Сто двадцать неотправленных писем

NC-17
Завершён
171
1
автор
elkor соавтор
Размер:
97 страниц, 40 728 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
171 Нравится 36 Отзывы 71 В сборник

1. Дорогой ублюдок...

Настройки
      Если бы Гермиона Грейнджер могла взять все, что творилось в ее личной жизни, и трансфигурировать это в тыкву — такую круглую, идеально бесполезную, — она бы сделала это без малейших сомнений. Превратила бы свои чувства, обиды, неловкие взгляды, скомканные признания и не менее скомканные молчания в сочный, оранжевый плод с карамельной коркой и обугленными краями. Утащила бы его куда-нибудь на задний двор замка, подальше от людских глаз, и оставила там гнить — красиво, трагично, по-настоящему поэтично. И повесила бы табличку: «Прошу не тревожить. Пусть дохнет как следует». С завитушками и правильной пунктуацией, как она любит.       Но вместо этого Гермиона, как и положено хорошей девочке со внутренним штормом, сидела в библиотеке. За своим третьим столом у окна, чуть скрипящим при каждом движении, окружённая башнями из учебников, будто знание могло стать якорем в море абсолютной эмоциональной неразберихи. На столе громоздились «Трансфигурационные допуски: том II», «Практика неконфликтной дуэли» и еще какой-то опус о вариативных конструкциях в метаморфозах, который скорее походил на руководство по тому, как превратить себя в пыль. Все это выглядело внушительно, обнадеживающе даже, но спасения, вопреки привычной логике Гермионы, не приносило. Потому что, как оказалось, чувства — единственный раздел магии, который Хогвартс почему-то никогда не преподавал. Их не отбить щитом, не заключить в защитный барьер, не вытравить контрзаклятием. Они растут. Медленно. Уверенно. Не спрашивая разрешения.       Вот и она — уже сколько месяцев — пыталась не видеть, не слышать, не чувствовать, а оно все равно возвращалось. Он все равно возвращался. В мыслях, в коридорах, в дурацких диалогах, что она разыгрывала про себя, на случай, если он вдруг скажет: «А может, сходим куда-нибудь вдвоем?» А Рон не говорил, только и мог, что делать хуже. Уизли смотрел и был рядом. Он трогал за руку, когда думал, что это ничего не значит. Он звал ее Мио-она, когда ему было одиноко. Он говорил «ты важна» с тем тоном, с которым говорят «я забыл купить молоко».       И вот сидит она, собранная, как всегда, даже если только на вид. Сердце — в кашу, губы — в линию, разум — в клочья. А Рон где-то там, живет себе, разговаривает с Лавандой, с Гарри, с кем угодно. А Грейнджер? Она ни при чем. Никогда ни при чем. Он умеет так — делать вид, что ей что-то должен, и тут же делать шаг назад, как только Гермиона решает, что, может быть, правда имеет право на большее, чем «ты слишком». Он исчезает с тем же спокойствием, с каким появляется. И каждый раз — чуть холоднее, чуть дальше, чуть равнодушнее.       Нет, он не монстр. Гермиона знала это, — и это бесило как ничто иное. Он не был жесток. Рон был мягкий, смешной. Он был ее. Ну, как «ее» — он мог бы быть, если бы хотел. Но Уизли не хотел. Или хотел, но по-своему. А «по-своему» — это как раз тот вариант, где ты вроде и не одна, но и не с ним. Где ты вроде и нужна, но не настолько, чтобы ради тебя отказаться от удобства и теплой дистанции.       Если бы она была менее упрямой, менее думающей, менее влюбленной, возможно, уже давно бы все отпустила. Но Гермиона Грейнджер не умела не любить сильно. Не умела любить наполовину. И уж точно не умела делать вид, что ей все равно. А потому сидела, как сидят сильные девушки после внутренней катастрофы, — прямо, гордо, с идеально выровненным пергаментом перед собой. И только мелкая дрожь пальцев, и только учащенный пульс в шее, и только злость — та, которая приходит вместо слез, — выдавали, что внутри не порядок, а пепелище.       А ведь чувства — в отличие от проклятий — не учили отбивать на ЗОТИ. Их не нейтрализуешь «Экспеллиармусом». Не прикроешься «Протего». Не вытрешь с пергамента, как плохо написанное сочинение. Они прорастают. Сначала как зерно под ребрами. Потом — как лозы по горлу. Потом — как колючий куст через грудную клетку. Они идут изнутри. И превращают тебя в идиотку, которая забывает, кто ты есть, стоит только ему — ему — появиться в радиусе десяти метров.       И вот он — Рон Уизли. Светлый и глупый. Как Патронус, только без защиты. Без магии. Без малейшего понимания того, насколько разрушительным может быть его взгляд, его голос, его пауза между «ты мне важна» и «но ты все усложняешь». Складывалось ощущение, что чувства — это неудобство, мешающее ему спокойно жить. И что самое обидное — он даже не злой. Не холодный. Нет. Он — добрый. И от этого только хуже. Потому что его доброта заканчивается ровно в том месте, где начинаются ее ожидания. Уизли может обнять. Может быть рядом. Может даже намекнуть, что скучал. Но стоит Гермионе только шагнуть ближе, сказать чуть громче, любить чуть яснее — и все рушится. Рональд отшатывается, как будто она заразна. Как будто ее любовь — это бомба с часовым механизмом, а он не подписывался быть рядом в момент взрыва.       Иногда она хотела, чтобы он просто сказал: «Я тебя не люблю». Прямо. Честно. Словами через рот, а не вот это: «Ты мне дорога, но…»       «Ты очень важна, просто…»       «Ты не понимаешь, Гермиона…»       Нет, Рон, я все понимаю.       Я понимаю, что ты трус. Я понимаю, что ты не умеешь справляться. Я понимаю, что тебе страшно, что ты маленький мальчик, который путается в чувствах, но почему тогда я должна быть той, кто постоянно собирает тебя из обломков?       Она смотрела в книгу, как будто слова на пергаменте могли утешить. Но всё расплывалось. Буквы плыли, строки дергались. Глаза жгло, но слез не было. Только злость. Глухая, горячая, липкая. Та, что делает руки тяжелыми, а дыхание — обрывистым.       Гермиона Грейнджер влюблена. Безнадежно. Безответно. И, возможно, навсегда.       И если бы существовало хоть одно заклинание, способное это вырезать — она бы применила его, не раздумывая. Даже если стоило бы магии. Даже если стоило бы ее личности. Вот только такого заклинания не было.       Уизли не имел такта. Даже малейшего представления о том, каково это — быть в кого-то по уши влюбленной, пытаясь выглядеть как будто безразлична, и при этом не сойти с ума, когда этот кто-то смотрит сквозь тебя. Или хуже — смотрит прямо на тебя, но с тем самым выражением, в котором читается: «Ты мешаешь мне дышать, Гермиона. Можешь, пожалуйста, перестать существовать?» Сегодня он именно так и смотрел. Именно так и сказал.       — Это ты все усложняешь, Гермиона. Я тебя не просил.              Ее как будто вырубило на секунду. Не оглушительным заклятием — нет, это было бы проще. А чем-то тише, унизительнее. Как будто внутри кто-то достал ее сердце, покрутил в пальцах, сказал «фу, это что?», и швырнул обратно, забыв зашить открытую грудную клетку.       Она выскользнула из общей комнаты до того, как Гарри успел хоть что-то сказать. Прошла мимо портрета Полной Дамы, не заметив, что та что-то пробормотала про «разбитую девичью душу». И пошла туда, где можно было спрятаться под шум переворачиваемых страниц. Где никто не спросит: «Ты в порядке?». Где никто не скажет: «Он просто дурак». Где можно было развалиться изнутри — бесшумно, по-честному.       Библиотека.       Третий стол у окна. Скрипящий, если резко отодвинуть. Ее личный алтарь спокойствия, где за годы учебы было пролито больше слез и пролистано больше страниц, чем она готова признать. Здесь она пряталась от всего: от шума и ссор, от глупых шуточек Джорджа и Фреда, от порой нелогичных решений Гарри, от невыносимого взгляда Рона. Сюда она приходила, когда чувствовала, что начинает распадаться на части, и не знала, как собрать себя обратно. Здесь, за этим столом, она была и девочкой, и героиней, и развалиной, и маленькой безнадежной влюбленной дурой — всё одновременно. Но сейчас… сейчас она была просто злой.       Гермиона плюхнулась на стул — громко, как будто сама себе хотела доказать, что не обязана быть изящной. Бросила сумку на пол — пускай, разорвись ты хоть на лоскуты. Безо всякой грации, без грамма самоконтроля, без привычной позы идеальной ученицы, она уронила лоб прямо на страницы книги, которая называлась что-то вроде «Вариативные конструкции в метаморфической теории», но могла бы честно называться «Почувствуй себя никчемной — том первый». Или «Как быть лучшей и все равно остаться одной». Или «Списки, таблицы и прочая хрень, которая не спасет твоё разбитое сердце».       Она глубоко вдохнула. Выдохнула.       Снова вдохнула. И… ничего. Потрясающе полезные практики.       Никакого волшебного облегчения. Никакого ясного ума. Внутри все по-прежнему сворачивалось в плотный тугой клубок — из злости, из унижения, из обиды, которую некуда деть. Такой, что ни Снейп, ни даже сама Макгонагалл — в своей абсолютной мудрости и педантичности — не смогли бы распутать. Не то что успокоить.       Горло жгло от несказанного. От того, что Гермиона не закричала, не швырнула ему в лицо «а знаешь, пошел ты» — хотя могла. Хотя очень хотела. Грудь кололо от того, что было сказано. От этих пяти слов, произнесенных его ровным голосом, в котором не дрогнуло ни одного звука:       — Это ты все усложняешь, Гермиона. Я тебя не просил.       О, она бы переписала эту фразу на постере и сожгла. Сначала взглядом, потом фаерболом. Или, черт возьми, Инсендио. Голова стучала от внутренней войны: не заплакать. Не сорваться. Не быть той самой девочкой, которая носит сердце на рукаве, а потом вечно удивляется, почему оно в крови.       Потому что Гермиона Грейнджер не такая. Она не слабая. Не глупая. Не из тех, кто пишет парням письма и молится, чтобы он прочел. Она — сила. Она — структура. Она — четкая формулировка. Она — заклинание, которое срабатывает всегда. И все же…       Она влюблена. По уши. В парня, который умеет быть нежным, смешным, искренним — но только до тех пор, пока ты не хочешь чуть больше. Пока не просишь ясности. Пока не называешь вещи своими именами. Или, что хуже — в парня, который, может, и любит ее. Но по-своему. А «по-своему» — это когда ты держишь за руку, а потом отталкиваешь, будто обжегся. Это когда ты ревнуешь, но при этом флиртуешь с другими. Это когда ты называешь ее важной, но затыкаешь, когда она слишком громко дышит.       Гермиона чувствовала, как трескается оболочка. Ее легендарная собранность. Ее «все под контролем». Где-то глубоко внутри просыпалась та самая часть, которую она прятала за теорией трансфигурации и толстыми книгами: та, которая хочет кричать, которая хочет быть услышанной, которая хочет любви, а не вечного: «Ты слишком. Я не просил». Возможно, кто-то другой уже рыдал бы в подушку. Или швырял подушки. Или рыдал и швырял одновременно — от всего сердца. Но Гермиона Грейнджер — нет. Она не может позволить себе распасться. Это будет слабость. Это будет признание, что она проиграла. Поэтому ведьма делает то, что умеет лучше всего: структурирует.       Сначала — ментальный список «почему не стоит страдать из-за Рона Уизли».       Пункт 1: Он не умеет выражать эмоции.       Пункт 2: Он боится всего, что глубже, чем «как прошел твой день».       Пункт 3: Он ел пастуший пирог руками.       Пункты становились все более мелочными, но ярость требовала подпитки. Потом — еще один список. Потом — схема кто кого больше игнорировал: угадайте кто с треском проиграл. Хронология. Сноски. Затем — таблица. Сопоставление слов и действий. И только потом… только когда всё было выстроено и распласталось на воображаемом пергаменте, как поле битвы — только тогда Гермиона потянулась за настоящим.       За пером. За чистым пергаментом. За куском себя, который хотел высказаться не взвешивая, не вежливо, не как пример для других, а как есть. Грязно, громко, зло. С подростковой болью, с дрожащими пальцами, с трясущимся подбородком. И где-то внутри, между горечью и гордостью, начала рождаться странная идея: а что, если и правда сказать всё? Без фильтров. Без страха. Без имени. Грейнджер отвела взгляд куда-то позади стеллажей — те закрывали, как лучшие сторожи. Студенты занимались делами: кто-то кропотливо писал реферат, кто-то — лениво читал книгу. Никто не замечал, как растекается лужой чужое сердце. Может, и к лучшему. Может, Гермиона и должна ходить под этим ярлыком — незамеченной, проигнорированной и…       Она покусала губу, опуская взгляд на пергамент. Задумалась на пару секунд, замерла в нерешительности. А потом, наплевав на все, окунула перо в чернильницу и принялась строчить — сначала несмело, будто остерегаясь. А затем и вовсе слетая с катушек, склонившись над письмом:       Дорогой ублюдок,       Я бы начала с чего-то более вежливого, но, знаешь, мне кажется, ты не заслужил. И если это уже звучит резко — прекрасно. Потому что я устала. Устала делать вид, что все в порядке. Устала искать оправдания, которые ты сам даже не удосуживаешься придумать. Устала смотреть в твои глаза и пытаться понять, что я сделала не так. Потому что, по всей видимости, что-то я сделала. Ты же не просто так смотришь на меня, как будто я — это нагрузка. Как будто я — экзамен по ЗОТИ, к которому ты не готовился. Как будто я не человек, а… ошибка.       Иногда я думаю, может, я действительно слишком много чувствую. Слишком много думаю. Слишком многого хочу. Но потом вспоминаю: это ты был тем, кто сначала подошел ближе. Это ты говорил, что скучаешь. Это ты держал меня за руку. Не я. Не я начала. Но, как обычно, заканчивать приходится мне. И ты даже не удосужился сделать это достойно. Просто сказал: «Это ты все усложняешь. Я тебя не просил». А говорят, джентельмены вымерли.       Да чтоб тебя, трижды. Серьезно. Просто — чтоб тебя. За каждую ночь, которую я провела, переписывая в голове наши разговоры. За каждый раз, когда думала, что, быть может, это все не зря. За все книги, которые я не дочитала, потому что думала о тебе. За все моменты, когда я заставляла себя молчать, чтобы не быть навязчивой. Хотя, видимо, одной тишиной тут и не пахнет — тебя раздражает все. Даже мое дыхание, наверное.       И я… я ненавижу это. Ненавижу, что я злюсь и все равно скучаю. Что я все еще замечаю, как ты задираешь рукав, когда нервничаешь. Что я вижу, как ты улыбаешься этой дуре, и пытаюсь убедить себя, что мне плевать. Что я сижу в библиотеке, пишу это письмо на каком-то случайном клочке пергамента, хотя мне надо учить Трансфигурацию. И особенно я ненавижу то, что не могу больше держать это внутри.       Ты скажешь, что я снова драматизирую. Что «все не так серьезно». Но знаешь, в этом-то и проблема. Для тебя это сплошные пустяки. А для меня… а у меня ощущение, что мне горло пережали.       Ты мне нравишься, черт возьми. Сильно. Глупо. Почти до омерзения. И я понятия не имею, как выключить это чувство. Я же пыталась. Я пыталась быть спокойной. Умной. Той самой, которая всё продумывает. Но, возможно, именно поэтому ты оттолкнул меня? Потому что с дурой проще? Потому что с ней не нужно думать? Да, я ударила ниже пояса. Нет, не жалею.       Так вот. Это письмо я не подпишу своим именем. Потому что ты и так не читаешь, что тебе пишут. Ни глазами, ни сердцем.       И вообще, ты это письмо не найдешь. Никогда. Я прямо сейчас пойду и сожгу его к чертовой матери. Как и то, что я к тебе чувствовала. Надеюсь.       P.S. Если ты вдруг каким-то совершенно волшебным образом найдешь обрывки — знай, я писала не тебе. А если все же тебе — поздравляю, ты теперь официально на уровне восьмилетки, который умеет читать длинные тексты. Знаешь, что? Ты навсегда останешься моим самым большим «что у меня было в голове?» И пошел ты. Пошел ты в жопу — в самую огромную задницу, которую только можешь вообразить. Потеряйся там, и пусть тебя сожрут пауки.       Без всякой любви,       идиотка, которая веритла в лучшее».              Задумавшись ненадолго, Гермиона снова заскребла пером:       Гори в аду. Придурок. Чтоб она тебя заразила лобковыми вшами, которые сведут тебя с ума и откусят тебе хренов член.       Теперь точно пока, говнюк.       Без всякого уважения и с искренним пожеланием обмочиться в Большом зале…»       Ведьма провела пером по губам, хмурясь. И спустя несколько мгновений добавила:        — Чиннамаста       Гермиона дописала последние слова с такой яростью, что перо почти продырявило пергамент насквозь. На какой-то миг она замерла, удивленно уставившись на письмо. Поразительно, сколько всего можно вылить на бумагу, если не сдерживаться. В голове шумело. Кончики пальцев зудели. Все внутри было как натянутая струна: еще секунда — и либо слезы, либо яростный припадок.       Ведьма глубоко вдохнула и потянулась за письмом, чтобы, как и планировала, разорвать его на мелкие клочки и выкинуть. Пусть бы исчезло, как исчезает дым от огня. Пусть бы испарилось вместе с ее идиотской наивностью.       И тут где-то за ее спиной раздался громкий хлопок. Резкий, такой, что подпрыгнули даже дремлющие у дальней стены старшекурсники. Гермиона резко обернулась, сердце ухнуло вниз — хлопок, вспышка света… кто-то неправильно трансгрессировал? В библиотеке? Внутри Хогвартса?!       — Не двигаться! раздался звонкий, почти истеричный голос мадам Пинс, и Гермиона увидела, как над третьим рядом полок заклубился сизый дым. Кто-то, судя по всему, решил провести спонтанный эксперимент с запрещенными заклинаниями прямо в читальном зале.       Поднялся шум — настоящий, живой, захватывающий шум, такой, какой в библиотеке Хогвартса можно было услышать разве что при землетрясении или нашествии дементоров. Столы заскрипели по каменным плитам, будто вся мебель разом решила восстать против векового застоя; книги с глухими ударами падали на пол, страницы хлопали, словно сотни крыльев. Ученики вскакивали с мест — кто в панике, кто из чистого любопытства, и озирались так судорожно, что в воздухе повисло напряжение, которое можно было резать ножом. Кто-то споткнулся о ножку стула и с треском рухнул, сшибая с полок еще несколько фолиантов. Где-то в глубине зала раздался визг — истеричный, короткий, как удар хлыста.       Мадам Пинс, обычно строгая до состояния восковой фигуры, теперь металась между рядами с лицом, полным гнева и священного ужаса библиотекаря. Она вырывала из рук провинившегося ученика палочку, при этом едва не сбила с ног младшекурсницу, судя по всему, случайно оказавшуюся не там, где нужно. Из дымной завесы, расползавшейся над третьим рядом полок, кашляли и вылезали ученики — закопчённые, потрёпанные, но пока, к счастью, целые. Кто-то бессвязно бормотал заклинания тушения, кто-то просто махал руками, будто мог развеять дым собственным отчаянием.       И в этой суматохе Гермиона дернулась — не подумав, не взвесив, на чистом рефлексе. Ее мозг, натренированный годами катастроф и учебных тревог, мгновенно перестроился: помочь. Нужно немедленно выяснить, кто пострадал. Нужно сберечь книги. Нужно действовать. Остальное — потом. Боль, обида, злость — все это откладывалось на потом, складывалось в её внутренний ящик с надписью «разберись позже».       Рука, все еще дрожащая от бушующих эмоций, сама схватила ближайший предмет — старый потрепанный учебник по метаморфике, толстый, надежный, словно мог удержать любой ее порыв, и, почти не глядя, Гермиона сунула письмо между страниц, спешно, как прячет ненужную шпаргалку перед проверкой. В другой раз она бы тщательно продумала, где и как именно его спрятать. В другой раз она бы перечитала письмо, разорвала его, съела, наложила на него заклятье Забвения — что угодно. Но сейчас был не другой раз. Сейчас был дым, шум и визг, и библиотека впервые за пять лет учебы напоминала настоящее поле боя.       И потому, даже не подняв с пола свою сумку, не заметив, как из неё выпадает тетрадь с конспектами, Гермиона одним стремительным рывком поднялась со стула и понеслась к эпицентру беспорядка. Словно и не было в ее жизни злости, не было обидных писем и разорванных мечтаний. Был только долг. Ответственность. И где-то на самом краю сознания, среди грохота и кашля, затерялась мысль о письме, спрятанном между страниц, как заживо похороненная часть её самой.              Когда Гермиона ворвалась в самый густой клуб дыма, начиная отдавать короткие, четкие указания, она даже не заметила, как ее учебник остался сиротливо лежать на третьем столе у окна. Чуть приоткрытый, словно рот в невысказанном предупреждении. Письмо осталось лежать между страниц, скрытое от глаз, как бомба замедленного действия, готовая однажды взорвать все, что еще оставалось в ней не тронутым этим идиотским, разрушительным, до боли любимым чувством. Пергамент — тонкий, злой, полный ее ярости и уязвимости, — мягко скользнул глубже между страниц, готовый дождаться кого-то, кто его найдет.       Кого-то, кто вряд ли будет тем, на кого оно было рассчитано.       И с этого все начнется.
171 Нравится 36 Отзывы 71 В сборник
Отзывы (4)