Твои руки трудились надо мною и образовали всего меня кругом, — и Ты губишь меня?
[Иов. 10:8]
Кожа под браслетом покраснела и опухла — чесалась страшно, превращаясь в ранку, из которой уже начинала вовсю сочиться сукровица. Добыча смотрела своими выпученными, покрасневшими глазами, отчаянно билась в путах, вертела головой из стороны в сторону, словно искала кого-то, кто мог все это прекратить; мычала — сквозь кляп слов было не разобрать. Разбирать не хотелось. Очень хотелось есть. — И что, мы просто возьмем и отдадим все лавры этим… вот этим… — забыв про уроки смирения, не выдержал вчерашний семинарист Чаоджи Хан, в праведном возмущении взирая на то, как стая воронья, эти ватиканские падальщики, усаживают инквизитора-вероотступника Сумана Дарка — их Сумана Дарка! в его, Чаоджиных, трофейных цепях! — на коня и привязывают веревками к подпругам. — Скромнее, коршун, — с выражением фальшивой обеспокоенности на лице обернулся к нему один из воронов. Кажется, его звали Токуса. И на хитрого мангуста он был похож куда больше, чем на птицу. — Как говаривал преподобный Иоанн Дамаскин: «алчная душа всем злым делам начало». Чаоджи сжал кулаки и прикусил язык, стойко выдерживая на себе его насмешливый взгляд. По природе своей простодушный и прямой, он никогда не отличался красноречием: почти все его аргументы обычно звучали недостаточно весомо, чаще всего – совсем неубедительно, а иногда и вовсе становились поводом для обидных шуток. Святых он, разумеется, почитал, старательно постигал их мудрость, а вот с цитированием получалось скверно… Поэтому Чаоджи Хан молчал. Да и ворон, как ни крути, был прав: мечтать о славе и, будто баранью тушу на псарне, делить между отрядами пойманного еретика и правда было грешно. И хоть понимание сути вещей немного примиряло с действительностью, раздражение от этого никуда не девалось. Ведь дело было не столько в признании, сколько в несправедливости! И чем шире растягивались в неприятной улыбке тонкие губы Токусы, тем сильнее хотелось, чтобы справедливость уже, наконец, восторжествовала. Желательно, прямо здесь и прямо сейчас. Да только и тут не свезло: молния в отряд воронов не ударила, а земля под копытами их коней не разверзлась. У справедливости, как обычно, были дела поважнее. Вот так выслеживаешь-выслеживаешь, ловишь-ловишь, ночами не спишь, а потом какие-то сытые, лощеные сволочи с мытыми патлами и в начищенных сапогах забирают твою добычу и увозят в Орден, в то время как ты, грязный и побитый, едешь дальше разгребать дерьмо этого мира, конца и края которому нет. Чаоджи не умел и не любил себя жалеть, но обижаться на вот такое вот положение дел позволял себе все чаще. В последнее время он даже молился сквозь зубы, ворчливо и не от всего сердца, за что потом, конечно же, чувствовал страшную вину. И злился лишь сильнее. Отчего-то долгожданное путешествие с легендарным мастером, обещавшее стать финальной ступенью в его обучении и становлении как инквизитора, с каждым днем оборачивалось не триумфом веры, а каким-то унылым грехопадением. — Просто столько усилий и никакой награды… — покачал он головой, провожая удаляющиеся спины конвоиров. — Да, — скучающе отозвался мастер Канда, будто все происходящее его мало интересовало. Наверное, так и было. Нет, Чаоджи мог поспорить, что именно так и было. Этого человека, казалось, ничто, кроме безустанной охоты на нечисть, не интересовало. Словно прочитав непочтительные мысли своего ученика, он вдруг оглядел его внимательно и, почти мстительно, добавил: — Но, если очень хочется награды, можешь догнать их и чмокнуть старика Сумана на прощание. Только давай там не сильно-то увлекайся. Издевается. Тут из-под самого носа уходит такая возможность торжественно въехать в Орден, таща за собой на цепи еретика, — да не абы какого, а опытного бойца из самого сильного отряда в Ордене, из «когтей коршуна»! — а его мастер стоит как ни в чем не бывало и над преданным, честным братом по вере и оружию издевается! Пепла ему под хвост. Нет, Чаоджи все понимал, мастер Канда считался человеком дела, кабинетная канитель — не по его душу, да и бошки еретикам рубить всяко веселее, чем их конвоировать. Кто ж спорит-то! Но такими темпами он, давно готовый генерал, до самой старости в мастерах проваландается, и то если доживёт. А при их-то работенке, если за месяцок службы оба глаза сберег — уже великое благо, одноглазый филин Лави не даст соврать. Что поделать, не умеет мастер-инквизитор Юу Канда лицом торговать, от заслуженных наград нос воротит и пробивать себе коротенькую дорожку к званиям через расшаркивания, как другие, не желает. Вот, бывает, глянешь — ну бездельник бездельником, седины еще даже не нажил, а уже глава змеиного отряда, уже верховный мастер над артефактами. Спрашивается, почему так? Да потому, что даже такой сумасшедший, как Комуи Ли, знает, когда ему трудиться, а когда на лаврах почивать; знает, как от ненужной работенки увильнуть и какими словами начальство обхаживать. Обидно? Еще бы! А мастер Канда высшее руководство не то что обхаживать, он их за людей-то считать забывает. Приходится постоянно напоминать: этого в морду желательно не бить, того «старым глистоносцем» лучше не обзывать… да разве ж он кого слушает?! Ох и морока с ним. — Так это. Выезжаем, мастер? — Нет. Сегодня переночуем здесь, — все это время он вглядывался в плотно обступавший деревню лес и отвечал задумчиво, будто не Чаоджи, а кому-то, кто прятался в чаще. — Утро вечера… и все такое. Это удивило. Время едва перевалило за полдень, было еще светло, да и мастер страшно не любил тратить время на такую бесполезную чушь, как отдых и здоровый сон. Ему обычно все равно на погоду, на ломоту в теле, на отсутствие тёплой воды, и если бы не они, его слишком смертные спутники, он бы — Чаоджи был в этом уверен, — и грозу не пережидал, а мчался бы сквозь ливень и град вперёд, к расплодившимся по свету еретикам. Благо коня выбрал себе под стать, такого же свирепого и неутомимого. Другая бы животина с таким бедовым хозяином сама из себя колбасу бы сделала или еретиком прикинулась, лишь бы сдохнуть уже и не мучиться, а Мугену хоть бы хны. — Вы что-то ещё обнаружили, да? — осторожно спросил Чаоджи, пытаясь проследить за его взглядом, но мастер движением руки приказал молчать. — Надо хорошенько подкрепиться и как следует отоспаться, — вдруг громко сказал он. Опять будто не Чаоджи, а кому-то, кого он никак не мог обнаружить. — Впереди долгий путь через горы. Не уверен, что в ближайшее время у нас еще будет такая возможность. Надо пользоваться, пока она есть. Заодно и послание от Сумана передадим. Послание? Какое еще послание? Кому? Чаоджи снова огляделся — и тут же об этом пожалел. Позади, в дверях старенькой церквушки, облокотившись плечом о подгнившую раму, стоял их чудак. Их Алма. Ну как «их» — иметь к нему какое-либо отношение Чаоджи, по чести говоря, желанием не горел, вот совсем. Перехватив его взгляд, Алма широко улыбнулся, и на миг Чаоджи почудилось, что тьма за его спиной колыхнулась, как может колыхаться плотная штора или чья-то огромная, густым чёрным мехом покрытая туша. Будто подталкиваемый ею в спину, он громко хмыкнул и расхлябанной походкой двинулся в сторону Чаоджи. Под раздражающий мерный стук топора о деревянные балясины крыльца. Нет, честное слово, Чаоджи кто угодно, но не трус: в бой он всегда рвется первым и каждый день прилежно учится у мастера Канды презирать слабость, высмеивать смерть, но. Было в Карме что-то такое, перед чем презрение, смех и даже клинок казались беспомощными. Втянув голову в плечи, мысленно повторяя слова молитвы, Чаоджи поспешил прочь, к таверне, под предлогом пополнить запасы еды и вина. Смысл в этом был: как-никак, их и правда ждал очень долгий путь в противоположную от Ордена сторону, в довольно неприветливые, дикие края, откуда тайные осведомители инквизиции присылали тревожные вести то о языческих капищах, то о набирающих популярность культистах-лжепроповедниках. Так он сам себе повторял, ускоряя шаг. — Ну куда ж ты ломанулся, братец Чаоджи, а? Ну подожди ж ты меня, торопыга, — смех нагонял. Неприятный, нездоровый смех юродивого. С топором в руках. — Алма! — строго окликнул его мастер Канда. Отвлек? Чаоджи не знал. Но, поняв, что за ним больше никто не следует, почувствовал облегчение и благодарность. Чаоджи Хан ни разу не трус и никогда им не был. Да он лично отрежет язык всякому, кто в том его обвинит. И все же… И все же. Стыдно ему за это бегство не было. *** Спал он, как обычно, вполглаза — очень полезная привычка в их инквизиторском деле, и развитию её усердно способствовал его непрошенный гость. Честно, Чаоджи бы с удовольствием спал в конюшне или в харчевне под столом, если бы это хоть как-то гарантировало отсутствие под боком Алмы, но в своём желании навязать «дружбу» этот чудик, казалось, был готов вспороть человеку живот, вынуть все лишнее и самому влезть туда с ногами, как в рождественский носок. И чем сильнее Чаоджи противился этому его желанию, тем настойчивее он действовал. А когда Алма действовал всерьез, он был по-настоящему страшен. Поначалу мастер Канда связывал его на ночь, — да-да, Чаоджи сам видел! Привязывал к кровати такими узлами, что не рыпнешься. А этот бес все равно каким-то образом ускользал, и под утро они находили его в компании всяких странствующих менестрелей и прочих выпивох. Затем мастер, признав очевидное поражение, решил использовать иную тактику: он начал с Алмой договариваться, как с ребенком, и, неожиданно, это возымело успех. Видимо, Алме нравилось давать ему обещания и поддерживать с ним доверительные отношения. Правда, продлилось это недолго, так как прямо сейчас он, обещавший мастеру не покидать ночью их общей комнаты, стоял с топором над Чаоджи, пока тот ругал себя последними словами за то, что не услышал чужих шагов. — Чаоджи-и-и… соня-я-я… подъем. Чаоджи сглотнул, вдохнул побольше воздуха, перевернулся на спину и обреченно уставился в постепенно проступавшие в темноте черты. Странно, но во тьме Алма казался менее пугающим, чем при свете: ночь скрадывала пепельно-бледную кожу, татуировки на его широком круглом лице, прятала его заостренные, как у беса, уши и делала чуть менее безумными его ярко-синие глаза. Цвета они были того же, что и глаза мастера Канды, только холодный взгляд мастера хоть и пробирал до костей, но в нужные моменты бодрил, вселял уверенность, а вот взгляд Алмы загонял в голову одну-единственную мыслишку: «бежать поздно, все пропало». Наверное, они были братьями, многое даже в их манере общения друг с другом намекало на это. Спрашивать Чаоджи не решался — знал, что не его это дело, но подозревал, что именно поэтому они все время цапались и все время мирились. Обычная история для любого, кто рос в окружении братьев и сестёр. И все-таки их сложно было назвать семьёй. Выросшему в многодетной семье Чаоджи рядом с этими двумя было порой очень неуютно. — Ты чего… — не успел он задать вопрос, так как Алма прижал палец к его губам и плавным движением топора указал в сторону окна. Уже одетый, Чаоджи быстро вскочил на ноги, натянул сапоги и осторожно подкрался к окну. Стараясь сильно не высовываться, вжавшись в стену, глянул вниз. Увиденное сбило его с толку. Потерев глаза, обернулся на Алму — тот лишь кивнул, продолжая смотреть на улицу через его плечо. Как у всякого охотника, у Алмы был свой особый дикий взгляд, и Чаоджи благодарил Бога за то, что сейчас он смотрел этим взглядом не на него. — Чего это такое? — Глупенький Чау-чау, — шепнул ему Алма с натянутым смешком. — Это ж она. Та, ради кого Суман Орден предал. — Он легонько пихнул его в спину. — Просыпайся давай, тугодум. Чаоджи растерянно моргнул, но кивнул. Когда они взяли еретика, в подвале церкви лежал труп маленькой девочки с плюшевым медвежонком, его дочери, — судя по присланным Комуи документам, скончавшейся не так давно от тяжёлой болезни. На полу была нарисована кровью пентаграмма, расставлены свечи — три зеленые, две красные, одна черная и одна белая… — Но ты же сам, лично предал труп огню! Да и когда мы сцапали Сумана, он едва приступил к призыву... он бы не успел! Нет, привязать бестелесного ребёнка к, допустим, любимой им при жизни игрушке всё-таки можно было, но вот для полной и перманентной материализации духа Суману нужно было что-то посущественней. Алма недовольно цокнул языком. Сейчас будет отчитывать, подумал Чаоджи, и даже немного обрадовался грядущей выволочке, потому что это значило, что хоть кому-то небезразлично его обучение. — Совсем ты дурачок. Котенок слепой и то больше видит, ей-богу. Труп той девочки Суман приволок с ближайшего кладбища. Я проверил вчера — земля на одной из могил была взрыта, хотя надгробие указывало, что погребение провели месяц назад. Девочка была дочкой мельника. Внутри было пусто. — Вот как! Но зачем же ему чужой ребёнок? Хотел, значит, к ней привязать душу своей дочки... Но на такое у него бы ни знаний, ни силёнок не хватило. Он и в отряде-то не блистал, честно говоря... И, главное, чьё же тогда дитя сейчас бродит под окнами их гостиницы в такое позднее время? На этот раз Алма сначала отвесил ему затрещину и только потом недовольно цокнул языком. — Суман именно этого и добивался — чтобы мы думали, будто он настолько идиот и профан в чёрной магии, что безрезультатно ловит душу на чужой сосуд. В идеале ему бы хотелось убедить нас, что это и есть его дочь — ведь её могилу он разгромил, камня на камне не оставив. Итак, — свободной рукой Алма обхватил кисть Чаоджи и принялся загибать его пальцы, окончательно введя Хана в состояние ступора. — Он знал, что нам известно его намерение воскресить дочь. Знал? Знал, — большой палец прижат к ладони. — Знал, что мы идём по его следу, — указательный палец неприятно хрустнул. — Шансов против нас у него не было, тут и к бабке не ходи, — средний палец был вдавлен в ладонь так, что неровный край ногтя больно впился в ладонь. — Вот Суман и пытался замести следы. Ну, теперь понимаешь? Суман хотел скрыть тот факт, что уже давно и успешно воскресил её. — Так значит… все это было лишь уловкой? Чаоджи снова глянул в окно — на милую девочку, стоящую в нарядном платье с кружевными оборками посреди улицы. Она растерянно ходила вокруг небольшого фонтанчика, принюхивалась, искала что-то, теребя в руках цветочный венок. За почти что четыре месяца службы в качестве младшего инквизитора — правда, два с половиной из которых он провел за бумажной волокитой, залечивая раны после первой же своей, очень неудачной миссии, — Чаоджи впервые собственными глазами видел воскрешенную. Она не была похожа на изображения из книг и на монстров из сказок: не было у неё ни светящихся в темноте глаз, ни торчащих изо рта клыков, наличие хвоста тоже определялось с трудом. Может, потому, что техник призыва было много и все они имели свой эффект, свои особенности? А, может, потому, что ни одна книга не могла заменить опыт личной встречи. Свежеобращенный коршун Чаоджи Хан, которому именно опыта как раз и не хватало, постарался запомнить каждую деталь: то, как на правой щеке ее виднелось родимое пятно в виде остроконечной звезды, то, как под глазами тени лежали так, будто чернильные слезы лились из ее глаз. То, как немного неестественно она крутила головой и как запястья странно выворачивались, будто на шарнирах. Как у куклы. — Хорошая работа, — продолжал Алма тем временем, растягивая слова с каким-то странным удовольствием, и остервенело почесывая лоб под широкой повязкой из черного атласа, которую, кажется, вообще никогда не снимал. — Вот уж от кого не ожидал успехов, так это от деревяшки Сумана. Урок всем нам: не стоит недооценивать посредственность. А, кстати, миленькая девочка. Повезло ей, ни черточки от папули не унаследовала. «Повезло». Чаоджи стало не по себе: то ли оттого, с какой теплотой в голосе Алма говорил все эти неприятные, злые слова; то ли оттого, что говорил он об отступнике Дарке, их, хоть и бывшем, но брате, которого после допроса и суда Орден подвергнет пыткам — тем, что ни одной замученной, заживо сожженной ведьме и не снились; а то ли оттого, какими мелкими, забавными букашками они все были с точки зрения Алмы Кармы. Так ли он хотел дружить с Чаоджи или просто изучал его повадки? Было ли это желанием иметь в его лице объект для извечных шуточек или детской привязанностью к барашку на ферме, из которого потом мама приготовит ему его любимое рагу? — О, а вот и наш карающий меч. Видал? Пока мы тут с тобой азы алхимии повторяем, всё веселье другим достается. Так некстати затерявшийся в собственных мыслях, Чаоджи вздрогнул. К тому моменту на улицу уже вышел мастер Канда. Сначала он какое-то время просто стоял и смотрел на явно испуганную девочку, потом, сверкнув в руке медальоном Сумана, произнес пару слов, что сразу же заставило её сделать несколько торопливых шагов в его сторону. — Наверное, сказал ей что-то об отце, — вслух пробормотал Чаоджи, мысленно делая пометки. Позже он обязательно запишет все свои наблюдения и обязательно сделает пару зарисовок. — Воскрешённые не могут жить сами по себе, без «хозяина». Суман так хотел вернуть её к жизни, подарить ей навсегда утраченные годы счастья. А в итоге просто взял и воскресил мышонка с перебитыми шейными позвонками, всё так же зажатого в мышеловке. Обрёк на боль, которая не была ей уготована даже самим Богом. Мастер сидел уже на ступенях крыльца, когда девочка подошла к нему совсем близко. Он провел рукой в кожаной перчатке по ее светлым волосам, заправил прядь за ухо — Чаоджи лишь сейчас разглядел, что оно было такое же заостренное, как у Алмы. Обычно скупой на слова, мастер Канда все говорил и говорил ей что-то, одной рукой прижав к себе, словно обнимая родную сестрёнку, другой сжимая покрепче свой меч, Бремя Истины, грозу всякой ереси. — Не смотри, Чаоджи, — неожиданно шепнул ему на ухо Алма, накрыв ладонью его глаза. — Глупеньким, наивным человечком ты нравишься мне больше, поэтому… не смотри. Что за дурость? Он инквизитор, он должен смотреть во все глаза! Должен быть там, внизу, вместе со своим мастером, стоять над тварью с оружием наперевес! Он должен быть готов ко встрече со злом, даже если оно носит детские платья, плетет венки из одуванчиков и спотыкается на ровном месте. Но в голосе Алмы были грусть и просьба, которых Чаоджи не ожидал услышать — не от него, не от этого безумца, слизывавшего кровь еретиков с лезвия своего топора. Наверное, именно это парализовало его волю к сопротивлению. А может, то, что он прекрасно знал, какая судьба ждёт эту, хоть и мёртвую, но испуганную, доверчивую, страшно одинокую девочку в объятиях сурового мастера-инквизитора Юу Канды. Кожа под браслетом зудела и болела, как после укуса шершня. Рука Алмы, ледяная и жесткая, упрямо давила на веки. Все это мешало, раздражало и — помогало больше не думать ни о чём другом. Когда все закончилось и Алма убрал широкую ладонь с его лица, Чаоджи так и не смог заставить себя посмотреть в окно. Но зато он точно знал, что нужно делать дальше. — Ты куда? — спросил Алма. — Хоронить, — не оборачиваясь, бросил Чаоджи. — Ересь? — переспросил Алма, и гнусная весёлость вновь проникла в его голос. — Н-да, хорошо же вас учат в этих ваших семинариях. Чаоджи уже готов был вспылить, но усталость взяла верх. Он лишь посмотрел на свои руки, на серебряный браслет, который ни в коем случае нельзя было снимать, и сказал: — Ересь или нет, но кто-то же их любил, да так сильно, что аж с того света вытащил. Значит, кто-то должен их и хоронить. Это были не его слова. Принадлежали они бывшему инквизитору, в итоге ступившему на путь тьмы. Предателю. Почему они всплыли в его памяти именно сейчас, Чаоджи не знал. Человека, их произнесшего, он ненавидел всей своей душой и желал этому богохульнику гореть в адском пекле, но некоторые фразы и поступки его, подобно зарубкам на дереве, продолжали жить в нем вопреки чувствам, вере и даже здравому смыслу. Ожидая колкости, насмешки или новой затрещины, Чаоджи и тут оказался в дураках, — Алма промолчал. Вздохнул тяжко, потом велел его ждать и, ероша пятерней непослушные волосы на затылке, вышел в коридор. Заглянув в их с мастером комнату, он вернулся оттуда с плюшевым медведем. А затем, закинув лопату на плечо и напевая под нос псалмы, отправился вместе с Чаоджи копать для останков дочки отступника новую могилу.