которому, честно, все это глубочайше безразлично. Джек одобрительно кивает, затем бросает взгляд в сторону, прежде чем замешкаться, разливая вино по бокалам. — Что? — говорит Уилл с оттенком раздражения. — Все хорошо? — Я в порядке. — Уверен? Выглядишь как мешок нервов. Уилл слегка морщится. Мешок нервов… какое отвратное выражение. Если задуматься, можно практически это вообразить: нервы влажно шевелятся в мешковине, словно черви. — Честно, — говорит он, уже тверже. — Я в порядке, — а затем, потому что на самом деле ему довольно приятно, даже если это всего лишь Джек, которому за заботу, по сути, платят: — Спасибо. — Ну хоть поешь что-нибудь, — настаивает Джек. — Ты очень бледный. Уилл тотчас чувствует, как раздражение вспыхивает снова, не в последнюю очередь из-за того, что Джек, кажется, вообще не способен принять его заверения и с пугающей скоростью переключается в альфа-режим защитника (господи помилуй). Впрочем, спорить тут вряд ли стоит, так что он лишь рассеянно кивает и берет лежащий рядом кусок киша — не потому, что хочет его, а в надежде, что это заставит Джека заткнуться. Киш неприятно скользкий, и Уиллу приходится держать его обеими руками, чтобы нехотя откусывать, пока он не начинает нервничать, что со стороны это делает его похожим на крупного грызуна (и что Ганнибал тоже это видит, что, конечно же, снова Не Слишком Хорошо), после чего кладет его обратно на тарелку. Джек теперь травит очередную историю про бюджет отдела Поведенческих Наук — периодически называя его «Пэ-Эн» и, кажется, совершенно не замечая, что это также аббревиатура от «пиздец несуразица», — так что Уилл делает вид, что слушает, одновременно стараясь не слишком явно подслушивать беседу Ганнибала с одной из федеральных представительниц, хотя их разговор, судя по всему, посвящен вину и откровенно скучен. — Упадок мальбека, — вещает Ганнибал торжественным тоном, словно «Мальбеки» — это обреченные аристократы или ветвь потерпевшего крах королевского рода, впавшего в тяжелые времена. Женщина, с которой он беседует, почтительно склоняет голову в знак согласия, и Уилл снова вздыхает про себя, не в силах понять, как его может так безнадежно тянуть к человеку, который в обычной беседе выдает что-то вроде «упадок мальбека» и притом говорит так, будто в этом есть хоть какой-то смысл (хотя, кажется, какой-то смысл все-таки есть). Речь Джека о Поведенческих Науках, или бюджетах, или «пиздец несуразицах» — или чем там еще — наконец достигает мучительной развязки, и после короткой паузы он вдруг выпаливает: — Уилл! — и снова замолкает. По тону совершенно невозможно понять, означает ли это: «Уилл! На сегодня все — свали нахуй!» или «Уилл! Выскажи свое мнение насчет бюджета «Пэ-Эн» — а может, и то и другое, или ни то ни се, или, что вероятнее, нечто третье — и тот факт, что Уилл не слушал предыдущую часть монолога, ничуть не помогает прояснить ситуацию. На мгновение он ловит взгляд Ганнибала и на пару секунд оказывается не в силах отвести глаза, пока Джек не произносит: «Уилл!» (повторяется), и Уилл заставляет себя переключить внимание и ответить: — Да, Джек? — с нарочитой нейтральностью, надеясь, что этот тон подойдет под любой из вышеперечисленных сценариев: оба/ни один/вообще другой. — Есть кое-кто, с кем я бы хотел тебя познакомить, — продолжает Джек. — Вернее, они сами хотят с тобой познакомиться. Значит, вариант третий: вообще другой сценарий. — Да? — отвечает Уилл, стараясь не звучать слишком удрученно. — Да. Они были на лекции и читали о тебе до нее. — И, когда Уилл молчит, добавляет: — Ты становишься знаменитостью, Уилл, нравится тебе это или нет. Уилл хмурится и за неимением лучшего занятия начинает разглядывать поднос с пти-фур перед собой: грецкие орехи в них выглядят как крошечные, рассеченные пополам мозги. — Это всего лишь короткое знакомство, — подначивает Джек. — В любом случае, они атташе из Вашингтона, так что в твоих же интересах их к себе расположить. — Тон последней фразы звучит откровенно намекающе, и Уилл вздыхает в очередной раз — кажется, уже в сороковой. — Высокий слева — Дентон Скиннер, а пониже рядом с ним — Адам Сименс. — Скиннер и Сименс? — повторяет Уилл с недоверием. — Что это вообще за фамилии? Ну, кроме как до пизды тупые, разумеется. Хотя первую еще можно хоть как-то списать на немецкие корни (да и из чистой жалости — бедняга наверняка всю жизнь терпит усмешки при представлении). А вот вторая звучит просто до странного неприятно. Он украдкой бросает взгляд в сторону стоящих мужчин — Сименс реально машет ему рукой. Господи. Уилл поворачивается к Джеку и бросает на него умоляющий взгляд, который, по его мнению, должен явственно читаться как: «ну пожалуйста, не заставляй меня». Ответная гримаса Джека недвусмысленно отвечает: «ты что, шутишь? Немедленно иди туда — да еще и расстарайся быть вежлив». Уилл слегка расширяет глаза: «да ты посмотри на них. Они же убогие». Брови Джека отвечают: «Уилл Грэм, я считаю до трех — а потом ввалю тебе по первое число». Уилл вызывающе хмурится: «да ладно, Джек. Не будь говнюком». Джек делает шаг вперед: «раз… два…» — Ладно, хорошо, — говорит Уилл. В его голосе неожиданно проскальзывает нотка капризности; иногда ему кажется, что из него вышел бы неплохой подросток. — Вот и молодец, — саркастически отвечает Джек, словно читая его мысли, и добавляет вполголоса: — И веди себя вежливо. Уилл на секунду представляет, как раскидывает руки и ноги, как одна из его собак, когда не хочет идти к ветеринару, но в итоге смиряется с неизбежным и позволяет Джеку провести себя через помещение туда, где ждут двое мужчин. Даже Уилл, обычно совершенно равнодушный к внешности людей, не может не отметить, что эти двое выглядят особенно неутешительно. Скиннер тощий и изможденный, как ленточный червь, с такими же резкими скулами, раздутыми ноздрями и выдающимися зубами, как у лошадок-качалок; у Сименса, в свою очередь, надутые розовые губы, как у обиженного ребенка, и, несмотря на его малый рост, создается впечатление, что он обладает чуть ли не акрами маслянистой белой кожи, собирающейся жирно блестящими складками и словно простирающейся буграми и комьями до самого горизонта. Вспоминая слова Джека об «узах», Уилл с уверенностью осознает, что скорее отгрызет себе ногу, чем дойдет до этих самых «уз» с кем-то из этой парочки. Он бы и на десять футов к ним не подошел, будь у него выбор… хотя, кажется, есть даже такое выражение? Прайс иногда его использует, когда сталкивается с особенно противным лаборантом: «я бы и десятифутовым шестом его не тронул». Уилл бы и десятифутовой палкой из говна их не тронул — разве что чтобы влепить им по… — Мистер Грэм! — взвизгивает Сименс, бросаясь на Уилла, как слон-переросток. Уилл понимает, что откровенно отпрыгивать в сторону, наверное, невежливо, но сама мысль оказаться вблизи всей этой сальной кожи (а то и в объятиях) слишком отвратительна, так что он все равно отпрыгивает; Сименс в итоге промахивается и по инерции врезается в декоративные деревянные панели. Джек раздраженно покашливает. — Так вот, мистер Грэм, — наконец произносит Скиннер после ощутимо неловкой паузы. Его кожа настолько тонкая, что на висках отчетливо проступают вены, синие и багровые, как на схеме в учебнике по биологии, и, вопреки заверениям Джека, он даже отдаленно не выглядит довольным встречей с Уиллом — скорее, будто хочет дать Уиллу в зубы (хотя чего уж тут удивляться? Практически все тоже этого хотят). После очередной паузы он протягивает ладонь — пальцы у него узловатые и костлявые, словно у какого-то доисторического существа — и брезгливо пожимает Уиллу руку. — Вы выглядите не так, как на фотографиях. — Очень приятно, мистер Грэм, — добавляет Сименс, уже отскочивший от стены с поистине чемпионской выносливостью и теперь энергично трясущий Уиллу другую руку. Его пальцы удивительно мягкие и вялые, будто шарики, наполненные теплой водой. — Очень-очень приятно. Уилл хочет ответить, что ему тоже приятно с ними познакомиться, но опасается, что ни один вариант не прозвучит хоть сколько-нибудь искренне, так что вместо этого спрашивает, как долго они планируют оставаться в Вирджинии, и старается не выглядеть слишком расстроенным ответом («несколько месяцев» — пиздец просто), одновременно сдерживая раздражение от того, как вычурно Скиннер поправляет лацканы пиджака и подергивает галстук. Во всем его облике — от безупречно накрахмаленной рубашки до аккуратного ряда ручек в нагрудном кармане, расположенных по убыванию размера, словно бюрократические ордена (господи), — читается человек, ведущий предельно методичную и упорядоченную жизнь. Без сомнения, он с вечера собирает портфель и раскладывает одежду на стуле «для эффективности». Уилл же под эффективностью понимает сон прямо в одежде. — …очень рады познакомиться, — заканчивает Сименс. — Мы, конечно, читали о вашей работе в Миннесоте. Впечатляет, мистер Грэм, в самом деле очень впечатляет. Неудивительно, что вас так хотели сюда нанять. Уилл снова выдавливает ту же неопределенную улыбку, но на этот раз вообще ничего не отвечает — хотя бы потому, что произнести «мистер Сименс» вслух, не испытывая при этом непреодолимого желания расхохотаться, требует уровня моральной стойкости, которым он явно не обладает. Джек, напротив, одобрительно кивает и так хлопает Уилла по спине, что он едва не отлетает. — Уилл, безусловно, наша гордость, — весело говорит он. Уилл к этому моменту уже настолько дуреет от скуки — и виновато отвлекается, краем глаза следя за Ганнибалом, чтобы удостовериться, что он слишком занят оплакиванием «упадка мальбека», чтобы заметить, как его тут публично пытаются сдружить с двумя этими тупыми ублюдками, — что поначалу слышит «гордость» как «гадость» и даже открывает рот, чтобы возразить, но Скиннер прерывает его, спрашивая Джека, какие у него припасены меры предосторожности на случай, когда дело Скульптора станет достоянием общественности. Уилл, уже наслушавшийся об этом ранее, тут же снова отключается, заставляя себя оторвать взгляд от Ганнибала и притвориться, что слушает, но почти сразу отвлекается на острый кадык Скиннера, который при каждом слове ползает вверх-вниз по его шее, как огромный телесного цвета жук. — С вами все хорошо, мистер Грэм? — внезапно раздается гнусавый голос Скиннера. — Вы выглядите несколько рассеянным. Понимая, что не может честно ответить: «да так, я просто заворожен вашей отвратительной шеей, простите уж», — Уилл извиняется и оправдывается легкой головной болью. На самом деле боль по-прежнему сосредоточена в животе, а не в голове, но и о голове говорить не стоило — Джек тут же переключается в до невозможности раздражающий режим гиперопеки, к которому в последнее время проявляет пугающую склонность. Уилла это бесит до зубовного скрежета: он ненавидит, когда с ним обращаются так, будто он тонкий и хрупкий, даже если в чем-то это и правда. И, конечно, Джек все еще недоволен его ответом… о господи, сейчас он предложит позвать Ганнибала. — Какой-то ты реально бледный, — говорит Джек, будто по сценарию. — Доктор Лектер как раз вон там, может, я… Уилл издает раздраженный звук, который должен был прозвучать твердо и решительно, но от досады получается скорее как визг (как у разъяренного птеродактиля, Уилл думает с мрачным удовольствием). — Я в порядке, — отвечает он резче, чем планировал. — Спасибо. Просто приму аспирин дома и вырублюсь. — Ну, если ты уверен, — неуверенно отвечает Джек. — Уверен. — На миг у него возникает мимолетный образ Ганнибала, которого зовут провести медицинскую консультацию, будто Уилл — какое-то болезное, слабоумное создание, неспособное позаботиться о себе. Боже, ну и мысли. — Так когда там будет аутопсия? — спрашивает он в отчаянной попытке сменить тему. — Скорее всего, во вторник. Ты же придешь? — Конечно. — А как там с профилем? Есть прогресс? На этот раз Уилл задерживается с ответом. — Пока не уверен. Некоторые детали кажутся… странными. Не знаю. Дело в месте преступления; как-то уж слишком все постановочно. — Но разве это не должно быть частью профиля? — официозно замечает Скиннер; Джек с Уиллом поворачиваются к нему с одинаковым выражением легкого недоумения. — Я немного разбираюсь в таких вещах, — самодовольно добавляет Скиннер. — Юридическая специализация не означает полное невежество в криминалистике. С трудом подавив презрительный фырк, Уилл отвечает: — Спасибо, учту. — Но самодовольная ухмылка Скиннера действует ему на нервы, и он не выдерживает: — Однако если преступник намеренно пытается представить место преступления определенным образом, чтобы ввести следствие в заблуждение, то это имеет существенное значение для его мотива. — А не кажется ли вам, что вы усложняете? Мотив очевиден — он ненавидит омег. — Вряд ли все так просто, — раздраженно бросает Джек, опережая Уилла с ответом. — Характер жертв — лишь один аспект его патологии. — Насколько сложнее все должно быть? — Значительно, — говорит Уилл. — Раз уж вы спросили. Щеки Скиннера раздуваются, как у возмущенной лягушки. — То есть вы говорите, что место преступления слишком просто, а сам преступник слишком сложен, и при этом мы просто сидим здесь, вместо того чтобы обнародовать профиль? Уж простите, что так говорю, мистер Грэм, но вы звучите как человек, который хочет и рыбку съесть, и сковородку не помыть. Уилл чувствует, как его и без того хрупкое терпение вот-вот лопнет, и уже готов ответить, что да, он хочет рыбку и съесть, и профиль ее составить, но тут Сименс протягивает эту свою мелкую одутловатую ручонку и похлопывает его по плечу, объявляя: — Уверен, у мистера Грэма есть веские причины для своих выводов, — заявляет он, словно забыв убрать руку, будто Уилл — скамейка, на которую можно опереться. Уилл не решается послать Сименса нахер прямо при Джеке, так что лишь аккуратно уворачивается — в этот момент на них падает высокая тень, и, повернувшись, Уилл видит, что Ганнибал подошел с присущей ему бесшумной походкой и теперь стоит напротив. Он ничего не говорит, лишь одаривает всех четверых своей обычной загадочной кошачьей улыбкой; впрочем, одного его присутствия достаточно, чтобы разговор мгновенно оборвался. — А, как раз вовремя, — первым приходит в себя Джек. Только не уточняет, к чему именно Ганнибал «вовремя», и Уилла тут же охватывает ужас, что это как-то связано с ним. Возможно, что-то в духе: «а, доктор Лектер, Уилл сегодня бледнее и слабее обычного — заберите-ка его и приведите в божеский вид». Или даже: «джентльмены, вы как раз вовремя: встречайте няньку мистера Грэма. Работенка, конечно, говеная, но кому-то ведь нужно ее выполнять». Уилл снова ловит взгляд Ганнибала (опять… количество этих взглядов уже становится нелепым; что, если кто-то заметит?), а Джек тем временем представляет Ганнибала Сименсу и Скиннеру с непомерной напыщенностью — Уилл насчитывает два упоминания «компетентности», одно «прославленный» и неопределенное количество вариаций «счастлив/рад/восхищен», чтобы подчеркнуть восторг Поведенческих Наук («Пэ-Эн») от его медицинской и психиатрической помощи. Легкая улыбка Ганнибала чуть расширяется — Уилл подозревает, что в ней есть доля насмешки, но не может подтвердить; тем не менее, Ганнибал позволяет Джеку продолжать, незаметно скользя взглядом по лицам обоих мужчин, прежде чем протянуть руку и позволить им по очереди пожать ее. Уилл тайно, почти по-детски, радуется, что Скиннер оказывается ниже Ганнибала и вынужден запрокидывать голову, чтобы встретиться с ним взглядом — и, что еще приятнее, явно крайне этим взбешен. Ганнибал же тем временем умудряется встать так, что оказывается между Уиллом и Сименсом, оставляя последнего болтаться на периферии с его бледными ручонками, сиротливо свисающими по бокам. — Доктор Лектер, — после паузы произносит Скиннер. — Рад познакомиться. Он делает ударение на последнем слоге с каким-то странным щелчком — «Лек-тер» — и, как и в случае с Уиллом, в его голосе ни капли искренности; правда, неясно, вызвано ли это какой-то личной неприязнью или таков уж его темперамент — эдакая врожденная враждебность ко всем без разбора. Хотя какая разница; Уиллу даже отчасти хочется посоветовать Скиннеру не тратить время — все равно измерить, насколько Ганнибалу не похуй, невозможно на том основании, что наука еще не изобрела прибор, способный зафиксировать столь ничтожную величину. — Ваша репутация, конечно, вас опережает, — так же монотонно добавляет Скиннер, на что Джек одобрительно кхыкает, а Уилл позволяет себе снова начать потихоньку отключаться — перечисления того, насколько Ганнибал невероятно впечатляющий, всегда слегка угнетают, а сегодня у него и вовсе нет на это сил. Вместо этого он разглядывает вазу с лилиями — те самые восково-белые цветы, которые можно преподнести и невесте в церкви, и покойнику в гробу; он возвращается в разговор, только услышав, как Ганнибал произносит его имя, рассказывая, сколько новых инсайтов получил, работая с ним бок о бок. Уилл, в свою очередь, не может позволить себе поверить, что Ганнибал искренне так думает, поэтому натягивает на лицо ответную улыбку — достойно скромную и притом признательную. — Искусство следователя, — вещает Сименс, ни к кому конкретно не обращаясь. — Или, точнее, следственное искусство. — Хотя и говорят, что цель искусства — передавать истину вещи, — плавно вставляет Ганнибал, глядя прямо на Уилла. — А не быть самой истиной. Уилл стреляет в него быстрым взглядом, не понимая, смеется он над ним или нет. Скорее всего, да… точнее, почти наверняка. Вряд ли Ганнибал всерьез считает, что в нем есть что-то от искусства — хотя, надо признать, в его выражении нет явных следов насмешки. Скиннер, в свою очередь, уставляется на Ганнибала, а теперь и Ганнибал смотрит в ответ, и Уилл подозревает, что между ними что-то происходит, но он слишком устал, чтобы разбираться, что именно. Вообще-то, он внезапно чувствует себя просто выжатым. Так часто происходит рядом с Ганнибалом: они еще не обменялись ни единым словом, а уже будто весь вечер вели тайный безмолвный диалог — немой язык, который никто, кроме них, не способен уловить или расшифровать. — Я вас оставлю, — резко говорит Уилл. — Пойду уже. Джек слегка хмурится, и Уилл добавляет: — Надеюсь, у всех будет приятный вечер, — хотя ему, в сущности, все равно. В любом случае он выполнил свой долг: позволил Джеку опекать себя с минимальными возражениями, кивал и улыбался всяким важным шишкам, отвечал на вопросы и в целом довольно убедительно изображал вежливость с Сименсом и Скиннером («С и С»… Ссань и Срань?); что еще можно от него ожидать? Ганнибал одновременно с ним делает шаг в сторону, затем несколько секунд изучающе смотрит на него — и вдруг поднимает руку, так быстро, что Уилл даже не уверен, было ли это на самом деле, и проводит большим пальцем по краю его скулы. Уилл чувствует, как его глаза непроизвольно расширяются от чего-то вроде шока, и автоматически делает шаг назад, а на лице Ганнибала на мгновение снова появляется эта его загадочная улыбка. — У тебя было что-то на лице, — спокойно объясняет Ганнибал, поднимая руку, чтобы показать Уиллу. — Пыльца, полагаю. Лилии уже вянут. — А, — отвечает Уилл, ощущая странную смесь облегчения и разочарования. — Да, конечно. Спасибо. — Извини, что я опоздал на лекцию; надеюсь, не отвлек. — Все в порядке, — говорит Уилл. — Рад, что ты смог прийти. Его вдруг безумно тянет поинтересоваться, как там поживают Мальбеки, но он останавливает себя — это как раз одна из тех вещей, из-за которых он будет ворочаться ночью, сжимаясь от стыда. Так что он просто молчит, ожидая, что Ганнибал скажет что-то еще, но он лишь смотрит на Уилла с невозмутимостью, одновременно невыносимо пристальной и маняще непринужденной. Уилл же тем временем снова печально думает о нарастающей боли в животе и уже почти уверен, что завтра ему придется срочно записываться к врачу, и в итоге выпаливает: — Не уверен, что смогу прийти завтра на сеанс. Возможно, придется перенести. Но я скажу… Я сообщу, если не получится. — Конечно. — Извини, — добавляет Уилл, хотя понимает, что не сделал ничего плохого. — Это твое время, Уилл, распоряжайся им, как считаешь нужным, — Ганнибал делает паузу, затем снова слегка улыбается, будто вспоминая какую-то шутку, известную только ему. — Так называемый «терапевтический час». Его возвели в культ, но я первым признаю: благополучие — это не просто сидеть в комнате и обмениваться откровениями с психиатром. — Осторожнее, — легко говорит Уилл. — Так и до потери работы наговоришь. — И все же моя работа целиком построена на разговорах. — Что ж, буду с нетерпением ждать, как разговоры приведут меня к благополучию, — отвечает Уилл совершенно невозмутимо. — Очень хорошо, — снова слегка улыбается Ганнибал. — Хотя ты имеешь в виду разговоры, которые приведут не к, а в само благополучие. Не так ли, Уилл? Я знаю, ты скептически относишься к пользе или, по крайней мере, к вероятности пользы для настолько… своеобразного человека, как ты. Уилл раздраженно пожимает плечами, внезапно ощущая потребность защищаться. Ганнибал улыбается еще раз и делает медленный шаг ближе. — Ловкость ума, — добавляет он, и в его голосе звучит необычная нотка нежности, заставляющая Уилла поднять взгляд. — Разум так легко сдается, не думаешь? Он так податлив и непостоянен, так восприимчив к любому мимолетному влиянию. — Конечно, — говорит Уилл, на миг вновь кажущийся бледным, с изможденным взглядом. — Как в той фразе: «Разум — место само по себе…» — «…и из Рая может сделать Ад, а из Ада — Рай», — ловко заканчивает цитату Ганнибал. — Я знаю. Каждое преступление, реальное или воображаемое, происходит в разуме. А твой не дает тебе ни минуты покоя, да? — его темные глаза теперь прикованы к Уиллу — неумолимые, почти бездушные, в свете ламп словно подсвеченные изнутри черепной коробки. — Твой разум беспощаден. — Да, — отвечает Уилл странным, механическим голосом, звучащим так, будто и вовсе ему не принадлежит. Ему хочется отвернуться, но он не может — и решает, что все дело в гипнотическом эффекте взгляда Ганнибала. Или, может, в самих его глазах — глубоких и бездонных: кремний с острыми бликами, цвета темного янтаря. — Потому что он понимает: великая жестокость требует великой эмпатии, — ласково произносит Ганнибал, не прерывая зрительного контакта. Но Уилл лишь проводит языком по губам и отказывается отвечать; Ганнибал снова улыбается, внезапно возвращаясь к такому уровню непринужденности, будто последних секунд разговора и вовсе не существовало. — В любом случае, надеюсь увидеть тебя завтра, — говорит он, и на мгновение Уилл думает — а может, даже надеется, — что он снова прикоснется к нему. Но в итоге Ганнибал лишь скользит взглядом по его лицу, будто запечатлевая в памяти черты, прежде чем уйти так же бесшумно, как и появился. Уилл провожает его взглядом, пока очередная острая боль не пронзает все тело, заставляя побледнеть от усилий не кривиться слишком явно. Господи, только не это, — лихорадочно мелькает у него в голове. Пожалуйста, пожалуйста. Ради всего святого. А потом он, не в первый раз, задается вопросом: почему он тратит столько времени на отчаянные мольбы к богу, в которого даже не верит.* * *
Уилл едет домой в мрачной задумчивости, почти не замечая, как городские огни редеют, уступая место глухим зарослям и безлюдным, уединенным просторам загорода, залитым холодным лунным светом, окрашивающим пейзаж в призрачно-серебристые и льдисто-лазурные тона. Подъезжая к дому, он (как всегда) проверяет, не следит ли за ним кто-то, затем (так же привычно) убеждает себя, что все в порядке — если бы Эндрю собирался появиться, он бы уже давно появился. Жить одному в глуши, конечно, не самый разумный выбор, если опасаешься преследования, но, если откровенно, Уилл был бы даже рад, выследи Эндрю его прямо тут. Тогда все станет так просто: ситуация сведется к базовым инстинктам и решится старым добрым способом — с ружьем и лопатой, без свидетелей, и, следовательно, без последствий. Не то чтобы я действительно убил бы его, — поспешно поправляет себя Уилл. — Или только… в случае самообороны. Хотя этот сценарий тоже маловероятен — Эндрю, безусловно, жестокий и злопамятный, но никогда не проявлял ни склонности, ни потенциала к смертоносному насилию. Скорее даже наоборот: он хочет завладеть Уиллом, а не уничтожить его (хотя, по иронии, разница между этими понятиями отнюдь невелика), и именно поэтому Уилла больше всего пугает мысль, что Эндрю может настигнуть его в городе. Это так легко представить: внешне учтивый, культурный, но оттого почему-то лишь более дикий и первобытный на фоне современной обстановки, он тычет в Уилла длинным бледным пальцем (с желтоватыми от никотина кончиками и всегда чуть слишком длинными ногтями) и орет о возвращении своей собственности. Эндрю… в окружении адвокатов, окутанный праведным гневом, — и никто не сможет ничего предпринять, чтобы его остановить, когда он начнет истерично требовать свои права. И какие же это права: не просто совершенно нечестные, но и губительно едкие, ядовитые, словно кислота, разъедающая права самого Уилла. Хотя не то чтобы у Уилла вообще были какие-то значимые права. Право голоса, право на справедливый суд, право владеть имуществом (с оговорками), право на свободу слова (тоже с оговорками) — все это, конечно, чудно, но теряет всякий смысл, когда у тебя практически нет прав на собственное тело и то, что с ним происходит. Несмотря на внутреннее самоуспокоение, Уилл все равно идет от машины к дому быстрее нужного, запирает дверь на три замка, прежде чем поприветствовать собак и начать привычный успокаивающий ритуал: покормить их, а затем выпустить побегать при лунном свете. Только позаботившись о них, он наконец вспоминает, что надо бы и для себя что-нибудь сварганить, — и, отвлеченно жуя, держа еду одной рукой, прислоняется к подоконнику. Делать больше нечего — пойти спать, разве что, но Уилл прекрасно знает: как только голова коснется подушки, усталость испарится, и он снова будет ворочаться без сна, так что в конце концов он подходит к столу, какое-то время роется в бумагах и находит то, что искал: вырезку из местной газеты, на которую он почему-то заимел привычку смотреть, когда хочет успокоиться. Уилл даже не помнит, как зародилась эта странная традиция, знает только, что каждый раз она заставляет его чувствовать себя невероятно виновато и неловко (и, надо полагать, в этом-то и польза, потому что в уступке искушению есть что-то успокаивающее). Фотография даже не то чтобы особо удачная. Ганнибал запечатлен в окружении коллег-врачей, его лицо слишком мелкое, чтобы на снимке можно было четко разглядеть черты; хотя даже на зернистой газетной бумаге его темные радужки и резкие скулы все равно бросаются в глаза. Остальные врачи на его фоне выглядят блекло — бесформенные, в пастельных тонах, тогда как Ганнибал одет во все темное, осанистый и статный настолько, насколько они — поголовно заурядные. Фотограф, надо полагать, вряд ли специально выделил композицией конкретно чей-то высокий статус, но взгляд все равно невольно цепляется именно за Ганнибала, будто он забирает себе все внимание, которое по справедливости должно распределяться между всеми. Ганнибал — обворожительный и харизматичный, явно живущий полной жизнью — на фоне Уилла, просто терпящего свою жизнь. Ему почти хочется прикоснуться к черно-белому лицу, но это уже кажется чем-то излишним, и в итоге он поступает как всегда: перекладывает бумажку в стол (сложенную в маленький квадратик, небрежно брошенную среди всего остального в ящичке) — это значит, что в следующий раз ему придется изрядно повозиться, чтобы найти ее для очередного тоскующего взгляда украдкой, но, что куда важнее, — это значит, что у любого другого будет меньше шанса наткнуться на снимок и обо всем догадаться. Уилл прекрасно осознает, насколько это болезненно и нездорово — обустраивать свое жизненное пространство с оглядкой на то, что однажды он внезапно умрет, а кто-то придет и начнет копаться в его вещах; но, как и многое другое, это уже вошло в привычку, и отказываться от нее он не видит особого смысла. На этот раз газетная вырезка оказывается под книжкой последнего триллера-бестселлера, который читали все на работе и который Джек, закончив, любезно передал Уиллу. — Попробуй угадать, кто убийца, — сказал он. — Я с ума сходил. Слава богу, в реальной жизни они не такие сообразительные. Роман получил прямо истерически восторженные отзывы, и, видимо, права на его экранизацию уже выкупили, но книга так и лежит нетронутой, лежит и будет лежать: Уилл не любит детективы. В основном потому, что они преподносят убийства как пазлы, где все кусочки аккуратно обозначены и ждут, когда бравый детектив (непременно с волевым подбородком и обаянием, а не грустный, одинокий и социально неловкий) явится и расставит все по местам. Одним словом — чушь полная; в реальности преступление — это скорее пазл, где большинства деталей попросту не хватает, а у оставшихся стерты края или они напечатаны с двух сторон — и даже когда ты его собираешь, всегда остается несколько лишних кусочков, которые никуда не подходят. Но в целом Уилл просто не любит романы — и точка, потому что они лгут читателям, показывая обманчивую версию жизни, где у всего есть четкий финал, тогда как правда в том, что финалов не бывает. Боль, страх, тревога, сомнения… такие вещи никогда не заканчиваются славной развязкой, они не исчезают сами. Просто тянутся бесконечно, без надежды на освобождение, без конца и без края. Как по команде, Уилл ощущает новый, еще более острый приступ боли в животе, ахая от его интенсивности, шатаясь, добирается до кухни и, с трясущимися руками, глотает обезболивающее без воды. — Ты в порядке, — шепчет он сам себе, — с тобой все будет хорошо. И ему нравится, как это звучит, и он повторяет снова и снова, как мантру, как символ веры — будто многократное повторение может материализовать эти слова. Магическое мышление. «Я в порядке, я в порядке, все в порядке». Возможно, Ганнибал сказал бы ему то же самое, будь он здесь; Уилл тратит несколько мгновений, виновато представляя его: темные глаза, смягченные сочувствием, резкие черты лица, тронутые легкой улыбкой. Хотя, конечно, он не может вообразить ничего, кроме вежливой заботы и доброты. Не может представить настоящую близость… и уж точно не может представить их возлюбленными (какое, однако, дурацкое слово — куртуазное, такое старомодное, словно у людей восемнадцатого века). Единственный опыт Уилла подсказывает, что люди хотят тебя или выебать, или наебать — без промежуточных вариантов; сложно вообразить что-то настолько сентиментальное, как «возлюбленные», даже если бы он хотел, — а он не хочет. Но и «друг» звучит славно. «Союзник», «товарищ», или как там еще это называют — те самые бодрые словечки с налетом боевого братства, которыми мужчины должны звать друг друга — даже такие нелюдимые, замкнутые и негодные для любви, как Уилл. Вот бы сейчас Ганнибал вошел, с закатанными рукавами, непринужденный, чувствующий себя как дома среди его беспорядка, налил бы им обоим по бокалу вина, встал бы у Уилла за спиной у окна, положил руку ему на плечо и сказал: «все нормально, Уилл, все будет хорошо». Даже если ничего не хорошо и это была бы огромная, чудовищная ложь… но как же все равно обнадеживающе было бы это услышать. Но как вообще такое может быть нормально — для Уилла или для кого бы то ни было еще? Мельком он думает о Скульпторе, мокром, забрызганном кровью, затаившемся в какой-нибудь многоэтажке или подвале с коллекцией ножей и тесаков, блестящих от чужой крови. Как это может быть «нормально»? Страх сейчас жутко осязаем, но нет гарантии, что он перерастет в Серьезный Инцидент. Большинство этих уебков так и не успевают стать по-настоящему известными — они либо теряют хватку, либо не могут найти жертв, либо их ловят такие, как Уилл. Сейчас он надеется, знает, что надеется, потому что ему хочется надеяться — хочется так отчаянно, по такому огромному количеству причин — даже если ему и кажется, что надеждой он искушает судьбу. Надежда — это бегство, это эскапизм и самообман. Надежда лжет. Потому что, даже если ни одно из таких дел нельзя уверенно назвать «хорошим», именно в этом деле есть нечто особенное, что обещает: все окажется намного хуже, чем обычно. Тишина сейчас такая глубокая — безмятежная, застывшая в лунном свете, и ничто не нарушает ее, кроме поскуливания одной из собак во сне. Уилл снова поворачивается к окну и молча смотрит в темноту. Звезды размытые и туманные в веренице рваных, лохматых облаков, но Орион все еще виден — он шагает по ночному небу со сворой псов. Их присутствие всегда делало его любимым созвездием Уилла, и он вглядывается в него, воображая, что кто-то еще — союзник, товарищ — тоже смотрит на это созвездие прямо сейчас, что их одновременное созерцание звезд создает между ними точку симметрии — незримую связь, и на мгновение звезды становятся их общими. Это Джек, возможно, или даже Ганнибал (хотя вряд ли). А затем — господи — боль возвращается снова. Уилл делает глубокий, судорожный вдох, прижимает пылающий лоб к прохладному стеклу и пытается сконцентрироваться на звездах. Завтра… он знает, что больше нельзя откладывать. Завтра он поедет к врачу.* * *
Уилл не знает, что не одинок сейчас в созерцании звезд — Ганнибал, так же стоя у окна своей спальни, смотрит на те же самые звезды — в тот же самый момент, хотя на этом сходство заканчивается, потому что в свою очередь Ганнибал даже близко не испытывает ни тревоги, ни смятения; он холодно сосредоточен, погружен в мысли. Его не заботит недавняя череда убийств (в отличие от Джека Кроуфорда, который в эту самую минуту хмуро размышляет о них у собственного окна в нескольких милях отсюда) просто потому, что сами по себе эти убийства не представляют никакого интереса. Задумайся он о них, тут же отмахнулся бы из-за их пошлости — или безыскусной неумелости, или бесцельности, а то и меньше — отмахнулся бы просто потому, что в них нет ни тени стиля, ни даже банального намека на цель — только бездумная жестокость, а значит, скука. Уголок губ Ганнибала чуть подрагивает: быть скучным — грех непростительной тяжести. Почти такой же, как быть невоспитанным. Его мысли, впрочем, сейчас заняты куда более приятной темой — той, что в последнее время захватывает его все чаще: проблема под названием «Что Же Сделать По Отношению К Уиллу Грэму». Или, точнее, не по отношению, а с ним самим. Ганнибал находит это свое увлечение довольно занятным — особенно то, как незаметно оно подкралось, а затем, укоренившись, отказалось уходить, пока внимание и забота не взрастили его вдесятеро. Изначально он воспринимал эту очарованность как нечто своеобразное — забавное, эдакое чудаковатое хобби, — но в последнее время эта очарованность приобрела куда более серьезные, даже искренние оттенки. И притом Ганнибал ни разу не испытал ни тени вины или неловкости: так же, как его никогда и близко не беспокоило осознание факта, что Уилл, надо полагать, счел бы степень его поглощенности тревожащей. А простая истина в том, что Уилл пленительный: почти совершенный в своей крайней и непомерной несовершенности. Непостоянный и изменчивый, в вечных поисках, полный фобий и сомнений, принципов и последствий, дерзости, закаленной стыдливостью, безрассудства, обузданного осторожностью. Проблеск смертоносной красоты с темной, утонченной душой… и все вместе — неистовое и осторожное, драгоценное и дерзновенное, с этой способностью зачаровывать, интриговать и вдохновлять, будто создано исключительно для наслаждения только и только Ганнибала. В мире, зловонно кишащем скучными, слепыми людишками-роботами, Уилл — несравненный экземпляр, полный той самой величавой силы, восприятия и неосознаваемой чувственности: это напряжение, пульсирующее и гудящее, заслуживает (нет, требует) быть разобранным, изученным, чтобы впоследствии его вдохнули, смакуя, и вкусили. Теперь в привычки Ганнибала вошло проводить эти рефлексивные размышления, рассматривая различные грани Уилла — и как же все-таки их бесконечно много — перебирая каждую, крутя в уме каждый фрагмент, будто Уилл — человек-головоломка, живой пазл; Пифагорейская энигма из теплого дыхания, хрупких костей и бледной кожи. Этическая, мыслительная, эмоциональная, телесная… каждая грань представляет собой отдельный аспект Уилла, и каждая говорит и ведет себя в сознании Ганнибала немного иначе остальных. Великолепная комбинация идентичностей, ни одна из которых не охватывает целую (и это само по себе занятный парадокс: поняли бы они друг друга, собравшись вместе, — все эти версии Уилла. Понравились бы друг другу; узнали бы друг друга, столкнувшись на улице?). И потому Ганнибал бережно собирает и хранит их все, запирая во Дворце Памяти, пытаясь извлечь всевозможные осколки информации из каждой всякий раз, когда ему удается уговорить их замереть неподвижно достаточно надолго, чтобы успеть провести по ним ладонями — по этим пугливым, своенравным версиям. Сегодня вечером, после недолгих раздумий, он решает сосредоточиться на эстетике, так что устраивается в просторном кресле у окна и проводит некоторое время, принимаясь воссоздавать в памяти образ Уилла этим вечером — каким он видел его сегодня во время лекции и после. В этом отношении, безусловно, физическая красота Уилла усиливает его притягательность, и Ганнибал, истинный ценитель и поклонник прекрасного во всех проявлениях, легко признается себе: будь Уилл менее широкоглазым, менее грациозным — вряд ли бы он завораживал в той же степени. С методичной точностью он начинает перечислять особенно достойные внимания и оценки детали. Лицо и фигура Уилла: то, как он двигается и держится, изгиб губ с чуть более полной верхней, тонкая шея (мучительно хрупкая, ее так легко сломать — мысленно Ганнибал проводит по ней ладонью, словно защищая) и его волосы — с мягким шелковистым блеском, кудри, которых, наверное, было бы так приятно касаться губами или лбом. Но особенно поразительны его глаза — досадно, что так прочно сидят в черепе и их никак не извлечь, чтобы бережно хранить и лелеять — держать на ладони, как драгоценные опалы, или перебирать на манер розария. Для написания их точного оттенка понадобилась бы смесь дельфтского синего и серого Пейна, однако их истинное очарование — не в форме или оттенке, и даже не в том, как пленительно пряди кудрей ниспадают на них, путаясь в ресницах, а в их выражении. Глаза Уилла… как бы сказать? Ганнибал слегка хмурится. Английский такой безобразный язык; ему не хватает нюансов, изящества и тонкости романских языков. По-французски глаза Уилла были бы «triste». По-итальянски — «luttuoso», а в английском их описали бы громоздко и неуклюже — «тоскливые» или «хмурые» — и все же в печали Уилла есть особая, мрачная красота. Как и должно, конечно же, быть, потому что страдающая красота всегда живописнее любой другой. При воспоминании о лекции на лице Ганнибала появляется едва уловимая улыбка — он с нетерпением ждал момента, чтобы заново пережить реакцию Уилла на прикосновение: ожидалось нечто восхитительное, и Уилл, конечно, не разочаровал. Как он легко затрепетал, а затем замер; как у него перехватило дыхание, как едва заметно расширились зрачки; как дрогнула длинная, стройная линия шеи. Бесконечно увлекательно, как физические проявления желания и страха могут быть столь схожи: два совершенно противоположных состояния, вызывающих почти идентичные реакции. В равной степени раздражает, что Ганнибал не может с уверенностью определить точные причины. Обычно его способность предугадывать реакции безупречна, но Уилл явно мастерски владеет искусством скрывать свои эмоции, и потому его так трудно прочесть. Его реакции редко бывают типичными и практически никогда не соответствуют ожиданиям для человека его возраста, образования, статуса или, если уж на то пошло, пола. Омеги — а он, конечно, омега, несмотря на все попытки скрыть это, — должны быть тактильными и покорными. Ганнибал чуть хмурится, пытаясь представить Уилла в этой маловероятной роли, потому что, хотя некоторые аспекты этого образа и приятны, они кажутся совершенно неправдоподобными: Уилл, входящий в спальню с тем же отчаянным изнеможением на лице, что и вечером, затем подгибающий длинные стройные ноги в кресле, чтобы устроиться на коленях Ганнибала, прильнув головой к его груди. Нет, совсем не правдоподобно — хотя это не так уж важно, потому что, пусть Уилл, несомненно, и был бы очарователен изнуренным и нуждающимся, он бесконечно интереснее пылким и подвижным. Ганнибал вздыхает от удовлетворения при этой мысли. В Уилле столько беспокойной энергии, словно в туго сжатой пружине. Под одеждой его тело, без сомнения, все в синяках от постоянных столкновений с углами и поверхностями в вечной спешке схватиться за что-то еще, за какое-то другое дело. Синяки, царапины и много бледной-бледной кожи — мягкой на ощупь, но упругой и жилистой от мышц под ней, с хрупкими костями, выступающими из-под кожи слишком заметно оттого, что Уилл вечно забывает поесть… и все это спрятано под слоями клетчатой ткани, джинсы́ и собачьей шерсти. Ганнибал снова хмурится — уже в третий раз — потому что в данный момент пребывает в состоянии своеобразной любви-ненависти к одежде Уилла, которую, с одной стороны, презирает за уродующую дешевизну и безобразность, но в то же время (учитывая, что под ней скрывается прекрасное тело Уилла) признает, что в ее простоте и отсутствии претенциозности есть нечто трогательное. Скорее всего, эти оскорбительно безвкусное тряпье — часть маскировки Уилла, его попытки изображать бету, как и тот отвратительный спрей с феромонами, которым он упорно себя душит и поливает. Будь у Ганнибала хоть половина шанса, он поднял бы Уилла на руки (игнорируя неизбежные яростные попытки вырваться), заставил бы его встать под душ, пока все это не смоется, а затем облачил бы его в подобающе роскошные наряды, тщательно подобранные в соответствии с его — Ганнибала — превосходно утонченным вкусом. Хотя ты такого, конечно, не потерпишь, — с сожалением поправляет себя Ганнибал, когда воображаемый Уилл в его голове начинает шипеть от возмущения при одной этой мысли. Слегка улыбнувшись, он протягивает руку и большим пальцем разглаживает морщинку на его лбу. — Как ты ревностно охраняешь себя, — с восхищением думает Ганнибал. — Хотя даже не осознаешь своей истинной ценности. Но, возможно, однажды тебя удастся убедить. Воображаемый Уилл выглядит недоверчиво, и Ганнибал размышляет, как бы ему хотелось коснуться губами тыльной стороны ладони Уилла — просто чтобы увидеть реакцию. Разумеется, большинство альф пришли бы в ужас от такой идеи, посчитав позорным и недостойным проявлять подобное подчинение омеге — каким бы чарующим он ни был. Но Ганнибала, разумеется, ни капли не волнует, что бы там сделали другие альфы. Бой высоких напольных часов в холле напоминает Ганнибалу, что час уже крайне поздний — а утро начнется неудобно рано — и потому, не без сожаления, он готовится упрятать свои мысленные версии Уилла, бережно, но решительно заключая их в разных залах своего Дворца Памяти, пока они снова не понадобятся в будущем. Есть особый трепет в том, как он может удерживать их всех в плену, в то время как настоящая версия шагает по миру — дикая, осторожная, но в конечном счете свободная — и его чувства по этому поводу противоречивы, потому что это создает неоспоримое ощущение обладания, но притом и обязательства: Уилл каким-то образом стал его собственностью, которую можно направлять, контролировать и манипулировать ей, но также и его ответственностью, которую необходимо взращивать, защищать, заботиться. Стал просто… его. Осознание этого, в свою очередь, заставляет Ганнибала понять, как неохотно он пока готов отпустить Уилла, и потому он наконец решает побаловать себя, вызывая тот образ, что представляет самые чувственные его черты — тот, что в реальной жизни труднее всего разглядеть, хотя он определенно иногда проявляется, — чтобы притянуть ближе, провести время, лаская его лицо и волосы, пока он не станет достаточно податливым и отзывчивым, чтобы его можно было обнять и нежно целовать вдоль линии челюсти и скулы. Хотя даже этот образ непокорен и требует бесконечного терпения, чтобы его усмирить, так что Ганнибал сосредотачивается, поглаживая ладонями его спину и плечи, лишь постепенно позволяя прикосновениям становиться чуть более намекающими и чуть менее невинными, опускаясь все ниже с каждым движением, пока этот призрачный Уилл не начинает дрожать и прижиматься к нему бедрами. — Мой прекрасный мальчик, — думает Ганнибал неспешно. — Как ты меня покоряешь. Сейчас мы должны набраться терпения, но я обещаю: очень скоро ты окажешься подо мной — страстный, отчаянный, зовущий меня по имени. И насладишься каждым мгновением. Образ Уилла смотрит в ответ — отстраненный, ослепительный, ничего не дающий в ответ — и Ганнибал любовно улыбается его сдержанности, прежде чем вновь — отнюдь не впервые — задуматься о противоречивых императивах, сплетающихся в этом хороводе мыслей; они становятся повторяющимся мотивом, когда речь идет об Уилле. Потому что, с одной стороны, существует желание увидеть, на какие глубины темного искусства и порочности можно сподвигнуть Уилла, а с другой — простое желание о нем заботиться. Обладание в один момент и защита — в следующий. Хотя, конечно, не то чтобы эти цели невозможно иногда совмещать. Будь, к примеру, Уилл сейчас здесь, Ганнибалу захотелось бы притянуть его к себе, крепко обнять и одновременно прошептать на ухо слова темного, гипнотического внушения. Это так легко представить: Уилл с алыми брызгами крови на лице, яростно несгибаемый и всегда непоколебимый. Экстаз и агония. Победоносный. «Уильям» — от древнегерманского «Вильгельм»… божество воинов и войн. Имя художников, поэтов и королей — Блейка, Шекспира, Вильгельма Завоевателя, но прежде всего — его Уилла, день за днем оказывающегося бесконечно увлекательнее всех их вместе взятых. И все же нельзя отрицать, что столь пламенное желание познать другого человека именно так — из духа наслаждения и восхищения, а не грубого осквернения или разрушения — в корне ему чуждо; и уже одно это… занятно. Что еще занятнее — хотя Уилл, сам того не ведая, перевернул ожидания Ганнибала относительно самого себя, Ганнибал не в силах сердиться на него за это, даже не может по-настоящему обидеться на его успех. Это должно тревожить. Это тревожит. Вообще-то, подобные размышления он обычно избегает — такие привязанности опасны и бесполезны, а тратить время попусту Ганнибал, как правило, принципиально не склонен. Но все-таки ситуация уже такая, какая сложилась. Это неоспоримо; даже элементарно — отрицать это было бы той же бессмысленной тратой времени. И потому, хотя он отчетливо осознает, что позволить себе подобную поглощенность Уиллом может повлечь за собой уйму непредвиденных последствий, его размышления неизменно завершаются одним и тем же: просто отпустить Уилла, позволить ему уйти в чью-то еще жизнь — больше не кажется возможным. И в этом отношении ближайшие месяцы, несомненно, окажутся весьма показательными, ведь Уилл становится лишь настороженнее и погруженнее в себя, что выдает серьезный внутренний разлад и соответствующее стремление сделать себя неприкасаемым, и он совершенно не подозревает, что тем самым лишь сильнее распаляет Ганнибала хотеть его коснуться. В этом даже есть своеобразное удовольствие, и, раз уж на то пошло, недоступность Уилла только повышает его ценность, как драгоценности за стеклом желаннее дешевых безделушек, валяющихся на прилавке в свободном доступе. Что еще интереснее — изящное несчастье Уилла совпало с появлением нового, необычайно свирепого убийцы… охотящегося исключительно на омег. Ганнибал на мгновение вспоминает гнетущую панику, сквозившую в каждом взгляде на унылом собрании Джека Кроуфорда. Страх перед тем, насколько чудовищной окажется эта волна насилия, несомненен. Власть убийцы: он прорубает и прорезает себе путь к известности, а мир наблюдает, кипя в котле ужаса и незнания. А посреди всего этого — Уилл, с этими его печальными глазами, тревожными руками и умом, полным потрясающей тьмы; невольный актер в пьесе, которую по своему усмотрению ставит кто-то другой. Ганнибал откидывается в кресле, складывает пальцы домиком под подбородком и пытается представить, какую историю рассказывает себе Уилл в глубинах собственного сознания — и какие обрывки воспоминаний он для этого использует. Вымысел зачастую выглядит убедительнее правды, но Ганнибал сомневается, что Уилл уже открыл истину о самом себе. Он скорее похож на новую страницу, умоляющую быть исписанной — прекрасный, чистый лист. Уилл знает, как начался его путь: отец без жены и сын без матери, лодочные мастерские в удушливых южных зимах и знойных летах, слишком острый ум и слишком неуступчивая душа, чтобы вместиться в эти рамки, но чего Уилл пока не знает — так это того, чем путь кончится. А ведь жизнь сама по себе — повествование, упражнение в реконструкции, где начало уже есть, финал поджидает, а между ними — осколки всех возможных историй. Столько возможных историй, — ласково думает Ганнибал, перебирая в уме свои планы на них двоих. — И эта, агент Уилл Грэм, станет одной из наших. Выход на сцену. Занавес поднимется. Начали.