«СКУЛЬПТОР ВЫРЕЗАЛ ЧЕТВЕРТУЮ»
Фредди Лаундс
Вчера поздно ночью в окрестностях Балтимора было обнаружено зверски изувеченное тело со всеми характерными признаками убийцы, известного как «Скульптор». На данный момент подробности не сообщаются, однако подтверждено, что жертвой стала омега-женщина в возрасте около сорока, а степень повреждений настолько велика, что опознание тела затруднено. С учетом недавних смертей еще одной женщины и двух мужчин в округе Мэриленд, новое убийство доводит счет Скульптора до четырех жертв за столько же месяцев.
В заявлении от имени агента Джека Кроуфорда подчеркивается, что причин для паники нет, а Бюро активно отрабатывает несколько версий. Также намекается, что эксперты-криминалисты не уверены в связи между этими четырьмя смертями и не могут связать их в серию. Однако, проанализировав доказательства, «TattleCrime» выдвигает совершенно обратное: ФБР — и не в первый раз — не только отказывается признать свою беспомощность, но и явно имеет дело с новым пугающим серийным убийцей…
* * *
Следующим утром Уилл просыпается в привычном хаосе из простыней и одеял, несколько секунд выкручивается из узлов постельного белья, а затем замирает, осоловело уставившись в пространство в попытке мысленно перебрать дела, требующие внимания сегодня, и кое-как рассортировать их по степени необходимости. В данном контексте «необходимость» фактически означает «отвратность». Резкая вспышка боли напоминает: тело больше не намерено терпеть пренебрежение, а значит, визит к врачу придется поставить во главе списка «Отвратных, Но Необходимых Дел». Уилл громко стонет, с трудом высвобождается из оставшихся липких простыней, накидывает на плечи плед и, пошатываясь, бредет в гостиную — рыться в бумагах в поисках нужного номера. Он не пользовался им так давно, что поиски затягиваются, но в конце концов номер находится — на исписанном клочке бумаги в ящике стола, где валялся, затерянный, среди прочей бесполезной мелочи, которая никогда не пригодится: туристические брошюрки путешествий, на которые никогда нет времени, объявления с сайтов знакомств, на которые не хватает ни сил, ни уверенности. Затем он садится, вертит бумажку в руках, мнет и складывает уголки в подобие оригами, — пытаясь собраться с духом, чтобы набрать номер. На полке прямо перед ним стоит фотография его матери — единственная, которая у него осталась, — и Уилл задерживает на ней взгляд, отчасти чтобы потянуть время, отчасти с привычным чувством смутной тоски. Мать смотрит из-за стекла в ответ — безмятежная и непостижимая, с большими глазами и тонкими чертами лица — теми самыми, что Уилл всегда находил красивыми, но так и не научился замечать и признавать прелестными в самом себе. В его оправдание, впрочем, он не помнит ее живой и нередко испытывает вину за то, что не может проникнуться к фотографии чуть более теплыми чувствами, поэтому и поставил на видное место — как покаяние (иногда он даже ставит рядом цветы, будто перед алтарем). Порой этот ритуал заставляет его чувствовать себя нелепо, а порой — лицемерно; но кто-то же должен это делать, потому что он знает: отец никогда не возложит для нее цветы, а отсутствие настоящих чувств не отменяет факта, что ему ненавистна мысль о матери, забытой настолько, что у ее фото попросту некому бессмысленно посидеть в слезах, и даже так он чувствует, что ему самому наверняка уготована та же участь — не стать ни для кого «дорогим усопшим». Возможно, отчасти поэтому он занимается этим всем, словно в надежде, что его усердие будет вознаграждено: кто-то тоже станет чтить его память, когда он умрет, будто вот так отдавать дань — это как передавать эстафетную палочку от одного добросовестно скорбящего к другому. Уилл хмурится, обдумывая это. Вспоминает строчки из стихотворения, которое разбирал в школе: «вспомни меня, когда уйду я прочь, в безмолвную страну, где все затихло»… а дальше он уже и забыл. Ганнибал бы точно знал наизусть. Уилл наливает себе кофе и несколько секунд бесцельно помешивает его, хотя пьет без сахара и молока — мешать, в общем-то, нечего. Затем покорно находит телефон, звонит в клинику и монотонно отвечает «да-нет-да» на вопросы администратора на том конце провода, пока прием наконец не назначается и он не отключается так быстро, как только может, пока не появился хоть малейший шанс, что он передумает и отменит запись. После аккуратно кладет телефон на стол — осторожно и опасливо, будто он стеклянный и может разлететься вдребезги от любого неловкого движения, — когда краем глаза замечает мерцающий заголовок «TattleCrime» на экране ноутбука. Стоит только заметить, и взгляд оторвать уже не получается, и, несмотря на все усилия, Уилл не может сдержать гримасу отвращения: «СКУЛЬПТОР ВЫРЕЗАЛ ЧЕТВЕРТУЮ». Потому что да, вот оно — все начинается. Это лишь вопрос времени, пока новость не подхватят федеральные, а затем и мировые СМИ, а потом откроется новый круг ада. Историю будут раскручивать снова и снова, с придыханием сообщая о каждом новом зверстве, пока Скульптор не «вырежет» пятую, шестую и бог знает сколько еще, а страх и истерия сделают и без того сложную работу ФБР еще невыносимее. Но это неизбежно произойдет, и никто не сможет это остановить, потому что дело не только в природе этих смертей, пусть и ужасающе чудовищных, но и в природе самих жертв, которые обеспечат истории огласку. Ведь это душегуб, выбравший своей мишенью омег; даже детоубийца бы не смог вызвать такой шок и осуждение. Уилл вновь хмурится, мысленно перебирая причины этого. Не то чтобы они слишком сложны: он прекрасно знает, что волну возмущения — как и многое другое — подняли и направили альфы; причем не столько — может, и вовсе не — из моральных соображений, сколько из-за ярости. Кто смеет посягать на то, что принадлежит нам? Ведь даже если в настоящем омеги встречаются уже и не так редко, как поколения назад, их все равно мало, и нередки случаи, когда альфа за жизнь не подходит к омеге и на расстояние касания, не говоря уже о возможности появления уз. Именно поэтому омегам присвоен особый защищенный статус, поэтому альфы так яростно борются за них, поэтому беты — вроде отца Уилла — так рады, когда в семье рождается омега: из-за астрономических сумм, которые за них предлагают. Времена, когда альфы сражались насмерть за омег, остались в прошлом, но сама природа жестокого соперничества не изменилась — просто приняла немногим более утонченную форму: власть денег. Хорошенькую омегу-женщину можно продать за пятизначную сумму, а если она из известной семьи — цена и того удваивается. Даже менее привлекательная — со слишком широкой грудной клеткой или как-то еще не соответствующая абсурдными альфа-стандартам красоты — может легко продаться дешевле. Омеги-мужчины, как еще бóльшая редкость, ценятся иначе, не так однозначно: одни альфы обожают их так, что возводят аж в ранг фетиша, другие считают ущербнее женщин из-за менее стабильной фертильности. Но даже по общему мнению «неприглядный» омега-мужчина, столкнувшийся с равнодушным альфой, заработает больше денег, чем обычный человек может себе вообразить. И все же, даже имея за плечами личный опыт, Уилл не может по-настоящему осознать эту концепцию, понять, что биологически он считается редким, ценным и желанным. Возможно, потому что на практике это принесло ему лишь стресс и трудности; но как бы он ни отторгал эту реальность, нельзя отрицать: омеги не так типичны, как беты, и само их существование выбивает альф из колеи на глубинном, физиологическом уровне. Недавние места преступлений стали тому ярким доказательством: большинство альф в команде буквально не могли находиться рядом с мертвым омегой. Даже такие, как Джек, — несомненно, крепче остальных — в первые мгновения явно теряли самообладание, и им требовалось несколько секунд, чтобы собраться, прежде чем заставить себя переключиться в профессиональный режим. — Объяснить сложно, — говорил потом Уиллу Джек. — Это что-то чисто на уровне инстинкта — будто тебя бьют под дых. И логика тут ни при чем, так что даже если омега незнакомый — реакция та же. Остановить это невозможно. — Но что именно ты чувствуешь? — Я же сказал — сложно описать. Как… не знаю. Горе? Чувство вины? — Уилл скептически зыркнул на него, и Джек в раздражении развел руками, не найдя слов для более точного объяснения. — Спроси лучше доктора Лектера, — в конце концов добавил он. — Он формулирует точнее меня. Да и биохимию процесса наверняка знает. Только Уилл не хотел спрашивать Ганнибала, и тема сошла на нет, когда один из молодых патологоанатомов вдруг спросил Джека, встречал ли он живых омег и каково это. Уилл бессознательно сунул руку в карман, сжимая флакон бета-феромонов, который носит с собой так же ревностно, как астматики — ингалятор, а Джек пустился в байки про «Омег, Которых Я Знал», когда другой криминалист с похабным хихиканьем шепнул соседу: — А ты хоть раз чувствовал, как пахнет омега в течке? — Ни разу, — ответил мужчина. — Каким бы я был везунчиком. Что мне тебе ответить? У меня бабла столько нет, чтобы оказаться настолько близко. — Говорят, это ни с чем не сравнить. Типа, прям крышу рвет. Серьезно, я как-то смотрел порно: там был альфа, здоровенный такой уебок, а потом вышел милый маленький омежка, который… Уилл тогда развернулся и пошел к Прайсу, но воспоминание об этом разговоре до сих пор сидит в нем и мучает так, будто прямо в зубах застряло, и, вспоминая его сейчас, Уилл зажмуривается, пытаясь прогнать эти мысли. Он делает несколько осторожных глотков кофе и, обнаружив, что он все еще обжигающе горячий, чтобы пить, переносит кружку к окну, прислоняется к стеклу, сжимая кружку в руках, и смотрит на унылые почерневшие поля, уже тронутые первым зимним инеем. День обещает быть серым и тоскливым, на горизонте начинает кружить стайка ворон — черные точки, алчно пикирующие к наверняка изувеченным останкам какого-то животного. Собирательное существительное для ворон — это «убийство», хотя он не уверен, откуда это знает. Может, слышал по телику? Это та самая бессмысленная информация, которую так любят пихать в кроссворды и викторины на общие знания: «убийства» ворон, соседствующие с другими причудливыми названиями птичьих стай. Все эти «восторги» жаворонков и «парламенты» сов. Хотя тут вряд ли водятся какие-нибудь парламенты, а уж тем более — восторги. Вороны, не замечая взгляда Уилла, продолжают кружить и пикировать, и в этом рое смольно-черных тел со взъерошенными перьями, копошащихся в падали, есть что-то тревожное и зловещее. Не зря же их стаю называют «убийством». Там, где появляется смерть, появляются и вороны. С легкой дрожью Уилл заставляет себя отвести взгляд и возвращается в спальню, чтобы начать одеваться: медленно, методично, застегивая одну пуговицу за другой, все это время притворяясь, что сегодня — обычный день и беспокоиться не о чем. Потому что все в порядке, абсолютно все. Звучит почти убедительно; и, стоя в пустой, безмолвной тишине под бледным зимним солнцем, он почти готов поверить, что это правда.* * *
Зал ожидания у врача, очевидно, оформлен по чьему-то дизайнерскому представлению о том, как должно выглядеть спокойствие. «Спокойствие», — наверняка сказал себе этот мудень, — «это бледно-голубая краска, репродукции Клода Моне и комнатные растения. И плюш, сука. Много плюша. Чтоб все было плюшевым — куда ни сунься». Как назло, весь плюш — бледно-голубой, конечно, — которым обиты кресла, точь-в-точь совпадает с оттенком трупных пятен на теле, вытащенном из воды, но, естественно, никто не удосужился об этом подумать. На самом деле Уилла аж подмывает самому оказать им эту честь, особенно после того, как его в течение пяти минут снисходительно отчитывает регистратор: почему это он так долго не записывался, проходил ли онлайн-опросы по здоровью и «а вы знали, сэр, что существует группа поддержки для мужчин-омег и сейчас туда принимают новых участников?». А вы знали, что ваши богомерзкие кресла — цвета трупного окоченения? — хочет ответить Уилл, но, конечно, не отвечает — просто вяло кивает, пока до этого сраного дебила наконец не доходит, что больше ничего он из Уилла не вытянет, и говорит ему пройти присесть на одно из трупных кресел, причем говорит таким тоном, как будто прогоняет его, хотя именно пойти да посидеть Уилл и хотел с самого начала. За исключением администратора и двух альф, явно сопровождающих своих омег, Уилл — единственный мужчина в зале ожидания. Обе пары разглядывают его с бесстыдным любопытством, так что Уилл упрямо пялится в ответ, хотя знает: они точно не отведут глаз первыми. Впрочем, игра в гляделки — не худший способ скоротать время, учитывая, что единственное доступное чтиво здесь — глянцевые журналы, которые дизайнер этих трупных кресел, видимо, счел подходящими для омег: советы по моде и красоте, куча жеманных знаменитостей с плоскими и блестящими, как надгробия, зубами, идеи для создания «прекрасного дома» и — у Уилла слегка расширяются глаза от удивления — «Поделки к праздникам! Создайте великолепный центральный элемент стола из блесток и шишек!». Уилл раздраженно ерзает на месте, затем роется в портфеле и достает папку с отчетами криминалистов с места преступления, погружаясь в чтение, к явному неудовольствию администратора, бросающего на него осуждающие взгляды поверх монитора. На третий раз Уилл ловит его взгляд и демонстративно шуршит бумагами — даже издает парочку одобрительных звуков, чтоб неповадно было, — в то время как напротив одна из омег встает на прием, любезно уводя за собой альфу (одной парочкой меньше — еще одна на очереди), а вторая омега наклоняется к своему альфе и что-то шепчет, после чего он хлопает ее по руке и наконец перестает пялиться на Уилла (минус вторая парочка — победа в кармане. Кто тут босс). Проходит еще несколько минут — вторая пара исчезает за двустворчатой дверью, и Уилл остается один среди бледно-голубых стен и горшков с растениями (и, чувствуя себя слегка театрально, решает считать зловещим тот факт, что все уходят через эти двери, но никто не возвращается). Еще несколько томительных минут: появляется новая омега-женщина, нервно поглядывая в его отчеты; администратор с осуждением покашливает, и Уилл снова вызывающе шуршит бумагами. Ему хочется открыть окно — в комнате становится душно — но они здесь сплошные, панорамные, без ручек. Это невыносимо: будто всю какую только возможно «опеку» сконцентрировали в этой душной бледно-голубой коробке из плюша и снисходительности. Вот, например, ящик с пластиковыми игрушками в углу, очевидно предназначенный для детей, которых пациенты как бы могут привести с собой, но притом словно с ненавязчивым намеком от дизайнера, что и взрослым омегам эти самые игрушки будут кстати. Даже картинки на стене — умильные пушистые зверушки, какие вешают в детских; Уилл смотрит на них с оцепенением: как их, эти австралийские, с сумками и неправдоподобно-нелепыми названиями. Вомбаты? Валлаби? О боже. Хочу домой, — думает Уилл с внезапным приступом тоски. Он вытягивает ноги перед собой, стараясь не вздыхать слишком громко и явно, и поднимает взгляд — администратор приближается к нему с мрачно решительным выражением лица. Сначала Уилл подозревает, что он попытается силой отобрать отчеты (и уже готовится к стычке, которую закончит фразой Чарльтона Хестона: «отчеты вы получите только из моих холодных мертвых рук»), но оказывается, что администратор просто сообщает, что доктор Рейнольдс готова принять его прямо сейчас. — Я провожу вас, — добавляет он, бросая еще один брезгливый взгляд на папку, а затем взгляд, откровенно говорящий: «скатертью дорожка, мелкая асоциальная поебень». — Подержите минуточку, будьте добры? — говорит Уилл в качестве наказания, затем встает и начинает притворно, нарочито медленно — самым кропотливым и неторопливым образом — копаться в портфеле, растягивая процесс максимально надолго. Администратор выглядит потрясенным самой этой мыслью, но явно не может отказать, поэтому застывает на месте, зажав папку двумя пальцами с выражением покорного страдания на лице — будто мученик, привязанный к столбу. — Огромное спасибо, — сладенько говорит Уилл. — Всегда пожалуйста, сэр, — отвечает администратор. Если бы эти слова пропустили через переводчик, на выходе наверняка получилось бы: «сволочь вы эдакая, сэр». Уилл улыбается еще раз — блаженнее, чем прежде, — забирает отчеты и позволяет проводить себя через распашные двери в длинный коридор, холодно поблескивающий белизной и хромом — в противоположность унылого и безвкусного зала ожидания с плюшем цвета трупного окоченения. Кабинет доктора Рейнольдс — третий слева; когда Уилл заходит, она встает, чтобы его поприветствовать: бодрая, доброжелательная женщина лет пятидесяти с мягкими чертами лица и чуть назидательным, материнским тоном (Уилл мгновенно считывает это и мысленно запускает отсчет до момента, когда она назовет его «молодым человеком»). — Извините за ожидание, мистер Грэм, — говорит она, когда он садится. — Сегодня у нас небольшой завал с графиком, — она вздыхает и разводит руками. — Ну вы понимаете, как оно бывает. — Все в порядке, — отвечает Уилл. — Я никуда не спешу. — Хотя это неправда, и он еще как спешит; и лишь когда доктор Рейнольдс одобрительно кивает его «терпению», он осознает, что впал в сюрреалистичное состояние самообмана и принятия желаемого за действительное — будто вежливость повысит шансы услышать желаемые новости. — Так… — доктор Рейнольдс явно считает, что светские условности затянулись, и пора переходить к делу. — Боль в животе? — она листает записи перед собой с ловкостью крупье, тасующего колоду, затем останавливается и хмурится. — И как долго вы принимаете блокаторы? Уилл скрещивает руки на груди и отказывается отвечать — ведь все написано прямо перед ней, зачем заставлять его произносить это вслух? — Слишком долго, мистер Грэм. Вы ведь понимаете? Гораздо дольше, чем допустимо с медицинской точки зрения. Уилл аккуратно поправляет очки указательным пальцем, в голове мелькает образ крупье: «казино всегда в выигрыше». — Полагаю, — просто говорит он. — Вы ходили туда-сюда? — мягко добавляет доктор Рейнольдс; Уилл прекрасно знает, что это эвфемизм для «вы ходили по куче врачей, выпрашивая рецепты, и лгали каждому о причинах». Технически это запрещено, но все так делают — всем приходится так делать — потому что ни один врач не рискнет лицензией, постоянно выписывая блокаторы одному и тому же пациенту. Официальная версия гласит, что длительный прием таблеток опасен, но Уилл убежден: настоящая причина в масштабном заговоре альф, ущемляющем репродуктивные права омег. Ведь это именно альфы пишут законы, и им совсем невыгодно, если омеги получат неограниченную возможность подавлять свои течки. Уилл невольно вздыхает, раздраженный этой укоренившейся издавна несправедливостью, и доктор Рейнольдс бросает на него сочувствующий взгляд и говорит: — Могу я спросить, что побудило вас к такому решению? — Нет, — вежливо отвечает Уилл. — Не думаю. Доктор Рейнольдс деловито кивает, закладывает ручку за ухо и возвращается к папке с записями. — Что ж, хорошо. Головные боли? Дезориентация? — Нет. — Другие симптомы? — Нет. Под столом нога доктора Рейнольдс начинает нервно постукивать. — Перепады настроения? Галлюцинации? — Нет. — Хорошо. Только боль в животе? — Только она. Доктор Рейнольдс делает паузу и смотрит на него поверх очков — жест, который Уилл сам часто использует, и тут же решает больше так не делать. — Насколько сильная боль? По шкале от одного до десяти? — Не уверен. Она меняется. — Насколько сильно болит в худшие моменты? Уилл прикусывает губу, опуская взгляд. — Наверное, на восемь. Может, девять. Доктор Рейнольдс снова кивает, достает ручку и делает несколько коротеньких пометок, затем отодвигает кресло от стола и указывает на халат, безжизненно висящий на крючке у двери. — Хорошо, молодой человек, — говорит она (ну господи). — Давайте-ка вас осмотрим. Разденьтесь, пожалуйста… — лицо Уилла мгновенно выражает ужас, и она вздыхает с легким раздражением. — Осмотр в самом деле неизбежен, мистер Грэм. Сегодня в клинике нет врачей-мужчин, но если вы предпочитаете… — Нет, простите, все хорошо, — быстро говорит Уилл. И снова это ебаное слово: «хорошо». Хорошо-хорошо-хорошо… будто он по-настоящему верит, что, если будет часто его повторять, в реальности все и впрямь будет хорошо. По какой-то причине он вдруг ловит себя на мысли о Ганнибале — наверное, потому что это слово витает вокруг него, хотя в его случае оно означает нечто совершенно иное. Не отчаяние, а роскошь и совершенство. Хорошее вино. Хороший ужин. «Первый скрипач Балтиморского филармонического оркестра поистине хорош». Уилл несколько раз моргает, затем заставляет себя встать и повернуться к доктору Рейнольдс. — Простите, — повторяет он. — Что мне нужно сделать? — Разденьтесь полностью, пожалуйста, и наденьте халат. Затем лягте на кушетку на бок, — она отодвигает занавеску вокруг зоны осмотра, но останавливается на полпути и смотрит на Уилла с сочувствием. — Постарайтесь не нервничать так сильно, мистер Грэм, — мягко говорит она. — Я буду максимально аккуратна. В большинстве случаев такие симптомы не означают ничего серьезного. А если все-таки окажется, что что-то не так… — она снова делает паузу, а затем улыбается — профессионально-бодрой, клинически-доброжелательной улыбкой. — Ну, вы же в нужном месте, верно? Мы сделаем все возможное, чтобы помочь. Уилл кивает с оцепеневшей покорностью и, дождавшись, когда она выйдет, натягивает халат, осторожно устраивается на кушетке и подтягивает колени к груди. Это не совсем то, что она просила, но поза ему ой как знакома — бессознательная реакция на уязвимость и страх. Защитить жизненно важные органы, сжаться как можно меньше — вдруг не заметят… даже если обычно все равно замечают. — Да, — механически отвечает он, когда доктор Рейнольдс возвращается. — Да, я знаю. Все в порядке.* * *
Позже, вспоминая тот момент, Уилл решает: она испытывала к нему жалость. Или, может, так врачи обычно и обращаются с омегами? Он настолько давно не был на приеме, что уже не помнит, всегда ли они ведут себя подобным образом; хотя трудно представить, чтобы кто-то из знакомых ему докторов опустился до подобного опекающего тона, явно выходящего за рамки профессионализма. Ни Ганнибал, ни Прайс ни за что бы не стали гладить пациента по руке или успокаивающе приговаривать бессмысленную ерунду — в какой-то момент Уилл резко вдохнул от неприятных ощущений, а она положила ладонь ему на голову, словно благословляя. Или, точнее, словно он ребенок, нуждающийся в заботе и утешении. — Все хорошо, мистер Грэм, — говорит она. — Скоро закончим. На этот раз Уилл не отвечает «все в порядке»: боль и унижение слишком велики, чтобы делать что-то, кроме как осоловело пялиться на кафель, представляя, что он шагает по полям с собаками — свободный, раскованный и, самое главное, за тысячи миль отсюда. — Здесь больно? — говорит доктор Рейнольдс, заставляя его вернуться в реальность палаты; Уилл снова судорожно вдыхает, и она сквозь зубы издает очередной успокаивающий звук. — Все, закончили, — через несколько секунд сообщает она. Пауза. Вздох. Еще одно похлопывание по руке. — Проходите, когда будете готовы. Несколько секунд Уилл просто лежит, охваченный ужасным желанием заплакать, прежде чем насильно собирается с силами и принимается одеваться — по вещи за раз, с той же бездумно-механической эффективностью, с какой одевался утром. По ту сторону занавески доктор Рейнольдс вновь обретает свой деловито-клинический тон и манеры и жестом приглашает Уилла сесть — без намека на желание снова похлопать его по руке или погладить по голове. — Итак, мистер Грэм, — начинает она, — хорошая новость: никаких признаков опухолей, гематом или повреждений. Анализы крови в основном в норме. Вам не помешало бы немного поднабрать вес, но в целом вы вполне здоровы, — она делает паузу, и сердце Уилла, начавшее было робко надеяться, снова падает — он сразу понимает, что сейчас последует это «но», неумолимое в своей разрушительности, как разъяренный бык. — Но, — продолжает доктор Рейнольдс, — вам необходимо прекратить принимать блокаторы, — она приподнимает брови и снова смолкает, и Уилл осознает, что уже яростно трясет головой. — Мистер Грэм… — Нет, — вырывается у Уилла с внезапным отчаянием. — Нет, я не могу. — Мистер Грэм, мне жаль, но у вас просто нет выбора. Вы должны понять, что боль в животе — это только начало. Если продолжите пить их, то нанесете себе очень серьезный вред: лихорадка, потеря координации, а в итоге — неврологические нарушения. Именно поэтому я спрашивала вас о перепадах настроения и галлюцинациях. — Может, попробовать другой тип препаратов, — голос Уилла звучит тревожно глухо и напряженно. — Люди же так делают? Я знаю, что делают. Я читал исследования — просматривал медицинские журналы. — Я понимаю, мистер Грэм, — мягко говорит доктор Рейнольдс, — но для мужчин-омег это сложнее, чем для женщин. В вашем случае особенно — судя по анализам, у вас отсутствуют три фиброзные хромосомы, регулирующие подобные гормональные эффекты. Для мужчин-омег это не редкость, и в вашем возрасте обычно не вызывало бы проблем… — она снова делает паузу и многозначительно смотрит на него. — Если бы вы позволяли своему телу проходить естественный цикл. В голове Уилла возникает сюрреалистичный образ: три отсутствующие хромосомы с чемоданами и одинаковыми ухмылками переговариваются: «давайте, мужики, — в пизду этого типа! Сваливаем!» — Должно же быть что-то еще, — он говорит тем же настойчивым тоном. — Пожалуйста, что угодно. Пусть даже экспериментальное — мне все равно. — Я не могу выписывать вам экспериментальные препараты, — резко отвечает доктор Рейнольдс. — Даже если бы и могла, ваша страховка не покроет стоимость. — Я найду способ достать деньги. Доктор Рейнольдс снова хмурится и начинает постукивать ручкой по столу — нервный, раздражающий жест, от которого Уилла буквально подмывает закричать. — Мистер Грэм, простите, но я не совсем понимаю вашу реакцию. Словно я сообщила вам серьезный диагноз. Все, что от вас требуется, — прекратить прием таблеток, и все наладится. — Я не могу. Доктор Рейнольдс медленно вдыхает, явно сдерживая раздражение. — Почему? — она медленно вздыхает, будто старается не выдать нарастающей злобы. И, когда Уилл не отвечает, она добавляет: — Если вы не объясните, я не смогу вам помочь. Уилл будто съеживается от этих слов. — Вы все равно не смогли бы помочь, — тихо говорит он. — Это не медицинская проблема. Доктор Рейнольдс вздыхает и наклоняется через стол — до нее наконец начинает доходить. — Вы связаны узами? Уилл открывает рот, затем снова закрывает. Доктор Рейнольдс вопросительно поднимает брови. — Это… сложно, — наконец выдавливает он. Боже, неужели все это реально происходит. — Нет, я не в связи. Но должен был быть. Меня… — он замолкает, колеблясь, потому что не хочет говорить «продали», — это звучит ну слишком мелодраматично, даже если, по сути, правда. — Я должен быть в узах кое с кем: отец передал права собственности на меня этому человеку. Но я сбежал почти сразу. Он был… — в голове проносятся уйма неподобающих прилагательных, и он снова трясет головой, отгоняя их. — Он не был добр ко мне. Я не могу вернуться. Это все равно что отправиться в тюрьму. Сравнение, впрочем, хромает — тюремный срок хотя бы когда-то заканчивается, а жизнь с Эндрю станет вечным рабством без права на помилование: пока смерть не разлучит нас. — Он заставит меня завести семью, — добавляет Уилл, и в его голосе нарастает отчаяние. — Мне не разрешат работать, даже выходить на улицу без сопровождения… иметь хоть какую-то независимость; я не смогу делать ничего. И пока ему не удалось вернуть меня, но если у меня снова начнутся течки… Боже, все изменится. Понимаете, доктор Рейнольдс? Прошу, скажите, что понимаете. Уилл резко смолкает, подавленный неотвратимостью ситуации, и доктор Рейнольдс в ответ протяжно сочувственно вздыхает. — Я понимаю, — тихо говорит она. — Вы подразумеваете «Рэнделл против Уилсона», да? Мне очень жаль, мистер Грэм, правда, очень. Эти законы просто варварские, — она понижает голос, и Уиллу это почему-то кажется чуть зловещим — будто она боится, что альфы даже в стенах клиники каким-то образом узнают о ее критике в их сторону и накажут ее. — Эти правила владения уже отменены в большей части Европы, — продолжает доктор Рейнольдс так же тихо. — И в Канаде, кажется, — затем она неловко прочищает горло, осознав, что хвалебные рассказы о лучшей жизни омег за границей вряд ли помогут. — Честно говоря, мистер Грэм, мы часто сталкиваемся с подобными ситуациями, но я видела применение закона Рэнделл лишь в паре случаев. Крайне редко дело доходит до суда, и почти всегда стороны находят взаимовыгодное решение без вмешательства закона. До этого момента Уилл оцепенело смотрел в пол, но теперь резко поднимает голову: — А что стало с теми другими? — Простите? — Вы сказали, в нескольких случаях договориться не удалось. Что с ними произошло? — О. Эм, ну, омег принудительно вернули к их альфам. — Они лишились права на свою собственность? — Не уверена. Да, возможно. — Домашний арест под надзором их альф? — Нет… Нет, вряд ли доходило до такого. — Но могло? Теоретически? — Ну, в теории возможно… — Потому что альфа сохраняет опеку и юридические права над любым омегой с активным циклом течки. — Да… да, такие права у них есть, но я уверена, их не применяли столь радикально. Семьи омег наверняка вмешались бы. — У меня нет семьи, — резко говорит Уилл. Доктор Рейнольдс снова сочувственно вздыхает — кажется, даже заламывает руки. — Если бы он попытался вернуть вас… возможно, с ним можно было бы договориться? Уилл качает головой. Она с надеждой добавляет: — А если привлечь третью сторону как посредника? Я бы сама готова выступить в этой роли. Если вы так категорически против, он, возможно, предпочтет более совместимого партнера. Уилл коротко смеется — горько и без тени веселья. — Нет. Не предпочтет. — Вы уверены? — Будь я согласен, он, наверное, потерял бы интерес, — монотонно, бесцветно отвечает Уилл. — Его заводит именно сопротивление. — Ох, мистер Грэм… — говорит доктор Рейнольдс, и по выражению ее лица ясно, что она думает: «один из таких альф». — Мне так жаль. Он уже сбился со счета, сколько раз она повторила, как ей жаль. Хотя винить ее не в чем — что еще она может предложить, кроме сочувствия? — Возможно, он не станет вас разыскивать? — добавляет доктор Рейнольдс. — Состояние вашего здоровья дает ему законное право требовать вашего возвращения, но, если до сих пор он не пытался, может, и не станет? Такое часто бывает. Побег омеги — это такое клеймо… — она замолкает, будто сожалея о драматичном выборе слова. — То есть… уход от своего альфы. — Я знаю, — отвечает Уилл тем же монотонным голосом. — Они считают вас своей ценнейшей собственностью; это вопрос гордости. Вообще, мне кажется, нередко многие предпочитают просто сказать, что омега умер, а через несколько месяцев тихо купить нового — чтобы сохранить лицо. Ваш, возможно, поступит же. — Я не могу рисковать. — Но даже так, — настаивает доктор Рейнольдс, — возможно, ничего не изменится? Сейчас ее утешения нужны скорее для успокоения собственных спасательных порывов, чем для честного отражения ситуации, и, хотя это продиктовано добрыми намерениями, Уилл чувствует, будто его девалидизируют, будто она преуменьшает масштаб его проблем — просто потому, что признать их в полной мере означало бы для нее ощутить это некомфортное чувство собственного бессилия и неспособности все исправить. Короче говоря, Уилл должен почувствовать себя лучше, чтобы ей стало легче. Но спорить бессмысленно, поэтому в конце концов он просто кивает — опустошенный и сломленный — а она снова протягивает руку через стол и легонько похлопывает его по ладони. — У нас тут есть прекрасные психологи, — мягко говорит она. — Если вам нужно с кем-то поговорить? — Все в порядке, — автоматически повторяет Уилл. И это звучит совершенно неубедительно, но он все равно говорит — говорит снова — потому что в нем еще осталась гордость, и он цепляется за ее остатки, даже если мир вокруг на шаг приблизился к обрушению. Он заставляет себя натянуть слабую улыбку — щит против ее явной жалости — и повторяет в третий раз, громко и четко, даже если это не так, даже если все совсем не в порядке. Даже если до состояния «все в порядке» — как до света далекой звезды — годы.* * *
Уилл не совсем помнит, как оказался дома — как прошел по тому сверкающему коридору, сел в машину и преодолел несколько миль по бескрайним пустым дорогам, хотя, конечно, он сделал все это, ведь вот он — привычным движением трижды проверяет замки, сбрасывает пальто, кормит и гладит собак, старательно распределяя ласку между всеми, чтобы никто не чувствовал себя обделенным. Затем, как обычно, забывает о нормальном ужине для себя и снова садится за стол, где его встречает взгляд матери с фотографии; он ощущает внезапный укол вины: он пренебрег ею, забывая уже пятый день подряд купить цветы, чтобы скрасить ее черно-белое одиночество за стеклом рамки. На запястье он пишет ручкой «ц» — «цветы» — затем открывает нижний ящик, чтобы достать то, за чем изначально пришел: небольшую кожаную записную книжку, затерянную среди брошюр о путешествиях и распечаток сайтов знакомств, — еще один реликт благих намерений, так и не воплотившихся в жизнь. Эту книжку Уилл когда-то купил, чтобы вести дневник, — где-то он услышал, что это такое себе полезное терапевтическое средство. Он не помнит уже, чья это была идея: возможно, Ганнибала, а может, кого-то еще, или он просто наткнулся на совет в какой-нибудь статье, но суть подавалась просто, и притом эффективно: записывать переживания — способ выразить и осмыслить тяжелые эмоции. «Катарсис» — вот слово, которое использовали; ведение дневника должно приносить катарсис. Неожиданно для себя Уилл проникся этой идеей. В ней было что-то романтическое, если не героическое, — в эпоху ноутбуков и планшетов сидеть за столом с пером и чернилами, выцарапывая слова, пока самые сокровенные мысли не вырвутся из сознания и не лягут на страницу блестящими строчками мудрости, озарений и творческих возможностей. Уилл специально выбрал блокнот достойный таких высоких ожиданий (с плотными кремовыми страницами, чуть пожелтевшими от времени, в переплете из глянцевой кожи глубокого багряного цвета, похожего на кровь), потому что он выглядел так, будто сошел со стола какого-нибудь мастера эпохи Ренессанса, и, казалось, только самые глубокие и значимые мысли могли найти приют в таком блокноте, правда ведь? Но в итоге он почти не пользовался им и за последний год сделал лишь несколько записей. В основном потому, что делиться своей болью с самим собой казалось ему унылым и одиноким занятием, и вот сейчас он внезапно решает, что отныне всякий раз, записывая что-то в дневник, будет обращаться к Ганнибалу. Конечно, Ганнибал никогда не прочитает эти строки, но даже если слова навсегда останутся тайными, Уилл чувствует, что сам факт обращения к кому-то — пусть даже отсутствующему — придаст ему ощущение связи. Все же он никак не решается написать имя Ганнибала. Вместо этого просто ставит дату вверху страницы и выводит: «Дорогой». Это не самое впечатляющее начало, но все-таки хоть какое-то, — и, слегка ободренный, Уилл снова берется за перо, смутно осознавая, что кончик его языка непроизвольно зажат между зубами, словно он ребенок, пытающийся освоить такой незнакомый инструмент, как ручка, — пока внезапная волна боли не заставляет его резко вдохнуть, а затем выдохнуть с мучительным хриплым стоном. Он зажмуривается, пытаясь перетерпеть, и издает непроизвольный сдавленный звук, прежде чем снова открывает глаза. Боже, это невыносимо; почему она не выписала ему обезболивающее? Почему он сам не попросил? Надо было… Надо было попросить. Без особой надежды он опускает взгляд на написанное, а там всего шесть слов, выведенных неровным, угловатым почерком, который почти не похож на его обычный, но при этом умудряется впечатляюще кратко выразить целую клубящуюся кошмарную катастрофу: «я не знаю, что мне делать». Уилл долго смотрит на них, затем аккуратно кладет ручку на стол, отодвигает стул и, накинув пальто, выходит наружу — тихо, осторожно, чтобы не разбудить собак. Холодный воздух, с легким дымком и сыростью, овевает его лицо. Он поднимает воротник, засовывает руки в карманы и шагает через пожухлое кукурузное поле, не глядя по сторонам. Тени удлиняются, будто мир растекается в лужах лилового и серого, и кажется уместным, что небо истекает алым, пока солнце садится, пока ветер вздыхает, а деревья качают голыми ветвями, и, когда Уилл доходит до дальнего угла луга, где его не услышит никто, кроме убийства ворон, он кричит, кричит, кричит.* * *
Следующий день начинается так же, как и предыдущий: Уилл с трудом вытаскивает себя из постели, бесцельно помешивает кофе, глядя в окно, затем отправляется в машину, чтобы пуститься в одинокое паломничество на работу (где он, еще сам того не зная, снова забудет про цветы). У входа толпится рой репортеров, требующих новостей по делу Скульптора, поэтому Уилл паркуется сзади, чтобы избежать их — только чтобы обнаружить Скиннера и Сименса, болтающихся в холле, из-за чего приходится делать крюк через черный ход, и в результате он едва не сталкивается с Джеком, шагающим по коридору этим своим обычным решительным шагом. — Поосторожнее, — добродушно говорит Джек. — Куда так спешишь? Прочь, — думает Уилл. Хотя, конечно, он не может этого сказать, даже если бы сам понимал, что именно имеет в виду. Вместо этого он просто пожимает плечами. Джек приостанавливается, приглядывается. — Ты в порядке, Уилл? Выглядишь немного… — Немного что? Джек хмурится, явно не решаясь, как лучше это сформулировать, и в итоге выбирает: — Немного бледным. — О, — рассеянно отвечает Уилл. — Правда? — Да. Даже больше, чем обычно. Уилл снова пожимает плечами. Джек откидывается на пятки и изучает его одним из своих напряженных взглядов — тех, что, по его мнению, должны располагать к откровенности, но на деле производят обратный эффект. — Уилл? Серьезно. Ты же знаешь, можешь мне рассказать. Что-то не так? Все не так, — отчаянно думает Уилл. — И ничего не «так». И это только начало — скоро станет еще хуже. Джек смотрит на него, его доброе лицо слегка морщится от беспокойства, и Уилла накрывает новая волна безнадежности: масштаб проблем настолько огромен, что даже высокопоставленный сотрудник ФБР ничем не сможет помочь. Потому что ну что Джек может сделать? Если бы он мог изменить законы, если бы мог изменить биологию Уилла — а больше ничего и не сделать. Это как те невозможные задачи из сказок: пересчитать песчинки, носить воду в решете… решить нерешаемое. Затем он слышит, как Джек повторяет его имя, и на долю секунды его охватывает безумное желание разрыдаться, но он стискивает зубы, заставляет себя поднять взгляд и изображает храброе подобие улыбки. — Нет, — говорит он. — Мелочи, Джек, ничего такого. Я в порядке.