***
Дверь Лунных покоев осталась такой же, какой Серадж помнил её с детства. Но тонкий лунный серп, пронзённый острым мечом, что раньше завораживал своим серебряным блеском, теперь почти вызывал отвращение. Хотелось сорвать его, растоптать, выбросить, уничтожить. Но вместо этого Серадж положил на него ладонь, надавил, и дверь, всю его жизнь запертая на многие засовы, медленно распахнулась, являя за собой тот самый другой мир, о котором Серадж грезил мальчишкой и которого страшился, став мужчиной. Внутри покои не так уж сильно отличались от его собственных — кровать с балдахином; бархатная софа у соседней стены; столик с изобилием фруктов и некрепким вином; светлый прохладный мрамор под ногами; балкон, залитый звёздным светом, отделённый от остального пространства лишь колышущимися от сквозняка полупрозрачными шёлковыми занавесями. Всё было привычным. Кроме цвета. Вместо золота — серебро; вместо рубинов — блестящие как вода в фонтанах сапфиры; вместо кричащего алого — бархат глубокого синего цвета. Серадж блаженно прикрыл глаза — лишь сейчас он, наконец, смог вдохнуть полной грудью — словно измотанный палящим солнцем пустыни путник, добравшийся до живительного оазиса. Блаженство первого глотка целительной влаги. «И стала Луна спасением Солнцу, изнурённому собственным жаром, ибо свет Её мягок, но холоден». Лишь Серадж в своих золотых одеждах с блестящими нитями стоял посреди покоев единственным ярким пятном. Владения богини Луны раскинулись далеко от пустыни влажными тропическими лесами — Серадж ещё не успел там побывать, но сейчас, стоя с закрытыми глазами, окутанный ароматами ночной свежести и тропических фруктов, ему казалось, будто он именно там — не во дворце среди сухих жарких песков, но в сердце зелёного леса после дождя. И прохладная роса касается его пульсирующих жаром щёк, иссушенных горячими ветрами губ. Но вовсе не роса те прикосновения. А мягкие подушечки чужих пальцев и лёгкое дуновение дыхания сквозь бархат приоткрытых губ. Они скользили по коже лаской опадающих лепестков, и Серадж не спешил открывать глаза, наслаждаясь волшебством момента, лишь собственные губы сами распахнулись навстречу — словно обессиленный долгой битвой воин, безмолвно просящий хотя бы одного глотка воды. Ложь. Одного никогда не бывает достаточно. Дыхания смешались, слились в единый бурный поток, и Серадж тонул в нём, задыхался, захлёбывался, но продолжал пить так жадно — испить до дна, даже если это будет стоить ему жизни. Губы Шакхама — сладкие, много слаще в сравнении с прошлой ночью — Серадж никогда не сможет утолить ими свою смертельную жажду, лишь иссыхая ещё сильнее. Но даже если они погибель, если медленный яд, если крах и его конец — он был бы счастлив встретить его именно так. Ладони, узкие, приятно прохладные, легли на пышащую жаром грудь, неприкрытую распахнутым шелком золотого халата; и сердце Сераджа зашлось в таком неистовом биении, словно обрело собственную волю. И волей его было коснуться этих рук, прижаться к ладоням и остаться в них навсегда, истекая рубиново-алым и обжигающе-горячим. И пусть оно не могло говорить — глупое, беспокойное сердце — Серадж слышал его оглушающий крик. Возможно, его слышала вся Империя. И оставалось лишь надеяться, что единственный человек, которому он предназначался, не был глух. Сераджу казалось, что он помутился рассудком. Оказался коварно заточённым в лампу джинна, в которой нет ни времени, ни пространства — нет ничего вообще, кроме сводящего с ума желания служить другому человеку в надежде, что тот дарует ему свободу. Кто-то скажет — недостойное желание для Императора. Серадж ответит — что казнит их всех и падёт коленями прямо в реку их горячей крови. Но не сегодня. Сегодня он падает на мягкое ложе, и шёлковые простыни, белые как молоко, принимают его в колыбель своих нежных объятий. Не разрывая влажного поцелуя, Серадж скользнул ладонями по чужим бокам, окутанным тончайшими тканями — даже смотреть не нужно, чтобы понять, что сквозь них просвечивает светлая, мягкая кожа; обнял струну прогнувшейся поясницы и спустился ниже, к округлостям упругих ягодиц — пальцы сжались почти произвольно, быстрее, чем он успел сам того пожелать. У Сераджа закружилась голова, но прежде, чем он успел, переведя дух, потянуться за новым поцелуем, тонкий палец коснулся его припухших, раскрасневшихся губ. Туманная дымка томящего возбуждения плыла перед глазами зыбкой вуалью, и за ней — изгиб соблазнительной улыбки и блеск рокового взгляда. Изящным движением Шакхам соскользнул с бёдер Сераджа, усаживаясь за его спиной. И только в этот момент Серадж обратил внимание на зеркало у кровати — высокое, в резной серебряной раме, оно отражало танцующий свет горящих свечей, блеск сияющих нитей в одеждах Сераджа, дрожь его часто вздымающейся груди. Отполированная медная гладь делала движения слегка размытыми, словно те были не отражением, а миражом, наваждением, фантазией самого сладкого сна. Серадж хотел отвернуться. Хотел смотреть в голубые глаза прямо. Хотел взять своё так решительно, как и подобает Императору. Серадж хотел сегодняшнюю ночь не по указке фанатичного ритуала, но по воле собственного, умирающего в агонии сердца. — И отдало себя Солнце во власть Луны, ибо воздать Ей до́лжно его поклонению. Прозвучавший в самое ухо шёпот мерещился Сераджу шорохом потревоженных ветром песков. Губы коснулись мочки, пронзённой тонкой цепочкой серьги с качающимся на конце символом солнца; скользнули невесомыми поцелуями выше, к виску; спустились ниже, по шее, замерев у изгиба смуглого плеча, тонкая ткань халата с которого давно спала. Шакхам огладил ладонями широкую, крепкую грудь, задев пальцами затвердевшие тёмные соски, и, взмахнув ресницами, посмотрел на Сераджа. Через зеркало. И если до этого Серадж хотел отвернуться, то теперь сделать это он был не в силах — светлые волосы, мягкой волной спадающие на его плечо; тонкие пальцы с вязью рыжих узоров, скользящие по животу к кромке шёлковых золотых шароваров, натянутых от возбуждения так, что вот-вот лопнут по швам; его собственный кадык, дрогнувший под кожей, покрытой мелкими каплями жаркой испарины. Шакхам продолжал играть в ритуал. Это одновременно и злило, и возбуждало настолько, что лишало Сераджа последних остатков расплавленного рассудка. — Сегодня, мой генерал, — Шакхам говорил, и губы его касались самого уха, — я воздам вам по вашим заслугам. Пальцы зарылись в вихры тёмных волос, нежные, но достаточно сильные, чтобы не позволить Сераджу в блаженстве закинуть голову и отвести взгляд от зеркала. — Смотрите, — шептал он, оглаживая плечи, ладонь легла на дрожащий кадык, пальцы обхватили точёную челюсть, коснулись чуть пухловатой нижней губы, — смотрите, как я поклоняюсь вам. Смотрите внимательно, мой генерал, и наслаждайтесь своим величием. Перед Сераджем сотни раз опускались на колени — преданно, вымученно — но никогда так. Шакхам, плавная волна пустынного бархана, практически перетёк с ложа к его разведённым ногам, устраиваясь между ними. Вспорхнули невесомые бледно-голубые шелка распахнутого халата, прозрачные настолько, что, Серадж был прав в своей догадке, не скрывали ничего. И пока Серадж не мог отвести взгляда от треугольных ямочек на пояснице и округлостей ягодиц в зеркальном отражении, Шакхам ловко освободил его от собственных шаровар, что так и остались лежать на полу бесформенной кучкой блестящего золота. Шакхам обернулся через плечо, оценил представшее отражение и, прогнувшись в пояснице сильнее и разведя собственные ноги чуть шире, улыбнулся Сераджу, поймав в зеркале его затуманенный взгляд. Ладони огладили внутренние стороны бёдер, послав волну мелких мурашек к паху. Серадж на мгновение прикрыл глаза, не в силах вынести этой картины: ноги Шакхама, разведённые так широко, что мошонка почти касалась прохладного светлого мрамора; ниспадающий каскад песочных волос, плавный перекат выступающих позвонков и упругих мышц. Абсолютно греховная мысль стрелой пролетела в голове Сераджа — Шакхам сидел в плену его раздвинутых ног так, будто был рождён, чтобы находиться там. Горячее дыхание опалило изнывающий член Сераджа, кончик языка бережно собрал блестящую каплю тягучей смазки, губы обхватили головку пленом мягкого поцелуя. У Сераджа поджались пальцы на ногах, руки до боли сжали простыни и гортанный стон раздался в тишине, когда Шакхам погрузил его в рот целиком, плавно, медленно, скользя языком по всей длине. Глаза закатились и слёзы абсолютного блаженства хрустальными осколками выступили в их уголках. Серадж прогнулся в спине и с рваным вздохом запрокинул голову — стяг балдахина над ложем отчего-то кружился. — Мой генерал, — голос Шакхама немного хрипел или это Сераджу казалась сквозь шум крови в ушах, — не отводите взгляд. — Zahreh mar[1]… — рваный шёпот сорвался с губ и Серадж опустил голову, с трудом фокусируя взгляд на Шакхаме — блестящие губы; глаза, насыщенно-синие от возбуждения; прядь волос, упавшая на лицо — Серадж потянулся и, огладив кончиками пальцев точёную скулу, заправил её за ухо. Длинные пальцы в рыжих узорах, чуть побледневших, но таких же чётких и завораживающих, сжались вокруг его члена лозой райских цветов. Кожа Шакхама будто всю жизнь не видела солнца, бесценная слоновая кость, она особенно прекрасно контрастировала со смуглой кожей Сераджа. Волосы, зыбучие пески, смертельной лаской обняли ладонь Сераджа, когда он положил её на затылок, мягко надавливая. Бархатистые стенки жаркого горла задрожали от долгого, протяжного стона, и наслаждение с новой силой ударило Сераджа в затылок остриём кинжала. Отражение в зеркале изменилось. Шакхам приподнялся на коленях и, по-прежнему широко расставив ноги, раскрылся ещё сильнее. Полупрозрачная ткань халата скрадывала очертания, но зрение Сераджа вдруг прояснилось, словно он обратился голодным хищником, не имеющим права потерпеть неудачу на охоте. Он видел всё. Сжимающееся колечко мышц, аккуратное, тесное, мягкое; налитый тяжестью возбуждения чужой член, с розоватой головки которого тянулась блестящая в свете свечей, тонкая нить жемчужной смазки. Шакхам изнывал, но за всё это время ни разу не прикоснулся к себе. — Zahreh mar… Снова выругался Серадж, настолько опьянённый осознанием этой детали, что почти переступил черту абсолютного блаженства. Но Шакхам не планировал заканчивать так быстро. Сжав Сераджа у основания, он не позволил волне оргазма забрать его у себя. Подготовив заранее всё необходимое, он потянулся под кровать. Тонкая кисть и маленький тёмный бутылёк, оказавшиеся в его руках сменили досаду Сераджа от несостоявшегося оргазма на нетерпеливую заинтересованность. Кончик кисточки пощекотал головку, юрко попорхал по уздечке, лизнул отверстие уретры. Ощущения были странными, но Серадж, пребывая почти в трансовом состоянии, отозвался на них бесконтрольной дрожью, так сильно прикусив губу, что во рту разлилась жжёная медь. — Я заметил, что Его Величеству пришлись по вкусу узоры на моих руках, — говорил Шакхам, хрипло, почти гипнотически, — я подарю ему похожие. Жрецы Луны используют эту краску в своих ритуалах. И блестящие узоры расцвели на тёмной коже Сераджа. Вязь кружевов под головкой; витая лоза по проступающим пульсирующим венам, лепестки тропических цветов, о которых Серадж раньше только читал. Кисточка скользила плавно, почти невесомо, и за ней тянулись завитки, маленькие капли падали на светлый мрамор. Лунная краска сохла быстро и приятно холодила разгорячённую наслаждением плоть. На смуглой коже Сераджа она проявлялась ярко, блестела как жидкая охра, как лучи рассветного солнца, как зарево танцующего пламени. Узоры, которые рисовал Шакхам не повторяли его собственные, но дополняли их так хорошо, так правильно, что одна мысль об этом сводила Сераджа с ума. Тонкие завитки с его кожи будто перетекали на длинные пальцы Шакхама, сплетались с ними, становились единым целым. И это было божественно. Это было греховно. «И совершили они великий грех, возжелав стать единым целым, ибо жар и холод их света непостижимы и губительны друг для друга». Но узоры сплелись, крепко и нерушимо, когда Шакхам оседлал бёдра Сераджа, обхватив их обоих плоть к плоти. И слились дыхания, и стоны превратились в песнь. И горячее хлынуло между ними, жемчугом падая на простыни, ударяясь в груди, скатываясь по животам. «И глупец тот, кто считает войну погибелью людской……и тот глупец, кто считает её чумой…
…ибо мудр лишь тот, кто любовью её зовёт…»