Социальная роль

NC-17
Завершён
98
4
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 5 446 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
98 Нравится 8 Отзывы 8 В сборник

Respira

Настройки
      Возвращаться с работы чересчур поздно — дело непривычное. Вдвойне непривычное, если накинуть обстоятельств: время — одиннадцать, финальная точка — квартира Николая. Язык всё ещё, несмотря на уже, наверное, не один десяток ночей, проведённых тут по тем или иным причинам, не поворачивается назвать это место домом, как ни твердит полуосмысленный образ при фразе «домой хочется» во время смены. Сегодняшний визит сюда в целом ощущается навязанным и вынужденным, пускай ему и рады — насколько вообще может человек быть рад ночному гостю, пропитанному архивной пылью и пропахшему старыми листами. Но на дилеммы этики об уместности-неуместности своего нахождения тут у Артёма попросту не хватает сил — все они оставлены среди стеллажей, битком забитых неотсортированными бумажными судьбами.       Все действия идут через бой с уставшим телом, а единственная опора в этой схватке — дверной косяк под плечом. Светлов приваливается к нему, как к последнему товарищу, а затем, резко выдохнув, пытается в одно движение стянуть с себя сегодня какое-то особенно тяжёлое пальто. Получается — одна огромная победа. Теперь бы раздеться и завалиться куда угодно — ей-богу, хоть прямо сюда, на половик, лишь бы уже принять горизонтальное положение и избавиться от пляшущих перед глазами мушек из букв, выведенных разными почерками.       Приятного ночевать на коврике в прихожей, наверное, будет мало, да ему и не позволят: с кухни, янтарь света из которой сглаживает углы прихожей, доносится тихий стук — на плиту водружается чайник. Значит, даже если Артёма не ждали, его не выгонят. Что, признаться, всё ещё ощущается немного странно.       Его, красного юнца с неуёмным презрением к белому офицерству, здесь быть не должно — при таких обстоятельствах уж точно. Если и положено находиться по эту сторону порога, то только в рамках выполнения приказа на ликвидацию — другого не дано. По идее, идеологии и прилегающим — не дано.       Ну ведь не должно быть настолько трудно представлять ситуацию, где его холодно, методично гонят за дверь. Не должно составлять вообще никакого труда: есть десятки оснований для этого — политических, моральных, личных. Артём, ставя себя на место Николая, насколько вообще способен это сделать, понимает, что сам бы себя развернул, пнул и нелестно попросил бы больше никогда не попадаться на глаза.       Ясно, конечно, предельно ясно, что этот гипотетический сценарий, никак не лепящийся в единую картинку, где должны быть он, эта квартира, этот человек и определённые резкие слова, — единственно верное, что может происходить. Только вот по каким-то причинам не происходит абсолютно никогда, и в определённый момент, который они оба упускают из виду и на котором не зацикливаются, из ужасающей сковывающей странности это превращается в бытовую норму.       «Норму». Слово вяжет язык и горло, подначивает хмыкнуть в злостной иронии. До сих пор нелегко без скепсиса воспринимать факт, что судьба пересекает его с бывшим царским агентом, надолго оставляет с ним в одном пространстве после окончания миссии и — вот уж самое поразительное — принуждает вписаться в его жизнь накрепко. Помогает закрепиться, не проскочить временным гостем или случайной постелью, не остаться утешением от дурных дней или попыткой разрешить все последствия одиночества в чужом во всех значениях мире, а стать кем-то бо́льшим, чему названия подобрать не выходит при всём желании. Слово «любовник» кажется нелепым, ветреным. «Партнёр» — чужим, официальным. «Близкий человек» — слишком громоздким и неправдоподобным. В конечном счёте Артём бросает попытки как-то обозначить себя чёткой ролью на полпути к разгадке, путаясь в значениях и выбирая просто быть.       Пока на кухне тихо идёт подготовка к внезапному чаю, под гул металла на газу Светлов продвигается в комнату с уже разложенным диваном. То ли тот никогда не собирали толком, то ли просто Николая и здесь не подводила хвалёная выдрессированная интуиция, что угадывала, когда юноше по-человечески было нужно сюда, — не суть важно. Угнездившись на краю изножья, чтоб не смять простынь, Артём щупает ноющую от родного для октября холода щёку. Игра в невозмутимость могла продолжаться лишь до той поры, как солнце убегало за горизонт, а ветер набирал метры в секунду, сгоняя тучи над Москвой — после хотелось только шипеть и царапать и без того меченое лицо.       Шрам изъяснялся о скорой перемене погоды краше и чётче синоптиков: тянет — ударят морозы, пульсирует — ждём дождь, вгрызается болью, бросая то в жар, то в холод — недалеко до снега. Талант чувствительности к природным изменениям Артём бы с удовольствием променял на что-то менее болезненное, но его, увы и ах, спрашивать никто не собирался. Припомнились все родичи, что сетовали на ноющие колени и раскалывающуюся голову на дождь, перед которыми он всю жизнь бахвалился: ему-то, видимо, единственному по крови повезло — ничто не беспокоит. Ан-нет — надо было только подождать.       Игнорировать боль не получается совсем. Скребущий зуд под кожей пробивается, нарастает глухо, с внутренней обидой, как будто сам шрам злится, что о нём смеют забыть. Кажется, старая рана проникает даже в кости: на вдохе отзывается в зубах, на выдохе — тянет вниз в шею, через время и вовсе чуть отдаёт в висок. Светлов закусывает щёку крепко, до горчащего привкуса, пытаясь вытравить болью изнутри боль наружную, но делая тем самым только хуже — начинает сечь в ухо. Пытается растереть это ощущение по лицу, выдворить его поступательными движениями — тщетно. Хочется выругаться, прижаться ноющей стороной к чему потвёрже и похолоднее, уснуть и не просыпаться до самой поздней оттепели, чтобы не вспоминать об этом ещё больше полугода.       За гудением, расползающимся по всей половине головы, и бесплодными стараниями отвлечь себя от этой рези даже и не слышно, как в комнате появляется ещё одна фигура. Присутствие Николая Артём распознаёт только в ту секунду, когда рядом едва ощутимо проседает диван, а бедра касается тепло. Мир резко расползается за пределы болящей зоны, захватившей всё внимание, позволяя вклиниться более-менее приятным ощущениям.       Никаких слов не звучит. Бесспорно, не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы распознать, что его беспокоит, но Светлову по меньшей мере приятно, что его не донимают дежурными вопросами, ответы на которые без единой фразы до звона в пространстве очевидны. Прямых уточнений и сочувствий в комнате не повисает — Гарин прекрасно понимает, что эффект от них будет прямо противоположный желаемому. Здесь нельзя спросить вполне порядочные «Болит?» и «Можно?» — такая забота оставит слишком много пространства для ответа той Артёмовой части, что всё ещё кривится при виде явно дорогой мебели и одежды — для ответа, подразумевающего исчерпывающую резкость, характерную взглядам грубость. Это чересчур хлопотно.       Заместо обременяющих слов Николай клонится ближе, чтобы коснуться не лица, а запястья руки, безжалостно прижатой к многострадальной щеке. Кожа вокруг шрама всё алеет — её явно не пощадили ни давление пальцев, ни уличный мороз, который ещё не успел отступить под напором трения и комнатного тепла. Сил нет смотреть на издевательство над нежными чертами: Николай перехватывает ладонь, плавно отводя её от лица — «прекрати елозить, хуже ведь делаешь», — и мягко очерчивает пальцами подбородок. Взглядом примеряется, насколько неприятен этот жест и неприятен ли в целом — есть некий азарт в незнании на все сто того, как будет встречена ласка сегодня. В этом праве на дерзость, этом потакании неукротимой вспыльчивости, несомненно, прелести куда больше, чем хочется обоим сознаться.       Артём не ерепенится — позволяет. Несколько трудно сказать, кому конкретно: Николаю, не прямо-таки и нуждающемуся в этой близости, или, что ближе к правде, самому себе, всё ещё пытающемуся вытравить из себя противоречие чувства нужды и чувства долга.       Благо, Гарину бороться с собой не нужно: ничего никогда не будет легко, а всё, что можно упростить в этот конкретный момент, он и упрощает. В конце концов, получить своеобразное прямое согласие даже на мелочь куда приятнее, чем выводить на желаемый результат уловками — уж точно не в сегодняшнем дне, оканчивающемся совсем скоро. Разрешение развязывает ему руки почти буквально, отпуская их творить непростительные тонкости. Смазанное касание по скуле костяшками больше походит на оценку старой рукописи — бесценной, рассыпающейся от малейшего неверного движения, а оттого не дающей ошибиться.       Контраст ощущений на щеке, пусть и внедряемый осторожно, явно высок: Светлов крепко стискивает зубы, когда щекочущая мягкость переплетается со скребущим изнутри напоминанием тела о событиях на экспрессе, приведших к отметине. С чувствами физическими и психологическими приходится обходиться так же выверенно и тонко, как с оружием — благо, читать знаки Артёма не так сложно, как и привыкать к ним. Пальцы перескальзывают, оглаживая линию подбородка, к другой стороне лица, которую Николай полностью вкладывает в ладонь, поворачивая к себе без излишней настойчивости.       Щека к щеке — тёплая, знакомая и уже, к счастью, не тревожащая близость. Жест этот скорее предупредительный, отражающий дальнейшие намерения: вот вам, товарищ, последний шанс отчертить границу, взвиться и отбиться. Однако желания отстраняться нет: Артём не двигается, прикрыв глаза, позволяя себе на короткое мгновение побыть в чужом всеобъемлющем покое, который касается не тела даже, а чего-то, спрятанного глубже.       Гарин касается губами широкой полоски на коже так выверенно, будто в этой комнате время не властно — она ему не подчинится, не даст уйти вперёд, пока хозяин — хозяева? — не захотят, чтобы минуты вернулись в привычный бег. Это касание первое, беззаветно лёгкое, но попадает в точку идеально. Николай знает, как подступиться к чужим полузажившим ранам, знает, где боль тянется струной, которая от неверного движения лопнет и расплывётся едкой болью по всей голове, а потому жмётся губами чуть ниже шрама, не касаясь самой рези, а будто пытаясь её перекрыть чувством рядом.       — Оставь, — устало жмурится Артем, пытаясь отвернуться. Щека спешно уходит из-под губ, но к ним любезно подставляется шея — больше походит на очевидное приглашение, а не на отказ. Конечно, в этом изначально не кроется истинного запрета. Это полуосознанное движение дарит Артёму шанс, который упустить обоим из них грешно — шанс обнажиться не столько телом, сколько жаждущей любви в любом проявлении натурой. А Николай, как известно, не привык терять возможности.       Без лишних интерпретаций он обдаёт поцелуями линию едва напряжённой челюсти. Под этим трепетом, медленно перетекающим от точке к точке, у Артёма получается достичь желаемого — получается не думать. Забыть обо всех препятствиях, выстраиваемых в разных сферах с таким чувством, толком и расстановкой, о всех своих неутешительных «если», «когда» и «почему». Медленно раствориться в чужом тепле, забирающем всю измождённость трудом и болью.       Большего не надо. Сейчас совершенно искренне большего не хочется, не просится — лишь бы никто не оторвал их от этого мгновенья, не потревожил, лишь бы всё осталось вот так.       Нежные сухие губы между тем рисуют отрывистую линию, ведущую от края подбородка к мочке уха, пока пальцы аккуратно проскальзывают между прядей затылка, ненавязчиво прижимают, сокращают расстояние в абсолютный ноль. Дыхание жжёт кожу за ухом до внезапно выпрямляемой спины, когда слышится первая фраза за весь вечер — низкий шёпот, произносимый практически без отстранения от чужого лица.       — Wǒ ài nǐ.       Непостижимый язык впитывается в мысли родными, предельно понятными словами. Здесь Светлову перевод совершенно не нужен — эту фразу он слышал уже не раз, да и контекст располагает только к одному значению. Значению волнительному, притягательному, взаимному и доводящему до полной, едва ли позволительной разнузданности.       Поцелуи, рассыпаемые по лицу напротив, у Артёма больше походят на лёгкие беззлобные клевки — получай, расписывайся, вот тебе моя безоглядная отдача. Но это и ценно — эта искренность, по экспертной оценке Гарина, куда дороже профессионализма. Эти руки, спокойно гладящие широкую голую спину, гораздо дороже витиеватых разгорячающих издёвок, будоражащих кровь, но не отпечатывающихся на душе. Эта непосредственность — эталон, которого невозможно достичь с практикой. Только с неподдельной любовью.       После касания в уголок рта — последней ступени перед самым нежным, самым важным, на что Светлов способен в эту самую секунду, — губы Артёма приоткрываются для другого действия, словно по инерции. Изнутри рвётся явственное понимание: необходим, обязателен ответ. Действия показательны, но нужно научиться ценить и словесное — не такое уж и пустое, как доказала практика. Хочется изъясниться не менее чётко, доказать, что он разделяет это чувство и готов заявить о нём не менее открыто.       Однако неподготовленный язык спотыкается, не поспевает за «этим чувством», по сей день ощущающимся новым, чужим, ещё не прирученным, мчится вперёд грамматики и значимости тона.       — Wǒ ài nì.       За поцелуем в самые губы он тянется быстро, забирая своё по праву, не давая себе и секунды на передышку от решительной фразы. За поглаживанием чуть колючей щеки, за блуждающей по спине и плечам рукой, за губами, находящими не обучающий, а эмоциональный ответ, неловко стоят лёгкий испуг и тяжёлая гордость от собственной смелости, которая оценена, судя по общей нежности, на максимум.       Вот только... что-то явно не так. Что-то не то: Артём понимает это, когда щека под пальцами чуть поднимается, а поцелуй разрывается странно — рот Николая вытягивает небольшая ухмылка.       Вывод приходит сам собой: выстрел в молоко после долгого прицеливания — выстрел стоически мимо.       Это, на самом деле, не фатально. Забавно — особенно Гарину, который даже не пытается скрыть усмешку, когда Светлов отрывается от него с нервным вздохом. Он сводит брови к переносице — не раздражённо, а больше недоумённо, — и вопрошает одним серо-голубым, внезапно обретшим чёткость после уютной расслабленности взглядом: «Итак? Что я сказал?»       Прямо ему ничего не говорят — о переводе теперь приходится только догадываться. Вместо каких-либо пояснений Гарин снова сокращает расстояние, только теперь куда менее целомудренно. Движение навстречу выходит напористым, вынуждая Артёма опуститься на спину, упираясь локтями в диван под собой. Полусогнутое положение держать не то чтоб сложно, но подстраховывающая ладонь между лопаток приятно греет, поддавая опоры.       — Как же так? — свободная рука вновь оказывается у лица, но теперь касание не такое обширное: Николай одним лишь краем костяшки мажет по его овалу лица. Артём едва качает головой: не пойму, чего сказал-то? Вместо чего-то вразумительного вновь встречается со снисходительной усмешкой — слишком свойским избытком эмоции. Издёвка немного раздражает, но в таком положении негодовать особо не получается. Да и не хочется — чего уж греха таить.       — Вам надоело вот это? — внезапное «Вы» режет слух — Светлов было дёргается, но как такового движения не совершает: прижимаемый чужим весом и вдруг лишённый опоры в виде ладони на спине, он решает поддаться — окончательно лечь. На задворках мелькает мысль, что он своим же бездействием самолично ведёт себя в ловушку, но она оказывается скоропостижно выгнана.       Знакомые руки бредут вдоль его плеч, крепко сминая их вместе с уже и без того непрезентабельного вида рубашкой. Губы опускаются на шею — первые поцелуи находят своё место почти у мочки уха, последние — у выступающей из-под воротника ключицы. Когда Николай носом прикасается к тому тонкокожему месту, под которым жизнь бьёт ключом, бежит стремительно, а пальцы укладывает на живот, проскальзывая ими под вытянутую из брюк ткань, обживая там пространство, Артём понимает, как же ему непозволительно жарко. Более непозволительно в целом лишь то, как он практически рефлекторно сжимает коленями ноги над собой, будто пытаясь вплавиться до полного отсутствия пространства в любой точке.       Просить дважды нужды нет. Гарину и самому хочется видеть, чувствовать больше — ловкие пальцы в пару движений расстёгивают тёмные пуговицы, открывая часто ходящую грудь во всей красе. Лёгким касанием руки он ведёт вдоль туловища, словно размышляя, прицеливаясь, где именно теперь будет уместнее прижаться. Вожделение смешивается с расчётом.       — Или... быть может, вот это?       Пальцы пробегают по ребрам, вниз, к поясу брюк — не спеша, не требовательно, но с тем вниманием, от которого пульс в висках стучит громче доселе хоть сколько-то связных мыслей. Светлов вроде и хочет вернуться к тому, что же ляпнул, разгадать эту тайну, а вроде и некогда: почти пугается собственного вздоха, когда ощущает, как медленное его освобождение от одежды совпадает с влажным поцелуем в ключицу.       Николая ткань нисколько не раздражает и не волнует: рубашка скорее номинально обрамляет руки Артёма, то и дело норовя сползти, открывая всё больше до сих пор немного смуглой, уже не ласкаемой солнцем кожи. Ничто не мешает Гарину методично ставить невидимые клейма губами то тут, то там. Он начинает с яремной впадины, касаясь жилки с самой настоящей нежностью — такой, что кажется, будто сейчас он поднимется, отстранится и посмотрит до сжимающегося сердца участливо. Но он этого не делает: слишком нравится, как учащается сердцебиение Артёма, как дрожит его тело под этими проявлениями самой настоящей любви, о которой только можно говорить. Языком он скользит на несколько сантиметров вниз, медленно оставляя за собой влажный след. Он не торопится, наслаждается каждым мгновением, каждым вырываемым из всё ещё не раскрепощённого до конца юноши вздохом. Добравшись до груди, он обводит сосок языком, прихватывает его губами, нежно покусывая, вызывая волну мурашек по всему телу, заставляя Артёма судорожно втянуть воздух, стискивая зубы. Долго мучить не пытается — продолжает свой путь вниз, к животу, оставляя за собой цепочку влажных поцелуев, разбавляя их слабыми укусами, которые не задержатся красными пятнами дольше, чем на полчаса — так присягает обоим в этой комнате запомнить каждый изгиб, каждую подрагивающую ноту в теле под собой.       Светлов не позволяет себе издать лишнего звука — рано, ещё есть силы терпеть. Пока даёт себе волю на редкие слаборазличимые хрипы, выдавая неподдельное наслаждение больше жестами, чем шумом. Он проводит обеими ладонями по оголённым плечам не глядя — под руками кипит жизнь, испещрённая неосторожными шрамами, которые он обводит пальцами по памяти.       Помнится, в полутьме этой же комнаты, рассеиваемой первыми лучами, Артём наконец развидел в Николае неприятеля, хладнокровного офицера, насмешливого царского «старшего», без предрассудков получив человека с объёмной историей. Увидел наконец простое человеческое, смертное, выстраданное не одним боем тело, уставшее, перекроенное временем и чужими решениями. И впервые в груди защемило странно — не вечно презираемой жалостью, которой бы Гарин не потерпел, и не уже тогда с трудом отрицаемой симпатией, о которой догадывались оба. Около сердца заскребло то, что захотелось назвать уважением, влекущим за собой невозможность упростить Николая до идеологических «белый» или «враг». Тогда он просто молча смотрел. Пытался как-то схватиться за шиворот и втолкнуться в прежние рамки, но не смог: познав, что можно иначе, так и не сумел ограничить себя заново.       — Товарищ, не прожигайте во мне ещё одну дырку, пожалуйста. Я места и тех, что уже есть, не могу запомнить до конца. И вы не пытайтесь — без толку.       Тогда Артём вдруг понял — не умом, не логикой, а чем-то менее рациональным, но в тот миг самым уместным, — что перед ним не просто кто-то с резко противным Светлову прошлым, не абстрактный идеологический манекен, а человек, внутри которого это прошлое до сих пор тлеет, задыхается, моля о пощаде.       В тот взгляд, который он бросил в первую очередь вскользь, не желая погружаться, проникло слишком много. Конечно, заверяя в бессмысленности не из истинного неверия, а из желания поддеть, Гарин слукавил. Даже если это была игра на чувствах, в ней вышли победителями оба: внезапно обретённое чувство значимости столкнулось с чувством всепоглощающего внимания. Артём, даже особо не прикладывая усилий, запомнил до миллиметра каждое место, какого позднее касался губами с почтением, с осторожностью, с неким упрямством — смотри же, ничего не упускаю, что бы ты ни говорил. Не упускает и сейчас, без труда вспоминая края рубцов, разбросанных по плечам рук, что бродят по его телу, словно пытаясь выгладить из него всю тяжесть прошедшего дня.       Гарин, явно вдохновлённый этой нежностью, возвращается к пухлым губам за полноценным поцелуем. Получает желаемое сполна: язык находит уже родной солоноватый привкус, и касание раскрывает всю затаённую жадность. Поцелуй углубляется почти сам собой: не грубо, не резко — неизбежно и не пугающе. Губы скользят, втягивают, размыкаются с влажным звуком, только чтобы снова сойтись крепче, увереннее. Язык находит язык — неспешно, тепло, будто всё так же спрашивая: «И это надоело?» Артёму хочется сказать, что такое надоесть ни в каких обстоятельствах не сможет, но решает отложить сейчас не слишком имеющую смысл реплику.       Да и момента сказать как-то не подворачивается: стоит им оторваться друг от друга, как Артём отчётливее чувствует пальцы, чертящие линии поперёк его рёбер.       — Никола... — Он выгибается к крепкой груди напротив всем телом бессознательно, выдыхая захлёбывающееся имя в изгиб шеи, даже не замечая, насколько потерянным, насколько беззащитным получается его голос несмотря на все попытки сдержать себя подольше.       «Никола». Имя-привычка, что появилось в их диалогах сначала как издёвка, попытка сорвать корочку с едва затянувшейся ранки — только-только размывающейся в памяти жизни при монархе. Теперь же появилось искреннее желание раскатывать каждый звук по нёбу, смаковать его, прося, требуя, отдавая, позволяя и любя. Желание искать на ощупь губами лицо и шею, чтобы подать знак, что пальцы, спускающиеся вдоль его живота, движутся в до неправильного правильном направлении.       Артём шепчет «не смей», а сам вытягивается на простыни, запрокидывает голову и шумно втягивает воздух — снова никакого настоящего отказа, когда кожу от кожи отделяет лишь тонкое бельё. Рука Николая бесстыдно изучает знакомые черты ленивым, почти небрежным скольжением по влажной ткани, заставляя её плотнее липнуть к коже, подчёркивать каждую линию. Большой палец находит выпуклость, уже отчётливо проступающую сквозь влажную ткань, и начинает водить по ней ленивыми кругами — сначала едва касаясь, потом сильнее, надавливая так, чтобы нервные окончания сгорели дотла под такими манипуляциями.       — Ну же, — выдыхает Артём с усилием. И в этом коротком требовании плещутся и «говори», и «действуй», и «не томи».       — Wie du willst, meine Seele.       Он не знает точно, что это значит — различение немецкой речи ему всё ещё никак не даётся, — но чувствует смысл через гул, расходящийся по всему телу, больше ему не принадлежащему. Кажется, только что его назвали чем-то бесконечно личным.       Пальцы Николая не спешат. Они продолжают выписывать медленные круги, но теперь уже не поверх ткани, а под ней — край белья оттянут, и горячая ладонь скользит по обнаженной коже, смазанной собственной влагой. Большой палец находит чувствительный узел нервов под головкой, и Светлову хочется выгнуться всем телом, сбивая постель — не даёт этого сделать уверенно лежащая у его рёбер рука, ненавязчиво удерживающая от таких резких движений. Ладонь наконец обхватывает Артёма без преград — медленно, почти церемонно. Гарин чувствует, как под рукой пульсирует жилка, как натягивается ещё сильнее кожа, и умышленно замедляется, растягивая тягучее скольжение от основания к концу и обратно. Движение плавно уходит вверх, пальцы слегка сжимаются у самого чувствительного места, будто проверяя упругость натянутой кожи, и Артём резко вдыхает, когда большой палец снова проводит по капле влаги, размазывая её по головке.       — Garçon charmant, — улавливается между делом, между поцелуями, между движениями. Французский в голосе Николая звучит как густое вино, терпкое и липкое, пачкающее всё существо обоих из них, и Артёму не нужно искать смысла: язык интонации куда честнее любого словаря. Словами Гарин действует не хуже, чем руками. Целенаправленно. Точечно. Беспощадно.       Светлов не может не дёрнуться — оттого, что это всё происходит с ним. С ним: с насмешником, с бойцом, с человеком, который поклялся не подпускать врагов ближе, чем на выстрел. А Гарин — боже, вот он и есть тот самый выстрел, который не убил, а будто выломал створки грудной клетки, занёсся внутрь и пустил там корни. И спустя какое-то время, когда стало неловко вспоминать, что когда-то Артёму претила мысль об интересе не просто к мужчине, а к беляку, стало совершенно приятно не понимать и просто слушать, чувствовать кожей шепотки и хрипы, позволяя себе больше никогда не вдумываться, а просто доверяться, отдаваться безвозмездно. Позволение себе быть центром, эгоистом, а не аморфным многомиллионным «мы», подействовало на юношу благотворно, пусть и не было особого желания это признавать.       Движение повторяется — плавное, размеренное, с лёгким скручивающим движением запястья, заставляющим каждый нерв вспыхнуть. Когда рука снова поднимается вверх, она не просто движется — она исследует. Каждый сантиметр кожи получает своё внимание: вот особенно нежная боковая поверхность, вот изгиб под головкой, где одно неверное движение может заставить всё тело содрогнуться. И Гарин играет с этим знанием — то слегка надавливает именно там, где чувствительность зашкаливает, то почти не касается — лишь скользит, оставляя Артёма в мучительном ожидании. А тот лишь жмурится и подрагивает. Не от холода, не от страха, а от того, сколько в этом всём нежности и власти одновременно, сколько в нём самом скапливается дикого желания и безусловной покорности, выстраданной и наконец принятой.       Ладонь снова обхватывает его полностью, но теперь движение не просто вверх-вниз — пальцы слегка смещаются раз в несколько секунд, то сильнее сжимая основание, то чуть ослабляя хватку, чтобы кончики ногтей едва касались самой чувствительной части. Артём уже готов беззаветно сорваться, но слишком быстрого завершения вечера не предвидится. Когда его бёдра непроизвольно дёргаются в попытке перестроить ритм, чтобы довести себя до экстаза, Николай вдруг останавливается — напрочь замирает, лишь слегка надавливая большим пальцем на уздечку — достаточно, чтобы продлить дрожь, но не дать ей перерасти в разрядку. От резкого обрыва Светлов почти скулит. Когда пальцы отрываются от сильно напряжённого члена, по телу расплывается противная горячая волна неудовлетворённого желания.       Николай не спеша переключает внимание, позволяя своему дыханию — горячему и до завидного ровному — скользнуть вниз по телу Артёма, оставляя за собой мурашки. Губы сначала касаются впадины под рёбрами, лёгким, почти невесомым поцелуем, за которым сразу следует прикосновение языка — влажное, тёплое пятно на коже, в тот же миг остывающее от контакта с воздухом. Он целует ниже медленно, окончательно подтверждая, что именно туда собирался добраться с самого начала, и делает он это невыносимо: щадит, затягивает, пробует каждый жест будто в первый раз. И Артём, при всей своей резкости, при всей язвительности, не может не отдаться — с запрокинутым подбородком, с треском в груди, с тем почти чужеродным звуком, который срывается с его губ и стыдит своей несдержанностью.       Внутренняя сторона бёдер — до одури чувствительная зона, и Гарин знает это. Здесь кожа особенно тонкая, почти прозрачная, и каждый поцелуй отзывается дрожью в напряжённых мышцах. Николай специально замедляется, проводя языком по едва заметным голубым прожилкам, чувствуя, как под ними бешено стучит кровь. Его губы снуют здесь медленно, нарочито неспешно, заставляя Артёма раздвинуть ноги шире в немой мольбе. Поцелуи здесь другие — более влажные, жадные, с лёгким всасыванием кожи. Тягучая тяжесть в теле Артёма ощутима всё сильнее — разливается она даже не в паху, под животом, а под рёбрами, где живёт голод, до этих наглых действий не распознаваемый.       Язык выписывает медленные круги, то приближаясь к самому запретному, то снова отдаляясь, играя с ожиданием. Иногда в ласку вклинивается лёгкий укус, за которым сразу следует успокаивающее ласковое движение губами. Артём стонет, пальцами впиваясь в простыни и в отросшие волосы чужого затылка, когда Николай наконец останавливается в сантиметре от того места, где тепло тела становится невыносимым. Горячее дыхание плавит кожу, но прикосновений ещё нет — только намёк на них и на то, что будет дальше. Он снова поднимает на Светлова глаза, и в этом взгляде такой концентрированный жар, что кажется, будто он в этот самый миг выцеловывает не только тело, но и остывшую ненависть, позорные страхи, все мучительные воспоминания и тот самый проклятый шрам, который болит на скорые осадки и которого в эту самую секунду он не касается. Намеренно замедленная близость позволяет Артёму чувствовать себя центром всего мира до неловкого явственно.       Светлов резко закидывает голову назад, когда язык наконец касается головки. Николай чуть улыбается, не отрываясь. Пробует языком осторожно, как будто проговаривает молитву. Артём дёргается в ответ — не назад, а к нему, потому что больше не может ждать. Гарин только дышит в этот отклик, отрывается быстро, поскольку такая роскошь не может быть правдой слишком долго, гладит внутреннюю поверхность бедра ладонью, проговаривая мягко, как обет:       — Je suis là. Я здесь.       Игра всё никак не кончается: он неприкрыто наслаждается зрелищем того, как замирает почти во всех точках тело Артёма и как его пальцы бессильно сжимаются до калёного белого цвета на костяшках.       — Respira, mi tierno, respira, — все «r» когда-то всё-таки объяснённой юноше фразы гудят по коже, которой касаются губами. Николай оглаживает свободной рукой застывшую в приподнятом состоянии грудь, будто забывшую, как сделать выдох, шепчет, бесстыдно касаясь носом внутренней стороны бедра — здесь бы и задохнуться, а не вздохнуть как следует. Тем не менее Светлов слушается: грудь опускается, расслабляется на время с тихим осипшим «боже». Кожей он чувствует, как губы на его бедре тянутся в улыбке.       Когда, наконец, тепло губ обхватывает его, едва-едва, сначала осторожно, Артём вскидывается так резко, что Николай вынужден крепче обнять его бедро рукой, фиксируя, зажимая, удерживая в этой волне восторга, способной помешать и навредить обоим. Последующий стон буквально рвётся изнутри, когда Гарин наконец берёт его в рот — не полностью, а медленно, сантиметр за сантиметром, позволяя каждому участку кожи прочувствовать тепло. Губы скользят вниз, язык прижимается к чувствительной нижней части, и Светлов может позволить себе лишь перебирать тёмные волосы пальцами, не осмеливаясь вжимать, требовать большего, даже пытаться направлять — рвение быстро гаснет под знанием, что без него прекрасно разберутся и ему от этого ничуть не хуже.       Николай наслаждается этим. Наслаждается тем, как тело под ним дрожит, как сбивается дыхание, как пальцы в его волосах не могут ухватиться за несколько прядей и больше не разжиматься, всё время перебирая. Он замедляет движение до почти что болезненной неспешности. Потом — лёгкое всасывание, от которого Артём резко выгибается, глухо стонет. Николай приподнимает взгляд, встречается с ним глазами — и видит всё: затемнённые зрачки, полуоткрытый рот, капли пота на висках.       — Немате појма колико сте лепи, — конечно, бесконечные прерывания безбожно испытывают поразительно стойкое для Светлова терпение, но нет сил удержаться и не соскользнуть в сторону в очередной раз. Речь у Гарина, едва ли знакомого с косноязычием, почти неразборчивая, явно опьянённая видом, открывающимся оттуда, снизу. Шёпот сербского щекочет Артёму не столько слух, сколько лопатки. Слов он толком не знает, но позволяет себе догадываться, что они значат — чувствует по интонации и тому, как отстукивает пульс в виске под его указательным и средним.       Но играться больше нет смысла. Николай полностью погружает его в тепло плавно, пока губы наконец не упрутся в основание. Ноздри расширяются, вдыхая его запах — соль, кожа, возбуждение. Параллельно будто вглядывается в каждую реакцию: как дрожит живот, как напрягаются бёдра, как всё тело Артёма живёт под его руками, под ним, открывается без остатка. Будто хочет зафиксировать этот момент всеми чувствами сразу, сконцентрировавшись на каждой детали, пока не начинается движение.       Неспешное сначала. Глубокие, размеренные толчки, когда каждый подъем головы обнажает блестящий от слюны член, а каждое погружение заставляет Артёма выгибаться, впиваясь пальцами в волосы Николая. Светлов теряется, пытаясь хотя бы не забывать, как дышать правильно — не хочется, чтобы происходила пауза для очередного напоминания о банальной вещи. Слишком уж упоительно Гарин балуется с темпом, ловя каждую крошку реакции, каждый подрагивающий вдох, каждый срывающийся на стон шёпот своего имени, будто живя сейчас лишь ради этих признаков безоглядного доверия.       Ритм нарастает. Каждый подъём теперь короче, каждый спуск — глубже, быстрее, с лёгким подсасывающим движением, от которого по спине бегут мурашки. Николай лишь крепче обхватывает ствол рукой, синхронизируя ритм губ, языка, пальцев. Язык работает особенно методично, профессионально и безостановочно: то прижимается к пульсирующей вене, то скользит по чувствительной головке, то совершает быстрые, вибрирующие движения под уздечкой, заставляя ноги Артёма елозить в непроизвольном спазме. Светлов пытается что-то сказать, связать хотя бы три недлинных слова в предложение, но выходит только хрип, к общему удивлению не срывающийся в стон.       Гарин ощутимо усмехается — не злорадно, а с нежностью, с восхищением, как будто он видел сотни тел, знал десятки лиц, но это — лучшее, что ему доводилось держать под собой. Светлов никогда ничего не попросит, как не просил и сейчас, переступив порог, не заикнётся, а если покажет желание чего-либо, то лишь по своей юношеской несдержанности. А потому Николай уверен абсолютно целиком: именно ему он без раздумий отдаст весь мир.       Мир Артёму, правда, не нужен. Даром не сдался. Амбиции у него рьяные, опьяняюще броские, громкие, как он сам сейчас, но ограничиваются абстрактной идеей с не менее расплывчатыми целями в рамках одного государства. Однако готовности отдать всё и всего себя мальчишке, никогда прежде не знавшему, что такое «нет нужды», это не умаляет. И это уже дарит Артёму возможность не узнать, что такое «быть недолюбленным».       Подтверждением тому служит, пожалуй, самое невыносимое для обоих в лучших значениях слова — звуки.       Хлюпающие, влажные, громкие настолько, что кажется, будто их слышит против собственной воли вся улица. Каждый толчок, каждое движение губ, каждый прерывистый вдох — всё сливается в откровенную симфонию, от которой кровь приливает к лицу.       Николай продолжает, ведя его к краю, но удерживая от падения — размазывая удовольствие в тонкую, натянутую нить, от которой хочется и кричать, и молить, и смеяться от невозможности выдержать. Доводит до дрожащего, стягивающего предела, где язык, голос и прикосновения становятся одним целым, и всё это — ради него, для него, про него — Артёма, что хватается за широкие плечи ногтями сбивчиво, не зная, как иначе удержаться, не распасться от этой ласки. Артёма, что вот-вот сорвётся, и откровением ни для одного из них это не будет.       Николай вдруг замедляется. Его губы со скользким звуком отрываются от кожи, оставляя член блестящим и дрожащим на прохладном воздухе. Ладонь тут же смыкается вокруг него — горячая, влажная, идеально подогнанная под каждый изгиб. Светлов вскидывается под ним, но не вырывается — он будто сам не знает, за что сознание и внимание держится, чтоб не отключиться: за руки, обе из которых теперь впиваются в простыню, за влажный, безжалостно чуткий рот между его бёдер или за то чувство, которое вот-вот поглотит с головой.       Один резкий, уверенный толчок снизу вверх — и Артём вздрагивает всем телом.       Второй — пальцы сжимаются чуть сильнее, словно дожимая.       Третий — всё.       Белая молния ударяет в основание позвоночника, разливается горячей волной по животу, выжигая все мысли, все звуки, все границы. Воздух вырывается из лёгких спазмом, губы дрожат, но не могут сложиться ни во что, кроме немого «а-а-а». Тело пытается уподобиться дуге — мышцы пресса напрягаются до каменной твёрдости, пальцы сминают ткань, пятки впиваются в матрас. Николай чувствует, как в его ладони пульсирует живая плоть, как каждый штрихующий толчок выжимает из Артёма всё новые капли, как его бёдра дёргаются в мелкой судороге.       Гарин замедляет движения, но не останавливается — продолжает мягко сжимать, пока Артём не зажмуривается, не начинает пытаться оторвать от себя вязкую руку.       — Тише, тише... — Николай прижимает ладонь к чуть подрагивающему животу, чувствуя, как под кожей бешено колотится пульс.       Шуточное «всё же надоело» остаётся непроизнесённым — нет желания и нужды травить юмором разгорячённый и помутнённый ум.       Последние спазмы постепенно стихают. Артём обмякает, как тряпичная кукла, веки тяжелеют, дыхание выравнивается. Николай наблюдает, как капли пота стекают по его шее, как грудь поднимается и опускается, как пальцы наконец разжимают смертельную хватку на постели.       Гарин наклоняется, прижимает губы к влажному виску. Светлов сглатывает, но так и не отвечает — не может. Думает, вопреки тому, что несколько минут назад казалось, что все мозги испарились под гнётом ласки вместе с болью шрама. Думает, хотя, заходя в помещение, рассчитывал отключиться и надеялся даже не видеть никаких снов — лишние сюжеты не дали бы нормально передохнуть. Думает о том, что, в целом, должно стать давно понятным.       Истина в конечном счёте находится сама собой, когда он, щекоча ресницами чужую шею и частично целенаправленно прижимаясь губами к груди, совсем расслабляется на этой — уже чистой — постели и в этих руках.       Он и любовник.       И партнёр.       И, как твердит бессовестное эго, настолько близкий человек, насколько это возможно.
98 Нравится 8 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (8)