***
Доверять человеку — и верить ему — это ведь не одно и то же. Наташа повторяет эту мысль про себя, будто проверяя её на прочность. Если вдуматься, разница становится ощутимой: доверие можно заслужить действиями, выстроить шаг за шагом, наглядно, логически. А вот вера… вера — это что-то личное. Слепое. И странным образом, именно с Вандой эта тонкая грань стирается. Именно поэтому она начинает искать себе оправдания. Не вслух, нет — она бы никогда не произнесла это словами. Но в голове, в глубине сознания, появляется тихое, упрямое а вдруг. Она оправдывает Ванду — в её взгляде, в том, как она говорит, в тишине между их диалогами. Оправдывает и свои собственные действия: слежку, вмешательство, контроль. Всё это уже давно стало не столько профессиональным долгом, сколько личной необходимостью. Интуиция — её старая подруга, привычная и грубая, — нашёптывает, что, возможно, Ванда и не спасёт их, если всё пойдёт к чёрту. Но она и не станет лгать. Никогда. Не про важное. Не про то, во что сама верит. С тех пор, как они с Тони обсуждали эти записи, прошло несколько дней. Времени хватило только на одно: понять, как мало они знают. Они перебрали все возможные варианты — оружие, устройства подавления, способы изоляции. Ни один из них не внушал уверенности. Когда Тони входит в комнату, он держит в руках что-то небольшое. Металлическое, с холодным синим свечением по внутренним краям. — Вот, — просто говорит он и кладёт это в ладони Наташи. Она не сразу понимает, что держит. Наручники. Выглядят почти как стандартные, разве что материал явно необычный — слишком лёгкий для стали, но холодный, с лёгкой вибрацией, будто реагирует на её пульс. Свет внутри движется плавно, как дыхание. — Это что? — спрашивает она, не поднимая глаз. — Сделано с использованием частиц камня разума, — объясняет Тони. Он говорит быстро, будто оправдываясь перед собой. — Я провёл ряд анализов. Формально, её силы — это производная энергии камня. Значит, логично, что камень способен и подавить их. Наташа кивает, но понимает, что логика здесь — не главное. Эта вещь в её руках — не просто инструмент. Это решение. Вектор. Возможность удержать Ванду… или предать её. — И ты хочешь… что? Заковать её? — её голос звучит спокойно, но внутри растёт напряжение. Не от страха — от ответственности. — Я не говорю «посадить». Это… это не клетка. Это скорее тормоз. Ограничитель. — Он пожимает плечами, будто пытается сбросить с себя груз. — Я думаю, решать уже тебе. Она доверяет тебе больше, чем кому бы то ни было здесь. Он смотрит на неё. И в этом взгляде нет высокомерия, нет шутливого Тони Старка, которого все привыкли видеть. Там только человек, поставивший всё на кон и теперь надеющийся, что кто-то другой примет за него решение. — Вы, шпионы, умеете скрывать мысли, верно? — спрашивает он, как будто между делом. Она на секунду молчит. — Не от ведьм, — честно отвечает Наташа. А потом, тише: — Но я постараюсь. Она снова смотрит на наручники. И думает: это не просто металл. Это её шанс проверить, осталась ли в ней свобода воли — или Ванда уже слишком глубоко внутри.***
Она прячет наручники в плоский металлический кейс — тот самый, который ей передал Тони, с характерной защёлкой и внешне ничего не выражающим внешним видом. Инструмент, способный подавить энергию одного из самых сильных существ на планете, сейчас выглядит так, будто внутри лежат скучные бумаги или старые планшеты. Кейс она аккуратно задвигает под кровать, в самую глубину, куда рука еле пролезает. Там уже копится пыль и забытые носки. Наташа смотрит на него с замиранием — будто прячет не просто устройство, а собственную ложь. Надеется, что Ванда не будет копаться под кроватью. Надеется, что даже если и найдёт, то наручники не вызовут подозрений. В конце концов, мало ли для чего шпионке нужны наручники? Хотя зная ход мыслей Ванды — если та и правда наткнётся — она подумает скорее не о предательстве. А о чём-то совсем другом. О сексе, например. С этим пульсирующим синим светом на запястьях, с металлическим щелчком. Эта мысль приходит резко и оставляет во рту вкус стыда. Боже, Наташа даже не уверена, сколько ей на самом деле лет. Иногда она говорит, что двадцать один. Иногда — что восемнадцать. А однажды, среди ночи, шепнула, что не помнит даже месяц рождения. Можно ли думать о таких вещах, когда перед тобой — человек, которого сломали и заново собрали из обломков памяти, как куклу? Из ванной выходит тёплый пар. Дверь открывается мягко, и в нём появляется силуэт — босиком, с полотенцем на голове, в чужой футболке, которая сползает с плеча. — Нат? — спрашивает Ванда. Голос её мягкий, хрипловатый после горячего душа. Неуверенный. Наташа лежит на кровати, телефон в руке, но взгляд блуждает. Она вскидывает голову, пытаясь сосредоточиться, будто внезапно поймали за чем-то постыдным. Прогоняет мысли. Надо думать о чём-то обыденном. О погоде. О новостях. О вечере. О чём угодно, только не о Ванде. Но, чёрт возьми, всё снова сводится к ней. — Хочешь прогуляться? — спрашивает Ванда, опускаясь на корточки и возясь со своими кедами. — Воздух здесь… как это говорят на английском?.. Вязкий? Или… липкий? Не знаю. В общем, мне тяжело дышать. Она говорит с этой своей странной интонацией, как будто заранее ожидает отказа. Как будто ей неловко вообще предлагать. Пальцы её дёргаются — неестественно, чуть дрожат, будто она старается не показать, как много для неё значит этот вопрос. Наташа замечает это сразу: такая нервозность не свойственна тем, кто чувствует себя в безопасности. Даже не свойственна тем, кто чувствует себя на равных. И всё же… Наташа знает, что должна вести себя как обычно. Никаких подозрений. Никаких резких движений. — Конечно, — говорит она, делая голос лёгким. — Прогулка — звучит прекрасно. Может, по дороге зайдём перекусить? Я умираю с голоду. Улыбка получается искренней. Почти. Настолько, насколько можно улыбаться, пряча под кроватью оружие против той, с кем ты вот-вот выйдешь на улицу.***
— Что это? — спрашивает Ванда, с лёгким трепетом заглядывая в картонную коробку, которую Наташа поставила на столик между ними. В её голосе звучит искренняя заинтересованность, и Наташа, машинально подняв на неё взгляд, замирает. Потому что на лице Ванды — не просто любопытство. Восторг. Настоящий, не защищённый ничем, как у ребёнка, которому впервые показали снег или подарили котёнка. И от этого взгляда у Наташи внутри всё болезненно сжимается. Потому что восторг этот неуместен. Потому что он слишком чистый. Потому что он настоящий. Она видела такую реакцию у Ванды всего один раз — когда та впервые узнала, что Брюса планируют внедрить в команду. — Чизкейк, — отвечает Наташа коротко. Ванда с энтузиазмом берёт ложку, пробует, и почти сразу в её глазах появляется тот самый опасный огонёк. Восторг. Честный, сияющий, обнажённый. — Это невероятно вкусно! — говорит она с набитым ртом, почти с упрёком, будто Наташа нарочно скрывала от неё это лакомство. — Напоминает творог. Но мягче. Слаще. Почему никто об этом не говорит? Почему его никогда не приносят в башню? Там вообще осталось так мало нормальной еды… Всё какое-то… функциональное. А это — настоящее. Тёплое. Она продолжает говорить, но Наташа её почти не слышит. Она просто смотрит, как у Ванды розовеют щёки, как на скулах проступает нежный румянец, и в голове всплывает слишком определённая мысль, которую ей следовало бы немедленно отбросить. Такая милая. Она моргает. Поздно. Ванда резко перестаёт жевать и на долю секунды замирает, словно кто-то выключил звук в комнате. Наташа видит, как выражение лица меняется: от невинного восторга — к чему-то более сложному. Она уже знает, что та уловила. Щёки Ванды заливает яркий румянец. Именно это и убивает Наташу. Не сила Ванды, не её происхождение, даже не подозрения, которые всё чаще преследуют Наташу по ночам. Нет — а невозможность контролировать собственную голову, собственные импульсы. Раньше мысли были только её. Даже когда она врала, скрывала, строила планы, они всё равно принадлежали ей. А теперь… она больше не уверена. — О чём ты думаешь? — спрашивает Ванда, уже тише. Без нападения. Без флирта. С почти тревожной осторожностью, как будто боится спугнуть или услышать что-то, что не хочет. Наташа криво усмехается, отодвигая чашку с чаем и поднимая на неё тяжёлый взгляд. — Как будто ты не знаешь, — произносит она с раздражением, не столько к Ванде, сколько к себе самой. Та выглядит искренне сбитой с толку. Она медленно откладывает ложку и опускает руки на колени. — Я не читаю все твои мысли, — говорит она спокойно. — Только те, которые… ну, очень громкие. И это не совсем чтение. Это… будто эмоциональный отклик. Я чувствую, что ты думаешь что-то сильно, ярко. Но не всегда знаю что именно. Наташа хмыкает, но без злобы. Её губы подрагивают, будто она вот-вот скажет что-то саркастичное, но вместо этого просто замолкает. Пауза. — Ты правда думаешь, что я всё слышу? Постоянно? — спрашивает Ванда чуть позже. Наташа не отвечает. Потому что именно так она и думает. Потому что, даже если Ванда этого не делает, сам факт того, что она может, достаточно разрушителен. Это как жить в доме со стеклянными стенами, зная, что кто-то снаружи в любой момент может заглянуть внутрь. — Иногда ты говоришь со мной в голове, — говорит Наташа наконец. — Я это чувствовала. Я знаю. — Да. Но это не то же самое. Это… намеренное. Когда ты позволяешь мне войти. Или хочешь, чтобы я услышала. Иногда — подсознательно. — А если я не хочу? Ванда кивает. — Ты не пытаешься скрыть что-либо, — говорит Ванда, глядя на Наташу с лёгким, но внимательным выражением, будто наблюдает за ней сквозь стекло, тонкое, но уже покрытое микротрещинами. Наташа делает резкий вдох, как от пощёчины. Она отворачивается, притворно заинтересованная чашкой, в которой давно остыл чай. Пальцы сжимаются в кулак. Пытается. Конечно, пытается. Каждую минуту. Каждый взгляд. Каждую мысль она фильтрует, оценивает, зажимает в себе. Она заставляет себя думать о глупостях — о клубничном мороженом, которое видела в супермаркете, о чьей-то нелепой причёске в коридоре. Она вспоминает, как выглядел её первый паспорт, сколько шагов от её кровати до кухни, как зовут секретаря у Роудса. Всё что угодно. Только не Ванду. Но всё напрасно. Мысли всё равно упрямо возвращаются — к сарафану, который так красиво сидит на Ванде, к тому, как её тёмные волосы, влажные после душа, касаются плеч, к её открытым запястьям. К тому, как эта девочка, которую когда-то звали оружием, теперь сидит напротив, с чуть приоткрытым ртом, с наивной прямотой смотрит на неё, а в голосе — тревожная нежность. Не то чтобы Наташа хотела это замечать. Но она замечает. Каждый раз. Боже. Снова Ванда. — Ты… — Наташа сглатывает, не зная, хочет ли она продолжать. — Ты не можешь… выключить это? — Иногда могу. Но не всегда, — отвечает Ванда мягко. — Я слышу то, что ты почти кричишь. Даже если сама не хочешь этого осознавать. Наташа резко поднимает на неё глаза. — Значит, это моя вина? — Нет, — Ванда качает головой. — Это не вина. Это просто… близость. Когда люди рядом, между ними многое становится… прозрачным. Прозрачным. Наташе хочется рассмеяться, но это смех, в котором нет радости. Только усталость и тонкое раздражение — на Ванду, на себя, на весь этот расклад, в котором ты либо молчишь, либо рискуешь быть услышанным даже в молчании. — Ты хочешь сказать, я… впускаю тебя в свою голову? — тихо спрашивает Наташа. — Невольно? Ванда поджимает губы и на мгновение выглядит растерянной. Будто не ожидала, что это прозвучит так — почти как обвинение. — Я думаю… ты просто не строишь стен. Или не умеешь их строить так, как другие. Ты могла бы… ну, попытаться. Могла бы закрыться. Сконцентрироваться. Мыслить в коде, как это делает Клинт. Он… я не уверена, как он это делает, но он умеет блокировать. Я ни разу не слышала его мысли случайно. С тобой всё иначе. Наташа откидывается на спинку стула, запрокидывая голову к потолку. Несколько секунд она молчит, будто борется сама с собой. В комнате повисает тишина. Напряжённая. Пульсирующая. — Ты знаешь, что я могу услышать. И всё равно думаешь. О чизкейке. О том, как я выгляжу. О вещах, которые другие бы скрыли. Зачем ты это делаешь, если не доверяешь мне? Или наоборот… ты доверяешь? Иначе зачем пускать меня так глубоко? Ванда говорит это с искренним замешательством — не как обвинение, а как попытку понять. Но Наташа не уверена, что сама знает ответ. Она хочет контролировать ситуацию. Хочет выстроить барьеры. Но чем больше старается, тем быстрее они рушатся — при одной только мысли о Ванде. И в этом — её слабость. Самая страшная. Потому что на поле, где все играют в шпионаж, слабость — это приговор. — А если я попрошу тебя выйти из моей головы? — наконец говорит она. Ванда встречается с ней взглядом. Долго. Не отводит глаз. И голос у неё становится тише: — Тогда я уйду. Если ты правда этого захочешь. И вот в этом — вся катастрофа. Потому что Наташа сама не уверена, чего она хочет на самом деле. В комнате становится слишком тихо. Плотный воздух будто давит на кожу, на кости. Наташа чувствует, как сжимается горло, хотя она даже не пытается говорить. Она не отводит взгляда, но в груди будто что-то ползёт вверх — знакомое, опасное, то самое чувство, которое годами пряталось за десятками фальшивых лиц и миссий. Она помнит, как её учили различать ложь по дыханию. По дрожи в голосе. По напряжению в веках. У Ванды ничего из этого нет. Она не врёт. И в этом — ещё одна проблема. Наташа отворачивается первой. Не потому, что хочет, а потому что не выдерживает. Её рука вновь тянется к чашке, как к якорю, но не хватает — пальцы замирают в воздухе, сжимаются в кулак и падают обратно на колено. Тишина не уходит. Она становится плотнее. Ванда не двигается. Но голос её звучит — мягко, ровно, словно боится задеть. — Иногда я думаю… ты боишься не того, что я читаю твои мысли. А того, что я читаю их правильно. Наташа ничего не говорит. Только моргает. Один раз. Медленно. — Ты не холодная, — продолжает Ванда, почти шёпотом. — Просто ты… боишься быть тёплой. Слишком опасно. Слишком необратимо. Как будто если ты позволишь себе чувствовать — всё рухнет. Слова попадают слишком точно. Не потому, что она угадала. А потому что знала. Наташа вдыхает, глубоко, как перед прыжком с высоты. Но по-прежнему молчит. В ней всё сжимается — протест, страх, желание. Всё одновременно. И нет ни одной мысли, которая звучала бы достаточно безопасно, чтобы её можно было произнести вслух. Ванда опускает глаза. На секунду. Потом снова поднимает их, и в них — не сила, не давление, а открытая уязвимость. — Я чувствую многое. Иногда больше, чем хочу. Иногда — не то, что хотелось бы. Но то, что я чувствую к тебе… это самое искреннее из всего, что во мне есть. Наташа будто теряет равновесие внутри себя. Эти слова — слишком простые. Слишком ясные. И оттого — самые опасные. Она пытается найти в себе холод, который спасал её столько раз. Логичный. Умный. Резкий. Но он не приходит. Вместо него приходит образ: Ванда, в тишине, с ложкой чизкейка, с розовыми щеками, с тем самым взглядом, как у ребёнка, который верит, что всё вокруг настоящее. Неопасное. Глупая, думает Наташа. Наивная. И, чёрт побери, такая настоящая. Она снова смотрит на неё. И в этот раз не контролирует взгляд. Он выдает всё — растерянность, нежелание сдаваться, тоску, боль, желание, страх. Она знает, что Ванда это почувствует. Даже если не услышит дословно — ощутит, догадается, поймёт. А если она не уйдёт? — спрашивает что-то в ней. Если она останется, даже когда ты её оттолкнёшь? Но Наташа не задаёт этого вопроса вслух. Она просто наклоняется вперёд, почти незаметно, и смотрит на Ванду так, будто впервые позволяет себе это по-настоящему. Не как на угрозу. Не как на загадку. А как на человека, которого, быть может, уже поздно не любить.***
— Я не смогу… я не смогу… — шепчет Наташа, почти неосознанно. Голос глухой, надломленный. Плечи дрожат. Она прижимает ладони к лицу, будто надеясь, что мир исчезнет за ними. Тони стоит рядом, не прикасаясь. Просто наблюдает, сдерживая раздражение, которого сейчас не место. Он понимает, что Наташе нужно время — но времени у них всё меньше. — Нат, — говорит он наконец. — Послушай. Я понимаю твоё замешательство, правда. Но будь добра — вспомни, с чем мы имеем дело. Ванда… она контролирует здесь всех. Она говорит, что защищает нас, но на деле держит в кулаке. Ты — единственная, кому она доверяет. Кроме Пьетро. Все остальные для неё — просто… статисты. Наташа отрывает руки от лица. Смотрит на него покрасневшими глазами. — Это не делает её злодейкой, — глухо произносит она. — Она ведь… Она не сделала ничего… плохого. Она просто… пытается справиться. Она не может подобрать слова. Не может даже толком сформулировать, за что так отчаянно цепляется. Просто знает: связать Ванду — значит предать её. Окончательно. Без пути назад. — Она собирается уничтожить камень разума, — холодно перебивает Тони. — А это — не просто артефакт. Это источник непредсказуемой силы. Она уверена, что поступает правильно, но… Нат, она настолько погрязла в собственных иллюзиях, что уже не отличает добро от фанатизма. Она верит, что спасает всех, а на деле… рискует жизнями миллионов. — Ты не знаешь, что она чувствует, — бросает Наташа. В голосе — резкость, за которую она тут же себя ненавидит. Потому что Тони не виноват. Ни в чём. Он просто говорит логично. Говорит то, что слышит её разум. Но сердце… сердце молчит, как будто не хочет участвовать в этом разговоре. Она вспоминает, как Ванда смотрела на неё сегодня. Как смотрит каждый день. Без защиты, без маски. Словно в Наташе — последнее, во что ещё можно верить. — Я добровольно её свяжу, — выдыхает она. — Чтобы её посадили за решётку, как преступницу. Хотя она никого не тронула. Хотя… она просто боится. Её голос едва слышен. Это не решение. Это приговор — самой себе. Тони молчит. Смотрит на неё — долго, внимательно, и впервые в его взгляде появляется что-то, похожее на сочувствие. — Иногда, — говорит он устало, — Самые сильные решения — это не те, что кажутся правильными. А те, которые ты единственный можешь вынести. Даже если они ломают тебя.