Bright Hair About The Bone : [ кудрей браслет вокруг моих мощей ]

Перевод
NC-17
В процессе
612
6
переводчик
gerrendinjiif бета
Автор оригинала:
Оригинал:
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 844 страницы, 340 885 слов, 40 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
612 Нравится 154 Отзывы 172 В сборник

глава 20.

Настройки
Примечания:
Уиллу кажется, что он приходит в себя после течки очень медленно: кусочек за кусочком, по частям, пока, наконец, через несколько дней после ее начала не чувствует себя нормально. Эта плавная постепенность неожиданна — почти сюрреалистична в своей величественной неторопливости — и напоминает наблюдение за проявлением изображения на фотопленке, когда неистовый, дикий вариант растворяется, а на его место возвращается прежний. На самом деле восстановление после течки совсем не похоже на то испытание, которого он ожидал, а кажется гладким и спокойным, как прилив, в отличие от грубого, изуродованного и обезображенного возвращения в норму, которого он так боялся. Физически он даже не чувствует себя слишком плохо — просто немного усталым и разбитым, как после простуды. — Ну… — говорит он Ганнибалу за завтраком на следующий день. — Вот дело и сделано. — И правда. Сделано и завершено. — Каким я был? — настаивает Уилл, охваченный внезапным любопытством. Ганнибал, раскладывавший бумаги в портфеле, теперь делает паузу, медленно поворачивается и уделяет Уиллу все свое внимание. Уилл вопросительно поднимает брови, и Ганнибал слегка улыбается. — Ты был идеален, — говорит он. — Не глупи, — нетерпеливо отвечает Уилл. — Никто не идеален. — Ты был идеален в своей крайней неидеальности. На самом деле ты был именно таким, каким я тебя представлял. — То есть каким? Ганнибал улыбается чуть шире, а потом наклоняет голову так, чтобы Уилл увидел пеструю полосу ссадин и синяков, тянущуюся вдоль его горла. — Яростным. — Господи, — потрясенно говорит Уилл. — Это я тебя так? Мне правда жаль. — Не стоит. Мне вот вовсе не жаль. — А стоило бы, — говорит Уилл, смущенно осознавая, что начинает краснеть. — Выглядит больно. — Ощущается тоже, — отвечает Ганнибал, кажется, теперь наслаждаясь какой-то внутренней шуткой. — Но удовольствие и боль — они так тесно связаны. Удовольствие без совести; боль без принципов, — он снова делает паузу, и легкая улыбка становится еще шире. — Тебе ведь знакомо и то, и другое, правда? Уилл ловит его взгляд, и почему-то автоматическое отрицание застревает у него в горле, не позволяя возразить (или, честнее говоря, притвориться), что он не понимает, о чем Ганнибал говорит. Улыбка Ганнибала теперь перестает расширяться и вместо этого начинает мерцать в уголках губ, как пламя вдоль фитиля свечи. — Ну, — добавляет Уилл, желая защититься, — ты укусил меня. — Да, — спокойно отвечает Ганнибал. — Боюсь, я несколько потерял над собой контроль. Словно в подтверждение, укус у него на плече тут же отзывается болезненной пульсацией. Уилл уже видел его во всей красе в зеркале — воспаленно-красный по краям, с пылающими синяками по бокам, — и ему отчасти хочется потереть его, но он боится, что жест будет выглядеть слишком притворным и мелочным; особенно учитывая, что Ганнибал не жалуется на свои раны. К своему удивлению, Уилл осознает, что не так раздражен этой травмой, как можно было ожидать, и не в последнюю очередь потому, что находит нечто завораживающее в том, как они оба носят следы взаимной страсти, словно шрамы от дуэли. В этом плане как раз альфы печально известны тем, что кусают омег, хотя обратное случается гораздо реже, и Уилл рад, что Ганнибал, кажется, ничуть не обижен. Кто-то вроде Эндрю, с другой стороны, уже давно бы потащил его к психиатру за дозой лекарств или терапией омежьего поведения, если бы подвергся такой же атаке. На самом деле отвести его к психиатру было бы наименьшим из всего, что Эндрю мог бы сделать. — Мы оба в разной степени теряли контроль, — добавляет Ганнибал с еще одним легким проблеском улыбки. — Люди часто склонны к потере контроля, сталкиваясь с такими примитивными, элементарными порывами. Секс… смерть; то, как они поглощают нас. Мы думаем, мы такие цивилизованные, да? Но это не так. — За этим утверждением следует деликатное, многозначительное молчание, в котором не совсем ясно, относится ли «мы» к людям вообще — или к ним с Ганнибалом частности — и Ганнибал потягивается, улыбается, а следом добавляет: — Однако я сдержал обещание: я не кусал тебя за шею. — Я и не думал, что ты укусишь, — отвечает Уилл. — Я доверял тебе. Знал, что ты не потеряешь контроль настолько, — он ненадолго замолкает, внезапно смущаясь. — Ну, то есть, я знал, что ты не захочешь. Связываться узами. Это… это был бы серьезный шаг. — Был бы, — говорит Ганнибал, пристально глядя на Уилла. Уилл хочет добавить что-то еще, но не может, потому что понятия не имеет, что сказать, поэтому в итоге лишь пожимает ноющим плечом и бесцельно указывает на окно, где снег кружится бледным, рыхлым облаком, словно сахарная пудра. — Тебе стоит выехать раньше, — добавляет он, внутренне сжимаясь от такой излишней констатации очевидного. — Дорога будет долгой. — Согласен, — отвечает Ганнибал. — Хотя основные магистрали должны быть расчищены. А чем ты будешь заниматься весь день в одиночестве? — Для начала приму душ, — иронично говорит Уилл. — И хорошенько вымою голову. А то она немного жирная, — хотя после нескольких дней экстатического секса во время течки «немного жирная» — это мягко сказано; честно говоря, он даже удивлен, что в волосах нет какой-нибудь пострадавшей морской живности и толпы возмущенных активистов «Гринписа» с плакатами, разбивших лагерь на берегу. Уилл хмурится при этой мысли, раздраженный количеством времени, которое регулярно тратится на мытье и сушку волос. — Разве не было бы проще быть лысым? — говорит он, раздраженно дергая кончики прядей. — Наверное, я просто побреюсь налысо. — Не побреешься, — твердо отвечает Ганнибал. — Мне нравятся твои волосы. — Да, именно, гений — мои волосы. — Ганнибал начинает щуриться, и Уилл не может сдержать смеха. — Хватит указывать мне, что делать. Ты не мой альфа. — Конечно нет, — с усмешкой говорит Ганнибал. — Хотя это не имеет значения, потому что даже будь я им, сомневаюсь, что смог бы указывать тебе. Уилл снова ухмыляется, а потом опять указывает на снег. — Ты будешь осторожен, да? — добавляет он серьезнее. — Скажи таксисту ехать помедленнее. Не то чтобы Ганнибал был человеком, которому действительно нужны пожелания осторожности; но Уилл все равно хочет ему эти пожелания сказать. Словно читая его мысли, Ганнибал начинает улыбаться необычно доброжелательно в ответ на эту заботу, затем подходит и несколько секунд смотрит на Уилла, прежде чем неожиданно заключить его в объятия и закружить. И это в самом деле должно выглядеть смешно для двух взрослых людей, но почему-то не выглядит; и Уилл смеется — игриво и беззаботно, — понимая, что никогда бы не подумал, что может так смеяться. — Я буду предельно осторожен, — отвечает Ганнибал, чей голос звучит слегка приглушенно, поскольку лицом он прижимается к волосам Уилла. — Но только если ты пообещаешь мне то же самое — не выходить из дома. — Прошло уже двадцать четыре часа. Не думаю, что это важно. — Не с таким запахом, — твердо говорит Ганнибал. — Еще одного дня будет достаточно. Максимум двух. Уилл не отвечает сразу, и Ганнибал начинает сжимать объятия. — Ладно, хорошо, — говорит Уилл, хотя сложно понять, серьезен ли Ганнибал или все-таки нет. — Я останусь внутри. Если это сделает тебя счастливым. — Это сделает меня невероятно счастливым, — отвечает Ганнибал с обычной невозмутимостью. — А также избавит меня от беспокойства о твоем благополучии, пока я не рядом. Уилл тихонько вздыхает, высвобождается, откашливается, а потом снова бросает слегка застенчивый взгляд в сторону Ганнибала. Правда в том, что он отчаянно хочет спросить, планирует ли Ганнибал вернуться после работы к нему домой, а не к себе, но, как бы ни старался, не может найти способа выразить это, чтобы не прозвучать постыдно навязчиво и прилипчиво. Ганнибал снова ловит его взгляд и, кажется, поняв проблему, добавляет: — Хочешь, привезу тебе что-нибудь по пути обратно? Лишь себя, — думает Уилл. Хотя, конечно, невозможно произнести вслух такую сентиментальную и слащавую чушь, поэтому в итоге он просто улыбается, чтобы Ганнибал знал: он рад этому. А затем, повинуясь безумному порыву и желая, чтобы у Ганнибала было что-то, напоминающее о нем, пока они врозь, — хватает свой шарф со стола и начинает обматывать им шею Ганнибала. Накручивая шарф, Уилл в самом деле подозревает, что это ужасная идея (и даже смутно осознает какую-то часть себя, которая в ужасе кричит: «боже, не давай ему этот сраный шарф, идиот ебаный, он же страшный, как долбанная смерть»), но уже поздно и выбора нет — остается только довести начатое до конца. Шарф действительно страшнючий — коричневый и мохнатый, при плохом освещении напоминающий бренные останки какого-то несчастного пушистого существа, и, скорее всего, это та самая вещь, которую Ганнибал в обычных условиях согласился бы взять разве что в защитных перчатках и щипцами; однако, вопреки ожиданиям, он не выглядит недовольным или раздраженным этим жестом, а, напротив, накрывает ладонями его руки, помогая завязать шарф, с улыбкой куда более мягкой и нежной, чем его привычная острая усмешка. — Спасибо, Уилл, — говорит Ганнибал. — Очень предусмотрительно. — Без проблем, — небрежно отвечает Уилл. Он снова неопределенно улыбается, хотя про себя не может отделаться от мысли, что Ганнибалу не стоит его поощрять: еще несколько таких утр — и он может дойти до чего-то по-настоящему ужасного, например, начать упаковывать ему с собой ланч-боксы с какими-нибудь сопливо-любовными маленькими записочками внутри. Он морщится от этой мысли, а следом нарочито небрежно добавляет: — Ты же всегда можешь просто взять еще один выходной? — Могу, — соглашается Ганнибал. — И хотел бы — даже очень, только у меня есть несколько дел, требующих внимания. Что важнее — я вижу, тебе нужно немного побыть одному. Уилл чувствует, как слегка краснеет, беспокоясь, что сделал все чересчур очевидным, но вместе с тем он тронут и благодарен, что Ганнибал достаточно чуток к его настроениям, чтобы распознать потребность в одиночестве. — Да, — наконец говорит он. — Ничего личного, в смысле. Просто… — Ты ценишь личное пространство, — заключает Ганнибал, длинными пальцами рассеяно поглаживая край шарфа, словно шарф — это нечто живое и требующее внимания. — Я понимаю, Уилл, тебе не нужно ничего объяснять. Напротив, я польщен, что ты терпел мое присутствие в твоем доме так долго. — Я не просто тебя терпел, — твердо говорит Уилл. — Я был рад твоему присутствию. Ганнибал снова улыбается, подходит к Уиллу и обнимает его за спину еще крепче, и Уилл тоже улыбается, удовлетворенно наклоняясь навстречу касаниям. — Я вернусь как только смогу, — добавляет Ганнибал, прижимаясь щекой к его макушке. — Будь уверен, все это время я буду думать о тебе. Это даже смешно: я еще не уехал, а уже чувствую, что скучаю по тебе. Уилл хочет сказать, что чувствует то же самое, но боится, что это опасно приблизит их к превращению в пару сентиментальных старых дураков, поэтому предпочитает дать Ганнибалу знать молча, проведя ладонями по его спине. А потом он остается стоять в дверях, кутаясь в плед, и машет на прощание, пока Ганнибал смотрит на него из окна такси с таким напряжением, какое, по-хорошему, должно бы нервировать, но почему-то лишь успокаивает. Уилл стоит и наблюдает до тех пор, пока машина не скрывается из виду, а потом поправляет плед на плечах и вздрагивает, когда в кармане раздается громкий звук сообщения. Достав его, он видит, что это сообщение от Ганнибала: «Иди в дом». Уилл ухмыляется, поворачивается и закрывает за собой дверь, стараясь не замечать и не обращать внимания на то, как одиноко и пусто теперь стало в доме без Ганнибала. Теперь он знает, что проведет в одиночестве несколько часов, предоставленный самому себе, и не может не находить иронии в том, что после бесконечных жалоб на переутомление от работы он теперь понятия не имеет, чем заполнить долгожданное свободное время. Мысленно он принимается перебирать, чем обычно занимаются люди, когда остаются дома одни (и отвергает все варианты как скучные и бессмысленные), потом как-то беспокойно бродит по дому, стараясь не смотреть на часы — он и так знает: они покажут, что Ганнибал уехал всего десять минут назад. — Но я же хотел побыть один, — говорит Уилл вслух, и это чистая правда — он в самом деле хотел. Нынешнее беспокойство попросту бессмысленно. В конце концов Уилл возвращается на кухню, чтобы заварить кофе — не потому что ему особенно хочется, а потому что не придумал ничего лучше — и стоит, ожидая, пока закипит вода, время от времени подпрыгивая от холода кафеля под босыми ногами. Несколько книг Ганнибала аккуратной стопкой лежат на столе рядом, и он начинает рассеянно перелистывать их в ожидании, любуясь тем, как величественно и роскошно они выглядят среди его собственных куда более заурядных вещей. На самом деле это именно те самые книги, которые ожидаешь увидеть в университетской библиотеке — в основном кожаные переплеты с тиснеными названиями на незнакомых языках — и Уилл осторожно проводит указательным пальцем по обложкам, думая, как приятно видеть их здесь. Эта мысль, в свою очередь, подталкивает его развить идею дальше и начать представлять, как было бы здорово видеть в доме больше вещей Ганнибала — разбросанных тут и там, смешанных с его собственными вещами в комфортном слиянии пространств. Не слишком много, — поспешно оговаривается про себя Уилл, потому что он вовсе и не ожидает, что Ганнибал переедет к нему или что-то такое. Тем не менее, идея всего парочки вещей несомненно привлекательна. Например, пальто Ганнибала, уютно накинутое на его собственное, висящее на крючке, или их пиджаки, делящие место в шкафу, или даже что-то столь простое, как набор запонок, часов и всякие мелочи, сваленные в кучу на столе. Ведь, в конце концов, они могли бы даже просто брать вещи друг друга, не спрашивая; и у Уилла возникает краткий, но приятный образ, как Ганнибал использует его бритву или шампунь, потому что не может найти свои, или как он сам первым делом с утра накидывает одну из рубашек Ганнибала и носит ее весь день, пока только они вдвоем знают об этом. На самом деле, в этом образе столько очарования, что Уилл хватается за него, сопоставляет с фактом, что у него есть несколько свободных часов, и приходит к выводу, что, возможно, было бы неплохо освободить немного места для хранения чисто гипотетических вещей Ганнибала, занявшись тем, что откладывал целую вечность — разбором коробок из его старого дома, которые сейчас свалены в беспорядке в спальне и пылятся с момента переезда. Признаться, причины разобрать коробки кажутся ему самонадеянными и слегка глупыми, но теперь, когда мысль возникла, от нее почти невозможно избавиться. Да и вообще, дело не только в Ганнибале. Все равно это нужно сделать хоть когда-то. — Вообще-то я и так сто лет собирался, — говорит Уилл одной из собак, которая в ответ бросает на него долгий печальный взгляд, будто ее это вообще не ебет. Уилл громко вздыхает, затем варит кофе — выпивает, варит еще один и выпивает его тоже — потом снова смотрит на стопку книг и наконец принимает неизбежное, неловко поднимаясь наверх, чтобы начать. Коробки в основном наполнены старыми вещами, которые отец отдал Уиллу при разборе собственного дома, и, перебирая их сейчас, Уилл испытывает странное ощущение, будто раскапывает свою жизнь, как археолог: палимпсест своих прошлых «я», лежащих меж затхлых слоев, становящихся все более давними, начиная с нескольких лет назад и уходя все дальше и дальше; он откапывает в коробке фотографии с выпускного в колледже и добирается до школьного альбома, затем до коллекции карточек для обмена из восьмого класса, а потом мешка с ярким Лего, которое явно осталось еще со времен детского сада и которое Уилл даже не помнит, чтобы у него было. Он даже отчасти надеется найти фотографию матери, чтобы добавить ее к одинокой рамке внизу, но снимков мало, и в основном это формальные, безличные кадры вроде его самого на сцене, получающего грамоту от директора своей старой средней школы за выдающиеся академические успехи. Директор его никогда не любил, и на фото ясно видно раздражение на лице этого старого козла. Уилл усмехается, а потом бросает фото в стопку справа от себя, добавляя туда же альбом и, когда находит, саму грамоту. Таких стопок три: одна для мусора, одна — для пожертвований и последняя — для штук, которые нужно сохранить; причем большинство вещей из коробок отправляется в первую, немного — во вторую, а в третью пока вообще ничего не угодило. Уилл наконец добирается до дна последней коробки и уже хочет поздравить себя с Хорошо Выполненной Работой, когда вытаскивает последний предмет и замирает на мгновение, прежде чем отправить его в кучу мусора. Сам по себе предмет не особо интересен: просто потрепанная временем книжка под названием «Плюшевый кролик» с погнутыми уголками и разводами кофейных пятен на корешке, оставленных когда-то его отцом. Но все равно, в сочетании с тоскливой ностальгией, пробужденной остальными коробками, вид книги вызывает в Уилле странный укол боли, который он не может сразу определить. В этом даже нет смысла — книга ведь не связана с грустными воспоминаниями; скорее наоборот, он помнит, как любил ее в детстве. Медленно он открывает ее, чтобы проверить, где написал свое имя на форзаце, и слабо улыбается, видя, что использовал полное «Уильям» вместо «Уилл» в приступе детского самолюбования. Книга была подарком от какой-то далекой родственницы матери, явно не понимавшей, что маленький мальчик, увлеченный рыбалкой и футболом, вряд ли получит удовольствие от детской книги, впервые опубликованной в тысяча девятьсот двадцать втором году. «Нахрена она вообще тебе ее прислала? — с отвращением спросил тогда отец. — Это так похоже на Джини; она никогда не думает…» — только вот в тот раз отец ошибся, потому что Уилл, будучи романтиком с ярким воображением, был безмерно очарован самой идеей оживающих игрушек и просто обожал эту книгу; он требовал, чтобы ему читали ее вслух снова и снова, пока не выучил наизусть, и пока однажды не перерос ее, а простые слова с картинками потеряли свою привлекательность. Тогда его восторг был связан лишь с буквальным восприятием истории, но теперь, оглядываясь назад, то увлечение кажется пророческим: будто ребенок внутри него каким-то образом знал, насколько актуальными станут темы уязвимости и неподдельности во взрослой жизни. Взяв книгу снова, он начинает листать ее, пока не доходит до отрывка, который начал всплывать в памяти, и медленно пробегает глазами по изящным эдвардианским акварельным работам, изображающим игрушечных кролика и лошадь. — Ты не создан Настоящим. Ты им становишься. Когда ребенок очень-очень долго любит тебя — не просто играет с тобой, а по-настоящему любит, вот тогда ты становишься Настоящим. — А это больно? — Иногда. Но когда ты Настоящий, ты не против, чтобы было больно. — А это происходит сразу, как будто тебя завели, или постепенно? — Не сразу. Ты медленно становишься. Процесс занимает много времени. Вот почему те, кто легко ломается, у кого острые края или кого нужно беречь, редко становятся Настоящими. Обычно к тому времени, как ты становишься Настоящим, почти всю твою шерстку от любви уже выдрали, твои глаза выпали, суставы — разболтались, и ты уже совсем потрепанный. Но это ведь неважно, потому что, когда ты Настоящий, ты не можешь быть некрасивым — разве что для тех, кто не понимает. Уилл хмурится, а потом резко захлопывает книгу и швыряет ее на пол. Со стороны он выглядит нетерпеливым и раздраженным, а еще точно смущенным тем, что уделил внимание такой тривиальной ерунде. Но даже отбрасывая книгу, он понимает, что этот жест — лишь попытка скрыть щемящую тоску, которая теперь сильнее, чем когда-либо, и которую он наконец осознает как грусть за свое детское «я». За того ребенка, который любил книжки с картинками настолько, что подписывал в них свое имя, верил, что игрушки могут ожить, если просто любить их достаточно сильно; который улыбался, а иногда даже смеялся, все это время даже не подозревая, что в итоге окажется в одиноком доме посреди глуши, в окружении осколков разбитых зеркал, Темным Отражением и разумом, день за днем разрушающим себя в поисках монстров. Потому что теперь, глядя на кучу старых вещей, невозможно не придать им совершенно иное значение и не задуматься: а было ли Отражение рядом все это время, принадлежат ли эти вещи Ему в той же мере, что и самому Уиллу. Ждало ли Отражение в тени все эти годы? Было ли Оно рядом, читало сказки и получало награды от директора, все это время мечтая о моменте, когда наконец настанет Его час и Оно будет стоять, торжествуя в азарте убийства, с бледным лицом и сверкающими пугающими глазами? Ждало ли Оно Уилла всю жизнь? Уилл громко вздыхает, измученный и перегруженный, и его охватывает что-то похожее на скорбь — реквием по человеку, которым он так и не стал по-настоящему. Затем его одолевает краткий, беспомощный порыв выкрикнуть «что со мной случилось? Куда я исчез?» — и он, наверное, даже закричал бы, не будь уверен, что никто не сможет ответить, и что тот, кто меньше всех способен на ответ, — это он сам. Впрочем, мораль книги — полная чушь. Уилл никогда не хотел принимать свои разболтанные суставы или потрепанную шерсть, и идея о том, что такие изъяны можно возвысить любовью к себе и принятием со стороны других, кажется ему одновременно приторной и слегка смешной… хотя, по крайней мере, писательница права в одном: это действительно больно. Да и как вообще можно представить, что кто-то другой примет тебя, если ты сам не в силах принять и пережить себя? — Ты не создан Настоящим — ты им становишься, — шепчет Уилл. Внезапно почувствовав неловкость, он резко встает, бросает книгу в кучу к остальному мусору и закрывает за собой дверь.

* * *

              Следующие несколько часов Уилл слоняется по дому, чувствуя себя беспокойно и неусидчиво; и, как ни стыдно в этом признаваться, он понимает, что его нетерпение вызвано ожиданием возвращения Ганнибала, который снова вдохнет жизнь в дом. Эта временная неспособность довольствоваться одиночеством тревожит Уилла и раздражает его, но в то же время осознание, что он скучает по Ганнибалу, слишком очевидное, чтобы его отрицать, и нет смысла делать вид, что все совсем не так. С легким содроганием Уилл возвращается в спальню, находит рубашку Ганнибала, висящую на стуле, и накидывает ее поверх своей, после чего спускается вниз, теперь чувствуя себя еще более неловко, чем раньше. Отчасти все это, несомненно, просто остаточный эффект гормонов течки, но он знает, что дело не только в них. На самом деле эмоциональный отклик этой потребности в Ганнибале настолько силен, что Уилл задумывается над ним с растущим напряжением; впечатления последних дней смешиваются с его реакцией на содержимое коробок, и от этого у него перехватывает дыхание. Звук резко отдается в пустом воздухе, словно стаккато, и Уилл еще несколько секунд мечется по комнате, прежде чем наконец садится за стол и достает из запертого ящика дневник. Он давно его не открывал, и дневник уже кажется ему незнакомым, но он все равно достает его, затем несколько секунд сидит в молчаливом раздумье, прежде чем взять ручку и начать писать.               Дорогой, знаешь, я мало что помню о последних днях; по крайней мере, не в обычном смысле. Я не помню точно, что мы делали или как я себя вел, что ты, возможно, говорил или как я, быть может, реагировал… но я определенно помню, что чувствовал. Поэтому я пишу тебе сейчас. Я хочу рассказать тебе, что помню. Вот что.

~

Я помню ощущение, будто мы слились воедино; будто мое тело стало твоим телом. Будто я был тобой, а ты — мной. Я помню, что не воспринимал происходящее между нами как секс, или трах, или занятие любовью, и не определял тебя как альфу или потенциального партнера, а себя — как омегу. В этом не было нужды, потому что все эти ярлыки перестали иметь значение. Я просто определял себя как тебя, а тебя — как себя. Я помню, что на короткий миг мы перестали быть двумя людьми, став одним целым. Мы были двумя половинами неделимого атома, и я больше не понимал, где заканчиваюсь я и начинаешься ты. В тот единственный момент мне казалось, будто я мог бы раствориться в тебе, будь это возможно. Что если бы это было возможно… я бы растворился в тебе.

~

Так много всего, да? Много воспоминаний, наполненных чувствами. Наверное, большинство сказало бы, что все это диктовала течка, и, возможно, так и было — по крайней мере, отчасти. Сейчас, конечно, я определенно чувствую себя спокойнее. Менее обезумевшим и пылким. Менее желающим слиться с тобой воедино. Потому что тогда я по-настоящему этого хотел, и это то, что я помню ярче всего. Я не просто желал тебя — мне казалось, будто я хочу быть тобой. Будто единственный способ стать достаточно близким тебе — это забраться в твое тело и жить в нем, как в собственном. Дорогой, не существует подходящих слов, чтобы описать, насколько все это дезориентирует, и сейчас я расскажу тебе, почему. Сегодня утром я нашел книгу — просто старую, глупую детскую книжку, о которой уже и позабыл, но она напомнила мне идею о том, что люди могут по-настоящему сблизиться с кем-то, только приняв свои несовершенства. Что это помогает им почувствовать себя «настоящими». Это заставило меня осознать, насколько уязвимым становится человек, когда слишком сближается с другим, потому что если Другой способен сделать тебя счастливым, значит, он также может и ранить. Но я понял и кое-что еще: все это жгучее желание быть ближе к тебе родилось из того, как я воспринимал тебя последние несколько дней — как продолжение и расширение самого себя. Будто я смотрел в одно из тех разбитых зеркал в коридоре. Я, но не я: потому что, глядя на тебя, я видел собственное отражение. Ты был моим Темным Отражением, и ты настолько полностью принял и безраздельно признал его, что я почувствовал — я мог бы любить тебя за это. Мне казалось, что единственный способ познать себя — это познать тебя. Дело в том, что тебе нужно понять: я привык к тому, что на меня смотрят — особенно альфы — но не привык, что меня по-настоящему видят. Ты ведь видишь меня, да? И я начинаю видеть тебя. Я вижу тьму в тебе. Но больше всего… я вижу, как она отражает тьму во мне.

* * *

              Излагая внутренний конфликт в такой откровенной, честной форме, Уилл полностью ожидает, что после исповеди в дневнике ему станет только хуже. Настолько сильно ожидает, что начинает активно сопротивляться моменту, когда придется перестать писать — будто боится поставить точку и столкнуться с последствиями того, что только что излил на бумагу. Однако, когда он наконец откладывает ручку, довольно быстро приходит осознание, что все обстоит ровно наоборот: вместо возобновившегося страха или сомнений он, на самом деле, испытывает чувство завершенности, которое заставляет его ощущать себя куда более готовым мириться со складывающейся ситуацией и намного спокойнее, чем еще полчаса назад. Конечно, спокойствие не отменяет факта, что содержание записей тревожит — да и само спокойствие возникло вопреки, а не благодаря записи в дневнике — но все же нельзя отрицать, что в самом акте написания своих мыслей есть некоторый катарсис. Да и к тому же, такой способ встретиться лицом к лицу с собственными чувствами кажется временным изгнанием их — даже до такой степени, что, запирая дневник обратно в ящик, Уилл чувствует, будто заодно запирает и свои тревоги, где они могут оставаться под замком, пока не придет время снова их достать и рассмотреть. Что есть, то есть, — думает Уилл с неким отстраненным принятием. К тому же, не факт, что ему всегда придется сталкиваться с этим в одиночку. До возвращения Ганнибала остается еще несколько часов, поэтому Уилл отодвигает стул, поднимается наверх, отказывается от душа в пользу долгой неспешной ванны, осматривая свои многочисленные синяки и царапины и гадая, похожи ли повреждения Ганнибала на его собственные. Затем он стелет свежее постельное белье, переставляет лампу для чтения со своей прикроватной тумбочки на тумбочку с той стороны, где лежит Ганнибал, и начинает планировать, как они могут провести вечер после его возвращения (и решится ли он сам приготовить ужин на двоих, или это будет слишком эпичным упражнением в публичном унижении, учитывая, для кого он собирается готовить), когда внезапно ловит себя на мысли, что воспринимает возвращение Ганнибала так, будто он «возвращается домой», а не просто «приезжает обратно» к нему — будто Ганнибал живет здесь постоянно, и этот дом для него точно такое же прибежище, как и для самого Уилла. Мысль сама по себе не неприятная, хотя неизбежно заставляет Уилла ковыряться в ней, доводя до логического завершения, и гадать, что, мать его, скажет Эндрю, когда узнает о последних днях. Потому что, конечно же, рано или поздно он наверняка узнает. Уилл хмурится, а потом на несколько секунд закусывает ноготь большого пальца, молча обдумывая это. Эндрю получил письмо в пятницу и с тех пор, несомненно, уже консультировался со своим адвокатом. Мистер… как там его звали? У него одно из тех южных имен, которые звучат как название пудры в бледно-розовых компактных коробочках или пирожных, в которых слишком много заварного крема. Ах да, Лафайетт. Мистер Лафайетт, адвокат; невозмутимый седовласый альфа с белоснежными манжетами, полным ртом сверкающих зубов, больших и квадратных, как надгробные плиты, и раздражающей привычкой издавать короткие лающие смешки, похожие скорее на собачий бронхит. Уилл довольно хорошо его помнит, потому что именно он оформлял иск об опеке от имени Эндрю во время встречи, которая до сих пор, наверное, остается одним из самых унизительных часов в жизни Уилла. Мистер Лафайет был каким-то старым другом (с акцентом на «старым» — сморщенный, усохший уебок) семьи Эндрю и все время ласково называл его «сынок», полностью игнорируя Уилла, будто он был просто частью обстановки офиса, не более значимой, чем подборка престижных Юридических Изданий на полке или та дурацкая лампа посередине стола с витражами Тиффани. — Сколько ему лет? — спросил он Эндрю. — Он хочет получать пособие? Проходил медицинское обследование? У него есть родственники, которые могут предъявить на него права? Уилл почти сразу потерял терпение и начал громко отвечать на вопросы сам, после чего Эндрю рассмеялся и обменялся с мистером Лафайеттом забавленным взглядом, будто Уилл был милым непослушным питомцем, только что выполнившим какой-то трюк. — Ты хотел мне что-то сказать, молодой человек? — наконец поинтересовался мистер Лафайетт, глядя на Уилла поверх очков; Уилл открыл рот, чтобы высказать все, что думает, но Эндрю предупреждающе схватил его за руку, и Уиллу пришлось неохотно замолчать, фантазируя о том, как он пустит в ход эту злоебучую уродливую лампу, отвесив им обоим парочку хороших ударов витражами Тиффани. Думая об этом сейчас, Уилл чувствует, у него аж кровь вскипает от несправедливости и возмущения, хотя, по крайней мере, тот факт, что мистер Лафайетт оказался безнадежно старомоден и оторван от реальности, должен сыграть ему на руку. В конце концов, трудно представить, чтобы он смог составить достойную конкуренцию Элизабет Льюис с ее нью-йоркским акцентом и дерзким нравом, известной тем, что берется pro bono за сложные дела, которые другие юристы считают безнадежными, и регулярно пишет страстные статьи в национальных газетах о варварском обращении с омегами… Уилл как раз размышляет, не позвонить ли придурочному секретарю, чтобы уточнить, забрал ли Эндрю письмо, как и планировалось, как вдруг его размышления резко и неожиданно прерывает звук снаружи, без предупреждения прорезающий тишину и заставляющий его мгновенно напрячься, а затем полностью замереть. Правда, звук приглушенный, потонувший в снегу, но острый слух Уилла все равно его улавливает, а неожиданность и отсутствие очевидной причины сразу же вызывают у него тревогу. Быстро отодвинув стул, он подходит к окну и прячется за плотной тканью занавесок, чтобы выглянуть в быстро сгущающиеся сумерки. Сначала он не видит ничего, кроме сгустков теней и серебристого блеска свежевыпавшего снега, но, присмотревшись, внезапно снова напрягается, заметив мелькнувшее движение в углу. Тени продолжают извиваться по двору жутким узором тонких черных линий, и хотя различить что-то трудно, Уилл уже разглядел достаточно, чтобы понять: одна из теней начинает уплотняться, отделяясь от остальных, медленно, но верно — почти мучительно долго — превращаясь в человеческую фигуру. Уилл резко выдыхает, чувствуя, как волосы на затылке встают дыбом. Он почти не двигается и не издает ни звука, и хотя существо во дворе не могло его услышать, черная пустота на месте лица все равно внезапно дергается, будто оно заметило Уилла в укрытии и теперь смотрит прямо на него. Из-за того, как резко существо дергается вперед, движение кажется таким ломаным и ползучим, что в тусклом зимнем свете оно напоминает гигантское насекомое, и Уилл снова задерживает дыхание, сдавленно выдыхая — его злость настолько глубока, что выдох почти превращается в шипение. Забыв наставления Ганнибала не выходить на улицу, он бросается к входной двери, но вдруг останавливается и разворачивается, чтобы схватить ближайшее и самое эффективное оружие, которое можно найти в спешке — большой нож для стейков, лежащий на кухонной столешнице, оставленный там Ганнибалом после приготовления вчерашнего ужина. Рукоятка на ощупь твердая и надежная, а лезвие блестит, смертоносное и отточенное, холодным серебристым отливом; Уилл сжимает его и снова бежит к двери, смутно осознавая, насколько его реакция отличается от той, что была, когда он впервые подумал, что увидел незнакомца, крадущегося по двору. Тогда он был напуган и растерян, а теперь его переполняет яростное возмущение — ослепляющее, захватывающее дух, жаждущее лишь одного: выследить эту фигуру, наброситься на нее и разорвать на куски прямо в снегу. Пробегая по коридору, он мельком замечает разбитое зеркало, но теперь его рамка кажется пустой, как провалившиеся, зияющие глазницы черепа. Темного Отражения больше нет — оно покинуло свой пост. Оно ускользнуло, лихорадочно думает Уилл. — Оно Стало. Снаружи снова идет снег. Хлопья ложатся Уиллу на голову серебром, оседая на лице и ресницах, жгуче-ледяные, словно обжигают, а не холодят. Пейзаж под снежным покрывалом приглушенный и безжизненный, сплошь из грубых абрисов и размытых краев, словно лицо без черт — лишь бескрайняя сверкающе-белая кожа. Затем еще один звук заставляет Уилла снова замереть, но он быстро понимает, что это лишь неумолимо тоскливое «кар-кар-кар» убийства ворон, скользящих по небу, словно капли дегтя, танцующих и извивающихся на ветру, словно ведьмы на бурном шабаше. Уилл задерживает дыхание; все его мышцы напряжены, каждый нерв дрожит от холода и адреналина, и он медленно поворачивает голову из стороны в сторону, будто принюхиваясь к воздуху. Слева: ворота и утонувшие в снегу остатки его машины. Справа: пустые поля, голые деревья и убийства ворон. Но фигуры и след простыл. Тихо выругавшись, Уилл крепче сжимает нож и снова медленно осматривает окрестности. Кажется почти невероятным, что фигура могла исчезнуть с той же жуткой стремительностью, что и раньше, но снова ни звука, ни следа — и Уилл вынужден, как и прежде, задаться вопросом: а не вообразил ли он все это, и не почудилась ли ему фигура с самого начала. Снег утоптан их с Ганнибалом шагами, и новые следы разглядеть невозможно, но первое впечатление — что что-то точно кралось по двору — очень трудно отбросить. Уилл слышит грохот пульса в ушах и шум пульсирующей крови, и, сжимая нож еще сильнее, понимает: ему кажется, что этот призрачный нарушитель как-то связан с Эндрю. Еще один частный детектив, явившийся попытаться похитить его, или даже сам Эндрю… он знает это, и от одной этой мысли его пальцы впиваются в рукоять еще крепче. Среди всей этой тишины раздается новый звук. Он доносится откуда-то слева от Уилла, сначала едва слышный, но постепенно нарастающий: мягкое бульканье, низкое и жуткое, которое можно было бы принять за смех, если бы вой ветра не искажал его до неузнаваемости, лишая всего человеческого. Метель теперь сильно путает Уилла, будто душит ледяными осколками, и двор превращается во что-то сюрреалистичное — кажущееся безграничным по размеру, но при этом душное и клаустрофобически узкое: миниатюрная арктическая пустошь, где Уилл — единственный первопроходец. У ног он замечает опрокинутую поленницу и, наклоняясь, чтобы осмотреть ее, ощущает особенно резкий порыв ветра, пронизывающий до костей, режущий, как складной нож — как его собственный нож или даже один из инструментов Скульптора. Обескураженный отсутствием следов, Уилл выпрямляется и в последний раз, с досадой, окидывает двор взглядом, прежде чем неохотно признать: даже если кто-то и был здесь, теперь он уже давно исчез. Разворачиваясь, он отступает к безопасности дома, чтобы найти что-то более осязаемое, чем замерзшая чернота, и, уходя, совершенно упускает из виду алые пятна на снегу, ведущие к блестящей массе — такой же скользкой и кровавой, будто когда-то, давным-давно, она была частью чего-то живого. Но внимание Уилла сосредоточено на поисках чего-то большого и живого, а не останков чего-то мертвого, поэтому он не замечает их — так же, как не замечает маленькую белую визитку, привязанную к топорику на вершине поленницы. Еще пара секунд — и он бы ее увидел, но теперь она остается нетронутой, ожидая момента, когда ее обнаружат, бережно защищенная ламинацией от непогоды и сохраняющая сообщение, написанное по центру тем же вихрастыми почерком, что и все предыдущие: «Поймайте меня, когда сможете, мистер Грэм». А на обратной стороне: «Жди меня».
Примечания:
612 Нравится 154 Отзывы 172 В сборник
Отзывы (5)