Меняем

G
Завершён
47
автор
Размер:
28 страниц, 8 368 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
47 Нравится 3 Отзывы 10 В сборник

Часть 1

Настройки
      Тишина… люблю тишину. Она позволяет остаться наедине со своими мыслями. Но вокруг – шум. Гул, смех, звуки множества голосов: эти люди – самые счастливые люди в мире. Всю свою осознанную жизнь они смеялись только через боль и только потому, что смех – защитная реакция психики.       Я могу рассказать десяток историй о людях, которые смеялись, глядя в глаза смерти.       Я в деталях помню каждую морщинку на лицах тех, кого мне пришлось…       Они все смеялись. И плакали. И наконец высказывали все, что думают. О такой жизни. О власти. Обо мне лично.       Они думали, что я – бессовестный мудак, потому что все еще жив.       Теперь люди смеются, потому что они счастливы. Они смеются, потому что тоже помнят эти смерти – смерти своих близких. И они счастливы осознавать, что кто-то наконец смог за них отомстить.       Десять лет со дня революции. Юбилей нашей свободы.       Именно поэтому – шум. На каждом углу – раскрашенные голубым плакаты; на каждом баннере – три треугольника. Гимн Сияния – периодически из чьих-то колонок. Толпы людей на улицах. И от земли до последних этажей небоскребов – огромная голограмма Райи-Прайм.       Она вообще теперь – символ мира. Нового, как оказалось, не идеального, но куда более счастливого мира. И этот Новый мир она строит каждый день, без выходных. И это утомляет всех, кто не компьютер.       А сейчас мне хочется закрыть глаза и больше никогда их не открывать. У меня есть привычка – нагружать себя работой по максимуму.       И тишина… Хорошо, когда никто не жалуется.       В комнате прохладно и свежо. Простыни тоже свежие, приятно пахнущие стиральным порошком. И волосы мои после шампуня прямо-таки благоухают… В сон клонит как никогда скоро. Сегодняшний день довольно… продуктивным выдался.       И вот лежу я в кромешной темноте. Часы еле заметно мигают и показывают без пятнадцати полночь. Сегодня даже рано. Обычно я к этому времени только добираюсь домой.       Лежу и думаю. О жизни, конечно, о жизни. В такие минуты меня зачастую посещают мысли, способные неподготовленного человека вогнать в депрессию. Одиночество – вот как я могу описать эту проблему. Да не одиночество физическое, скорее, душевное. Как после потери чего-то важного… Будто бы мое сердце в один миг – раз! – и разбилось. А когда именно это произошло, я вспомнить не в состоянии.       Я думал об этом. Много.       Мне было пятнадцать, когда я лишился родителей. Да, больно. Да, обидно. Но думая об этом, я удивительным образом больше не замечаю за собой каких-либо эмоций по этому поводу. Это жутко, но я привык.       Мне было двадцать шесть, когда погиб тот, кому я жизнью обязан. Может, Войд и был тираном, но все же нельзя отрицать его вклада в воспитание моей личности. Без него, возможно, не получилось бы… ничего.       Все те же злополучные двадцать шесть лет. Тогда исчез он. Он – герой. Народный герой, спаситель мира, но в первую очередь – для нас герой. Его вспоминают стабильно каждый праздник. И без него бы тоже не получилось ничего. Совсем ничего. Лололошка… он исчез. Бесследно и неожиданно, так же, как и появился. И насовсем.       Мне было двадцать восемь, когда меня бросила девушка. Первая и единственная, что смешно. Я до сих пор такого отчаяния больше не испытывал…       И вот так, кусочек за кусочком мое сердце осыпа́лось. И с годами только тлело.       Вдруг мерное течение моих мыслей прерывает отвратительный громкий звук. Кровать вибрирует подо мной, когда звонит телефон. Его навязчивая мелодия рвет барабанные перепонки.       «О, Свет!» – отчаянно думаю я. (Это не кощунство, несмотря на всю неактуальность данного восклицания. Мы давно уже убедились в том, что вся наша религия – сплошная ложь, упоминание богинь – святотатство, а церковь – своего рода оружие для поддержания моральных ценностей и борьбы с сомнениями, в том, что система, построенная на лжи, не развалится.)       Я хватаю телефон, и мне тут же хочется швырнуть его в стену. На экране высвечивается имя… Да уж. И я замираю. Даже становится интересно, чего же ему понадобилось посреди ночи.       Кавински. Он давно не объявлялся. Впрочем, это вполне в его духе: год назад сорокет стукнул. Все ожидали, что он остепенится, серьезнее станет, а в действительности сидит целыми днями дома и что-то без конца пишет… А потом появляется в один прекрасный день и переворачивает все с ног на голову. Потому что он как маленькое стихийное бедствие – неожиданное и не очень приятное, но ведь не отвертеться.       И я беру трубку.       – Ало.       – Здоро́во, чувак! Такое дело… Блин, нет, погоди! Не с того начал. Ты спишь?       В его голосе слышится какая-то истерическая радость, и меня это несколько напрягает. Раздражение никуда не исчезает.       – Очевидно, что нет.       – Зашибись! Тогда знаешь, че? Короче, предлагаю тебе вылезти из своей конуры на пару часиков – скатаемся кое-куда. Место клевое, тебе понравится.       Мне уже не нравится.       – С ума сошел? Мне вставать в шесть.       – Ничего, на работе поспишь. Все равно сплошные бумажки разбираешь… Радан уже согласился! Выходи, минут через пятнадцать за тобой заедем.       Кавински бросает трубку быстрее, чем я успеваю возразить.       Мне все еще хочется выкинуть нахрен телефон. Меня это бесит. Страшно бесит! И все же я поднимаюсь с постели.       Нет, в любой другой день я бы послал его далеко и надолго; мне работа действительно важнее. Но, может быть, не настолько… чтобы вдруг не поинтересоваться, а с чего это Кавински такой радостный сегодня? И почему Радан со своими семейными хлопотами согласился на сомнительную прогулку с сомнительными личностями?       Хотя и ночными похождениями больше никого не удивишь. По ночам в городе точно так же кипит жизнь, как и днем. И больше никаких штрафов. Теперь законными стали ночные клубы, бары и прочие злачные места. Нет патрульных и того ощущения риска… преступником чувствовал себя каждый, кто выходил на улицу после полуночи. Сейчас – нет. И мне хочется оказаться там, прочувствовать…       Наверное, это объясняет то, почему я вдруг подрываюсь и, щурясь от света, ищу одежду. Никаких надоевших до ужаса костюмов. Я надеваю черный кожаный плащ, под него – черную водолазку. Штаны – черные. Ботинки – чернее гуталина. Кажется, я могу слиться с ночной темнотой.       Кавински действительно появляется через пятнадцать минут. Я сам охренел с его пунктуальности. Обычно он… впрочем, обычно я на такие авантюры не соглашаюсь и судить не могу. (Мне все еще кажется, будто я совершаю ошибку, хоть и понимаю, что ничего криминального в этом нет.)       Его тачка похожа на вечеринку на колесах, вручную окрашенная и переливающаяся перламутром. Невозможно не заметить. А он зачем-то сигналит.       Вот и они – народные герои. На заднем сидении устроился Радан, и я сажусь рядом. Он улыбается лучезарно, и в уголках его глаз выступают еле заметные морщинки.       – Здоро́во! – говорит и тут же жмет мне руку.       Я сдержанно киваю.       А с водительского сидения оборачивается Кавински, улыбается, глаза сияют, будто бы он действительно рад меня видеть. И спрашивает:       – Че рожа такая кислая?       В ответ только грубить хочется, и я не сдерживаюсь:       – А ты подумай.       Иногда вообще может показаться, что я та еще язва, однако они привыкли и не удивляются совсем. А может, сам я дурак, если согласился. Выбежал же по первому звонку, а теперь недовольства проявляю… Но надо мной смеются. Беззлобно так, будто бы я только что выдал гениальную шутку, и она, безусловно, произвела впечатление. Настроение у моих друзей оказывается на удивление прекрасное. (За десять лет общения я все-таки, наверное, имею право называть их друзьями.)       – Ничего, – говорит Кавински. – это того сто́ит.

***

      Из окна только огоньки и видно. Город весь сияет и будто бы преображается по ночам. Дорога оживленная. (Я все еще не могу к этому привыкнуть.) Освещается фонарями вдоль обочины, светится роем искрящихся лампочек, идет серпантином по городскому рельефу: трасса поднимается в гору и на мост. Я эту дорогу хорошо знаю. Отсюда видно Набережную – она горит не менее ярко, мигают неоны голограмм, а дома по другую сторону реки напоминают муравейники со светящимися окнами. Вообще, горит здесь все. И фары встречных машин слепят глаза.       Еще помню, как выглядит Набережная при свете солнца. Там, на возвышенности, вдали от воды и на мраморном монументе – статуя. Памятник, возведенный относительно недавно. Памятник ему – герою. В пять метров высотой стоит его фигура, в руке зажат меч, взгляд непроницаемый, каменный. И никаких очков – скульптор решил, что каждый должен иметь возможность заглянуть в глаза народному герою. Меня это всегда напрягало. Нет в этих пустых глазах чего-то такого, что было у настоящего Дейва. Человек, создавший это, явно его в лицо никогда и не видел.       Отсюда видно лишь саму Набережную, кусочек реки и фонарики, а я все равно пытаюсь что-то разглядеть там, внизу. И товарищи мои это замечают.       – Круто, да? – спрашивает Радан, пихая меня в плечо локтем. – А ты еще отказывался.       Я молчу, я предаюсь воспоминаниям, я не намерен поддерживать беседу. И они цепляются друг за друга, читают мысли, и больше не нуждаются в связующем звене в виде меня.       Дорога идет на спуск. Кавински пользуется возможностью и жмет на газ.       На секунду перехватывает дыхание.       – Е-мое, – Радан сдавленно стонет, хватаясь за спинку сидения. – ты хоть предупреждай!       – Ну старость не радость, да? – Кавински весело улыбается (это слышно в голосе) и глядит в зеркало заднего вида. В отражении поблескивают его глаза.       – Кто бы говорил, – бурчит в ответ Радан.       – А ты, Раданчик, не обольщайся. Тебе тоже недалеко.       Я слушаю их вполуха, и все равно не сдерживаю улыбки. Без года тридцать пять лет человеку и все равно «Раданчик». Хотя впоследствии даже я к тенденции приобщился и стал звать уменьшительно-ласкательными тех, чьи имена в такой форме звучали хоть немного благозвучно. (Жаль, что с Кейт такое не провернешь. Мне бы действительно хотелось хоть раз… Ну, это как с Дейвом, с Лололошкой – свое собственное прозвище в кругу друзей, чтобы точно закрепить за собой дружбу. Чтобы хоть что-то, что недоступно общественности. Ни в одном учебнике истории его не звали Дейви.)       Кстати об этом. Они снова читают мысли.       – Набережную проехали, – констатирует Кавински в продолжение разговора. – Клево было б, если бы памятник и нам возвели, а? – в конце концов он произносит это так вдумчиво, будто бы действительно кому-то есть дело…       Радан посмеивается басом, смешно щуря глаза.       Кавински продолжает невозмутимо:       – А че? Мы ж тоже народные герои, о нас в учебниках пишут!..       И мне, конечно, хочется встрять. Когда речь идет примерно о том, о чем я думаю.       – В учебниках о нас пишешь только ты. А больше и нигде ничего… ну, я о том, что после нашей смерти помнить будет только Райя, – говорю я.       Кавински резко замолкает. А потом с удивлением:       – Глядите-ка, кто очухался! С чего ты это взял?       – С того, – отвечаю. – что мы взрослые люди. К чему весь этот детский оптимизм?       – А что, депрессировать теперь? – Кавински надо мной смеется. Он, блин, всегда смеется.       И я не жалею о словах. Я о них никогда не жалею. И продолжаю:       – Назови хотя бы одного исторического деятеля, кроме Дейва. И всяких выдумок вроде богинь и пророков. Много ты о них знаешь?       Кавински действительно задумывается на мгновение. Радан, наблюдавший доселе за разговором с неподдельным интересом, тоже.       – Мы о них ничего не знаем, потому что Империя придумала всю эту религиозную хрень. Мы не знаем правды. А те архивы из Пустыни… в них нет ничего. Ни записей о прежнем правительстве, ни даже достоверной информации о существовании чего-либо до Империи. Нет, конечно, есть записи о Проекте, катастрофе и всей той фигне про двенадцать миллионов, но… Что насчет Райи Абер? – выдает он в итоге, и я судорожно пытаюсь осмыслить услышанное.       Это все уже не секрет, и данные о проекте «Сияние» давным давно были открыты общественности. Катастрофы, АПМ, восстание роботов – только о том и были разговоры. Вся Алотерра гудела стабильно несколько месяцев, когда выяснилось, что церковь наша – чушь собачья, а миром правит искусственный интеллект. Вообще оказалось довольно легко обвинять огромный компьютерный шарик во всех своих бедах.       Ах да. Еще пару слов о «Пустыне». Пустыней зовут теперь пространство за пределами купола, где кроме песка и развалин, особо ничего не наблюдается. Однако в заброшенных городах, в лабораториях исследования Первичной Материи нашлось столько этих самых архивов, что при особом желании можно было откопать имена каждой крысы, хоть раз забежавшей в офис Hallo Terra Industries какие-то там жалкие четыреста лет назад.       – Райя, – в задумчивости проговариваю я. Давно о ней не вспоминали в таком ключе. В смысле, что она-то робот, а вот Абер…       – А если я назову, скажем, себя? Или Раданчика. Это тоже будет считаться, – говорит Кавински.       И я снова не отвечаю.       – Проблема в том, – он продолжает. – что если о себе напоминать… Да без моих учебников ни один школьник бы знать не знал, кто такая Райя Абер!       – А с другой стороны, зачем им знать? – вдруг произносит Радан и своими словами только провоцирует очередной шквал возмущений от Кавински.       – Зачем? Это ж история, чувак! Да еще какая! Посмотри на нас, на простых смертных, живущих столетиями подобно домашнему скоту, и посмотри на Дейва. За какие-то жалкие полгода он свергнул тоталитарный режим, держащий народ в страхе, повторюсь, столетиями! Да без него…       «…не получилось бы ничего. Совсем ничего», – думаю я, и сердце болезненно сжимается.       А Кавински продолжает с каким-то неестественным энтузиазмом, с какой-то истеричной надрывностью в голосе:       – …тебя бы, Радан, давно ликвидировали. Мы докопались до правды только с его помощью, так почему бы теперь не рассказать общественности о том, благодаря кому у них есть право знать эту правду? В целом, кто вообще подарил людям свободу, если не он?       Радан, до того слушавший с особым вниманием, вдруг резко перебивает его своим спокойным, на контрасте кажущимся слегка заторможенным, голосом:       – Нет, погоди. Ты сейчас говоришь о Дейве, а речь шла о нас. Конкретно. Ты же не хочешь сказать, что все твои заслуги исчерпываются написанием пары книжек?       – Ладно! Я перефразирую: без нас у Дейва бы тоже ничего не вышло. Во всяком случае, это была не его идея – свергнуть Империю! Его бы ликвидировали в первый же день. Могу поспорить, он бы даже не додумался создать костюмы для выхода за купол и прочую хрень, которую придумала, – Кавински поворачивается ко мне, краем глаза только глядя на дорогу. – твоя гениальная сестренка. Во многом это заслуга Райи, но все же…       Теперь я задаюсь вопросом: почему он вообще с таким фанатизмом отзывается о нем? Может, меня подводит память, но раньше такого не было. Точно.       А еще это кажется подозрительным. И я спрашиваю:       – Откуда вообще такая осведомленность? Не то чтобы это все было каким-то секретом, но неужели тебе не все равно, чего там изобрела «моя гениальная сестренка»?       Он смеется:       – Хочешь спросить, откуда я знаю про выход за купол? Чувак, это ж из каждого утюга! Я о том говорю, что Лололошки-то, – (Он только что назвал его настоящим именем!) – вообще в этом мире не должно было случиться. Короче, тот орган… Если все-таки предположить, что Дейв мертв…       Никто в это никогда не верил. И Кавински вдруг начинает запинаться, с особой осторожностью подбирая слова, тоже не веря.       – Чисто гипотетически, – продолжает. – Но я все равно отказываюсь в это верить! Не мог же он умереть просто так, без причины. Исчезнуть! Он сейчас в другом мире. Буквально причем. Где-нибудь за гранью мироздания и все в таком роде… он жив, понимаете?       Глаза Радана округляются, принимают вид печальный и какой-то скорбный. Блестят в полутьме расширенные зрачки. Он вздыхает:       – Е-мое, Винс… Послушай, он же не… – Вдруг он резко снижает громкость, почти шепчет. – Райя сказала, что он мертв.       – И ты ей веришь?! – восклицает Кавински, с силой ударяя по рулю. Машина делает зигзаг.       – А с какой стати мне ей не верить? – спрашивает Радан все тем же печальным полушепотом.       И Кавински не отвечает вообще больше ничего. Тогда в разговор снова встреваю я:       – Прошло десять лет. Есть ли смысл об этом вспоминать? Его в любом случае не вернуть.       Молчание вдруг становится слишком тяжелым, а тишина – плотной, как брезент, когда никто так и не произносит ни слова. А мелькающие за окном многоэтажки вдруг сменяются пустыми, зеленоватыми полями.

***

      В ночном небе красиво сияют звезды. Я смотрю на них сквозь лобовое стекло, вижу и дорогу – пустую, широкую и гладкую, без единой кочки и упирающуюся прямо в линию горизонта. Она бежит еще далеко-далеко вперед, я даже не знаю, где ее конец и зачем вообще прокладывать асфальт так далеко в Пустыню, но гляжу на нее с особенным восхищением. Вдоль обочины стелятся бронзового цвета барханы, и ветер сдувает песок на трассу. Вокруг – сплошное, пустое и безжизненное ничего. По пути не встретилось даже речки, а деревья, которые успели высадить, давно остались позади.       И вдруг дорога резко заканчивается, дальше – только бесконечные пески. Мы действительно добрались до конца, и машина тут же тормозит.       – Приехали, – говорит Кавински и одновременно с Раданом хлопает дверью.       Я тоже выхожу на воздух.       – Зачем мы здесь? – спрашиваю я не столько своих товарищей, сколько самого себя. Я думал, мы снова окажемся в городе, в эпицентре ночной жизни, в неоновом свете диско-шара и все в этом роде. Но вокруг только пустошь.       – Здесь тихо, – отвечает Кавински.       И я удивляюсь:       – С каких пор это – хорошо?       Он молчит. Подключается Радан:       – Иногда шум задалбывает. Да и вообще, все в целом…       И тут я вспоминаю, что они все же не как я. Это мне, привыкшему работать с утра до ночи еще в подростковом возрасте, жаловаться не приходится, но они воспринимают отдых как должное. Не то чтобы это ненормально.       Я не могу удержаться от того, чтобы снова включить язву:       – Вы меня сюда притащили на песок поглядеть?       Меня игнорируют.       – Смотри, красота же! – Радан показывает отнюдь не на песок, и я все же смотрю.       Белыми точками усеяно все небо – их так много, что они напоминают блестки на каком-нибудь платье. И мерцают так же ярко, даже во много раз ярче. Небо темное-темное и такое огромное – от далеких огней Альт-Сити до самого горизонта стелется его бесконечная чернота. И оно, как одеялом, накрывает собой всю Пустыню. Вокруг меня неба примерно столько же, сколько и песка; и это завораживает. Потому что кроме дороги, машины и нас троих, здесь больше ничего нет. Я только теперь замечаю выключенные фары и абсолютное отсутствие источников света, помимо звезд.       Они светят не многим хуже солнца.       – Не, – Кавински отвечает на мои возмущения. – на звездочки.       Я опускаю взгляд и теперь смотрю на него. Снова натыкаюсь на улыбку, но меня это почему-то больше не бесит.       Радан тут же подхватывает:       – Да весь Альт-Сити – это сплошное месиво из огней, а настоящие звезды хрен разглядишь!       – И это непростительно, – говорит Кавински. – Можем отойти дальше, куда машина не проедет.       Радан, ни секунды не думая, соглашается. Я снова негодую:       – И так в какую-то глушь приперлись, предлагаешь окончательно заблудиться?       Он только пожимает плечами.       – Мы ж не далеко.

***

      Я больше не вижу ни дорогу, ни машину, однако городские огни все еще в поле моего зрения, и это успокаивает. Идем мы недолго, но мне уже хочется упасть и никогда не вставать. Может, сказывается усталость и тот факт, что наши вчерашние ночные покатушки уже давно стали сегодняшними и, вероятно, очень скоро станут утренними. Я даже не представляю, как буду работать.       Им тоже, кстати, на работу с утра. Ну, наверное. Расписание Кавински я не знаю, а вот у Радана есть обязанность, которую нарушить он просто не имеет права, – отвезти детей в школу. Ровно к семи утра и без опозданий – первый класс все-таки. Он не может позволить себе, как раньше, всю ночь шарахаться неизвестно где. А я почему-то могу только теперь.       В конце концов до меня доходят радостные «Фига се!» и «Е-мое!».       Я смотрю вперед.       Линия горизонта вдруг падает вниз, небо куда-то проваливается. Заканчивается ровная песчаная поверхность. Теперь я вижу только склон во все девяносто градусов. И он высокий, будто утес какой. А внизу – все те же пески. Небо, кажется, становится еще больше, и звезд на нем – больше. Мне это нравится.       Когда я подхожу к обрыву, товарищи мои уже уселись на самый его край, свесив вниз ноги. Я немного опасаюсь, что хрупкий песчаный отвес сейчас обвалится, однако этого не происходит, и я тоже аккуратно сажусь рядом. И тут же мне в лицо тычут чем-то холодным. Я присматриваюсь и понимаю, что это алюминиевая банка. Холодит на ней только конденсат. В темноте я различаю буквы: «п», «и», «в», «о».       – Будешь? – спрашивает Кавински.       Я качаю головой.       – Я не пью, – отвечаю.       – Как хочешь.       И громко щелкает металлической крышкой. Радан делает то же самое. И откуда у них вообще алкоголь? Однако я даже не удивляюсь, ибо между словами «отдых» и «бухло» всегда стоит знак равенства.       Я тут же возмущаюсь:       – Тебе нельзя, ты за рулем.       Кавински отмахивается:       – Ниче не будет.       – Угробить нас решил?       Он тяжело вздыхает и говорит:       – Значит, поведешь ты.       Я только хмыкаю, удивляюсь, но не до такой степени, чтобы не верить.       – Доверишь мне свою тачку?       Он кивает. Я больше ничего не говорю.

***

      Проходит время, и им становится весело. Веселее обычного. Они смеются, шутят и пытаются привлечь к этому меня, но я же… я никогда еще не чувствовал себя таким далеким от общества. Да что там! – от реальности.       Я гляжу на звезды уже так долго, что мне кажется, будто совсем тону в них. Будто чернота ночного неба старается проглотить меня, сделать частью своей материи – и я не против. Я вдыхаю воздух: он чистый. Не такой, как в городе. Запах алкоголя практически не ощущается, а чувствуется только подозрительное ничего. Здесь пахнет ничем. И я не могу сравнить это ни со свежестью, ни с чем-либо другим, потому что такого запаха никогда прежде не ощущал. Я бы назвал это запахом свободы. Но до некоторого времени мне казалось, что свобода пахнет металлом пули, дымом от пожарищ и горящих тел; пылью, клубящейся вокруг недавно обрушившихся зданий; по́том и кровью десятков тысяч людей – и это проявление свободы, проявление человеческой стойкости и храбрости, это отчаянное нежелание подчиняться я запомнил как самое важное в жизни. А дальше эта жизнь предлагает мне вдыхать чистый воздух, говорить о чем угодно и колесить по городу в компании тех же людей, что свое право на свободу выбили силой. Теперь они пользуются ей по полной. А я не чувствую с ними единения.       Будто бы меня там не было. А может быть, по прошествии десятка лет я не помню деталей, и оттого все произошедшее не кажется мне таким уж значимым? Но я помню каждую секунду. Друзья мои тоже не придают этому особых сакральных смыслов, и мне бы очень хотелось считать так же.       Но я не могу перестать жить прошлым. Не могу перестать жить одним днем – тем самым, когда исчез он, и все, что спасало меня тогда, – вместе с ним кануло в лету и должно было уже забыться. Но память у меня, увы, отменная.       Я чувствую, как кто-то повисает на моем плече.       – Ну хорош киснуть, а? – тянет Кавински. – Нормальный же был, че опять за дела?       Я смотрю то на него, то на звезды и больше не хочу здесь находиться.       Радан снова поддакивает:       – В натуре! Опять рожа злая!       – Обычная, – отвечаю. – трезвая…       Они шутку оценивают и тихо хихикают, однако это их не убеждает. Я замечаю, как улыбка потихоньку сползает с лиц.       Повисает молчание. Не то чтобы неловкое, но гнетущее, и я не знаю, как его нарушить.       Но в конце концов я говорю, будто ставя точку в разговоре:       – Миру больше не нужны наши усилия.

***

      Я видел их всего два раза в жизни. Первый – когда пришел поздравить Радана и Шерон с пополнением в семье, второй – на седьмом дне рождении двойняшек.       Я не могу думать о них, не вспоминая при этом Кейт.       Но нет, на нас с ней они совсем не похожи. Они – это две рыжие бестии с пронзительным взглядом черных обсидиановых глаз. Они – это первое свободное поколение. Это поколение счастливых детей, которыми не были мы.       – Я вот смотрю на них и думаю, – говорит Радан. – что сейчас они могли бы наслушаться в школе всякого бреда про Богинь, семиглазых жаб и прочую фигню и реально в это поверить… Ну, мы же тоже верили. Вообще все верили.       – Это же дети, – Шерон пожимает плечами и отхлебывает шампанского. – Естественно, что они могут поверить в любую сказку. Я вот лет в четырнадцать начала сомневаться… когда узнала, как эта система работает изнутри.       У нее руки – аккуратные, с красными ногтями, изящно держащие бокал. С обручальным кольцом на безымянном пальце. У Радана – грубые, и шампанское – в пивной кружке. И кольцо на том же месте.       – Не, – Кавински усмехается. – Им не нужна была ваша искренняя вера. В правительстве все знали, что никто не верит и, разумеется, не верили сами. Просто чем абсурднее ложь, тем сложнее ее опровергнуть. Ты не докажешь, что Богинь не существует, как и обратное.       – А он, – Кейт поворачивается ко мне. – доказал. И ничем хорошим это не закончилось. Потому что они пресекали любые попытки здраво мыслить.       Я в разговоре не участвую. Я вообще не люблю вспоминать прошлое, особенно всякие неприятные моменты, связанные с Империей. А они говорят об этом так, будто обсуждают какой-нибудь сериал.       Я гляжу сквозь свой бокал и вижу среди пузырьков искаженное детское лицо. Они обе сидят за тем же столом, хлебают газировку и подслушивают взрослые разговоры. А эти самые взрослые ведут себя так, будто дети действительно не способны понять смысл сказанного.       – Что за Богини? – в конце концов спрашивает одна из них, поднимая на нас свои большие черные глаза.       – Ну вот, начинается, – вздыхает Шерон.       – Ща, – говорит Кавински, а потом наклоняется к девочкам и пытается объяснить: – Это типа такие волшебные тети, которые, э… были придуманы плохими дядями, чтобы управлять тупыми людьми.       Я усмехаюсь.       Девочка глядит на него удивленно, а ее сестра задает вполне логичный вопрос:       – Это как?       Кавински думает пару секунд. А потом – вопросом на вопрос:       – А ты веришь в единорогов?       Девочка обескураженно вскидывает брови. Пожимает плечами так неуверенно, будто внутри нее борются детская наивность и взрослый скептицизм. Наверное, ей просто никто не задавал таких вопросов. А причин в единорогов не верить у нее не было.       За нее отвечает сестра:       – Я – нет.       – Почему? – спрашивает Кавински.       – Потому что их не существует.       – А если я скажу, что существуют, поверишь?       Девочка решительно качает головой из стороны в сторону так, что ее рыжие волосы попадают в стакан с газировкой.       – Почему?       Она задумывается. Но отвечает:       – Ну… тогда покажи мне единорога.       Кавински улыбается. И говорит:       – Да, доказательств у меня нет. Так с какой стати мне верить?       Девочка не отвечает. Он продолжает:       – А если, например, мама, – он смотрит на Шерон. – скажет?       Девочка тоже смотрит на Шерон. Шерон закатывает глаза и смотрит в потолок.       – А если учитель в школе?       Тогда обе девочки хмурят брови и молчат. Сомневаются.       – А если вообще все вокруг будут вас уверять, что единороги существуют, но никогда их вам не покажут, поверите?       Девочки молчат.       Радан встревает:       – Хватит детей путать.       – Наглядный пример стадного мышления, – говорит Кавински.       Кейт почти соглашается:       – Наверное… не очень педагогично вообще ничего им не рассказывать об Империи. Они ведь все равно узнают.       И она первая, кто произносит это название полностью, не прикрываясь абстрактным «они».       Шерон хмурится. И с ядом в голосе:       – Пусть этим занимаются люди без психологических травм, ладно?       И я думаю о том, что человек, только что разговаривавший с двумя маленькими девочками о единорогах, собственноручно уничтожил больше сотни человек.       И о том, что отец этих девочек стоял у истоков самой масштабной революции.       И что я, сидящий здесь невидимой тенью, никогда не прощу себе свою жестокость в должности Главного секретаря.       И вообще все, здесь находящиеся, так или иначе совершили что-нибудь ужасное, что-нибудь незаконное или просто морально недопустимое. И каждый себя за что-то ненавидит. И святых здесь нет. Кроме двух детских совершенно чистых душ.       Через мгновение одна из сестер выкрикивает:       – Нет! – И дождавшись, пока на нее обратят внимание, продолжает: – Не поверим.       Вторая добавляет:       – Потому что… значит, они все тупые.       Первое свободное поколение. Первое поколение, способное мыслить иначе.       Потому что мы верили. И не только в абстрактных Богинь. Мы ошибочно верили в лучшее и полагали, что если не сопротивляться, все сложится само по себе – и удачно. Мы верили, что кто-то уже все решил за нас: как жить, во что одеваться, кем работать, о чем говорить и о чем думать. В этом мире ничего не зависело от нас. В мире, где не нужно критически мыслить и где задумываться вообще нельзя. В мире, где не нужно прилагать усилий, чтобы жить. Утопия.       Кавински широко улыбается.       Шерон закатывает глаза.

***

      – Что ты имеешь в виду?       В небе сверкают звезды. Внизу – пустынные барханы бледного в лунном свете песка. И становится прохладно.       Я смотрю на Радана. Его вопрос кажется мне глупым, но ведь это мне все понятно, это я выдумал себе что-то в голове, это я думаю, что все очевидно, а вопрос на самом деле не глупый.       – Ну… – Я не могу подобрать слов. – Все… хорошо. Даже слишком… это прозвучит странно, но… в нашей жизни нет смысла.       Радан удивленно вскидывает брови. Кавински выглядит возмущенным и даже порывается что-то сказать, однако я не даю и пытаюсь пояснить:       – Он был тогда. Мы жили как части системы и четко знали, что должны делать. У «шестеренок» есть смысл, а вне системы его нет. Твои слова, Винс.       Кавински передергивает от одного лишь упоминания слова «шестеренки». Он мгновенно меняется в лице и презрительно морщит нос. Радан тоже все понимает и только закусывает губу, не намереваясь больше ничего говорить. Как же им не нравятся разговоры о прошлом!.. Но они все равно продолжают это делать со странным мазохистким рвением.       – Я знаю, – говорит Кавински. – но такое ограниченное мышление – полная шляпа. Я уже давно так не думаю.       Я усмехаюсь:       – Пессимизм заразен.

***

      Это один из тех дней, в который Кавински выходит на контакт. Вернее, тогда, когда – нет… дозвониться, например, до него возможно, вот только тебе ответят раздраженным тоном и дадут на объяснение причины звонка не больше тридцати секунд. Если причина не достаточно веская, ты пойдешь на хрен.       Он пропадает неделями, а потом не отлипает от нас сутками. Искрится энтузиазмом, когда говорит о том, чем занимается:       – Он там – центральная фигура. Без него бы не существовало сюжета, как в реальности не существовало бы ничего из того, что случилось. Он, ну… такой, каким я его помню, но я не уверен… – Он делает паузу длиной в несколько секунд, и мы с Раданом смиренно ждем продолжения. – …верно ли мое восприятие…       Он опять замолкает.       Мы сидим в каком-то кафе с чашками кофе. Решили: больше никакого алкоголя. Только если пиво по выходным.       Я вздыхаю:       – Ближе к делу.       – Каким вы его помните?       «Добрым», «человечным», «серьезным» следует от нас, но Кавински почему-то отвергает все варианты. Говорит, что это и так ясно. Хочет конкретики. А мне даже страшно подумать, и так не хочется вспоминать…       – Солнцем, – говорю я. Выпаливаю резко, боясь передумать. – Он был солнцем.        – Это как? – Кавински подозрительно щурит глаза.       – Когда он появился, я понял, что может быть по-другому. Что можно жить по-другому. И это не просто факт, это осознание, которое, не появись он в моей, – Я осекаюсь. – в нашей жизни, так бы и никогда не пришло.       Радан не врубается:       – Причем здесь солнце?       – Он сиял ярче всех.       И мне хочется себя одернуть, потому что я думаю, что сморозил полную херню. Но они смотрят на меня с каким-то пониманием в глазах, будто бы… чувствуют то же самое. И не осуждают.       Все давно смирились с тем, что Империя – наша коллективная травма, а Лололошка – пластырь.       Все чувствовали себя потерянными после того, как все привычное рухнуло, а единственный спасательный круг, за который можно было цепляться, пропал. Насовсем. Никто не знает, как. Но все знают, что на самом деле он мертв.       И любые другие утверждения ошибочны.       Люди просто так не пропадают. И от этого еще больнее.       – Слушай, Калеб, ты гений, – вдруг ни с того, ни с сего выдает Кавински и даже вскакивает со стула так резко, что металлические ножки противно лязгают об пол. И он снова выглядит и звучит как-то истерично.       – Ты куда? – спрашивает Радан.       Кавински не отвечает.       Улыбается во все тридцать два, двумя пальцами отдает честь, и если честно, это больше походит на изображение самоубийства. А может, это он и имел в виду. Кто его знает?       Мы с Раданом остаемся вдвоем и какое-то время просто молчим.       А потом я решаюсь:       – Это ни разу не странно?       Радан пожимает плечами. Сначала хочет, наверное, спросить «что?», однако выключает дурачка, становится несвойственно для него серьезным. И спрашивает:       – Ты серьезно так и не понял, чем он там занимается?       Теперь плечами пожимаю я.       – Не уверен.       Тогда Радан объясняет:       – Книга. Он пишет книгу. Прототип главного героя – угадай кто.       И тут только до меня доходит. Я даже удивляюсь, как сам не понял. Это… ну, вполне ожидаемо на самом деле.       – И зачем?.. – говорю я. Даже не спрашиваю и уж тем более – не жду ответа, а просто произношу в пустоту. – Кризис среднего возраста что ли?       Радан усмехается. Неопределенно качает головой. Говорит:       – Может быть.       И я невольно думаю про всех остальных. Про их странное поведение.       Как Кейт, победившая свой трудоголизм, опять погрязла в бесконечной работе, будто специально бежит от реальности. Как Хейли – ее подушка для слез – резко пропала с радаров. Как Шерон психует при любом упоминании старой системы и всеми силами пытается оградить своих детей от прошлого. И Кавински то искрится энтузиазмом, то на грани депрессии; то пропадает неделями, то приклеивается намертво к кому-нибудь из нас. А теперь еще и книга. Впрочем, это объясняет затворничество.       А я вот на грани депрессии всегда, и периодов «мании» у меня нет, зато есть два состояния: апатичное и подавленное. И неясно, что хуже, потому что в первом варианте мне плевать на все и всех, а во втором я только и делаю, что думаю о том, как ненавижу свою жизнь. Хотя, наверное, сейчас мне стоит ненавидеть ее чуть меньше, чем десять лет назад, но мой пластырь пропал. Как и у всех, впрочем. Разве что некоторые из нас нашли утешение друг в друге. Но это, скорее, исключение, чем правило.       Ни у меня, ни у Кавински нет ни девушки, ни кого-то, кто бы подошел на эту роль. Девушка Кейт ее бросила. Мы несчастны. Хотелось бы так думать.

***

      За руль в итоге сажусь я.       Друзья мои не настолько «в хлам», чтобы не доехать до дома, но я решаю не рисковать. Они и не против: разваливаются на заднем сиденье и пьяно смеются – не «в хлам», но уже близко.       – Музыку вруби! – командует Кавински.       Я закатываю глаза.       – Думаешь, здесь радио ловит?       Он смеется:       – Там аукс есть. К коммуникатору подключи.       Я слушаюсь и, параллельно поглядывая на дорогу, пытаюсь нащупать кабель. Потом решаю, что на дорогу нет смысла смотреть, если вокруг один песок, и провод наконец нахожу.       – У меня нет музыки, – говорю я.       И Кавински с наигранно недовольным вздохом протягивает мне свой коммуникатор. Я подключаю аукс.       – Врубай, че хочешь.       Ну я и врубаю.       Одну песню, вторую… и вся музыка у него однотипная: ушедробилка непостижимая. То ли скрежет металла, то ли электрорейв, то ли клубная попса. И я не могу найти ничего, что бы не вызывало кровь из ушей.       – Это плейлист для обострения мигрени? – возмущаюсь я.       Сзади смеются, и я уже не разбираю – кто.       Я в тысячный раз переключаю песню, и… о, это даже не так плохо!       Решаю оставить. Потому что хотя бы слышу здесь инструменты, а не непонятный скрежет. Слышу мелодию, а не абстракцию современного искусства.       И дальше мы едем молча и под музыку.       Через открытое окно пробивается ветер, и я разгоняюсь – порывы бьют в лицо. Свежий запах наполняет легкие – свободы, и всего того, о чем я думал раньше.       Пустыня благотворно влияет на мои мысли, потому что из них почти пропадает тот неуютный, вечно нависший надо мной, образ чего-то пропавшего. А ощущение, что я здесь лишний, на удивление легко растворяется в веселом смехе моих друзей.       И я жму на газ. Резко. Так, что сзади возмущаются, но больше в шутку. И мне хочется скорости. Потому что внезапно пришло осознание: вся эта десятилетняя меланхолия – чего стоит?..       – Втянулся что ли? – смеется Радан.       И я думаю, что да. Да! Втянулся. Он просто чертовски прав.

***

      Тогда… это было ужасно. По-настоящему ужасно, и я до сих пор помню эти ощущения: мне не хотелось жить. Я не знаю, чем вызваны эти мысли, но, наверное, все это – революция, убийства и в конце концов его резкая пропажа, – повлияли на меня сильнее, чем на всех остальных.       Разумеется, им тоже больно. Но они… просто продолжили жить дальше. Влюблялись, строили семьи. Я так не смог. Потому что не смог отпустить.       …Наверное, мне нужен психолог.       Моя девушка, она… ей не нравилась моя «холодность». Ей не нравилось, как я говорю, как думаю, что делаю. В конечном итоге я пришел к выводу, что ей не нравился я.       А ему… это ужасно осознавать, но он, наверное, единственный человек, который принял меня таким, какой я есть, – сразу же. Даже Кейт поначалу сторонилась, а он просто…       Я бы очень хотел заблокировать эти воспоминания, но они накрывают меня с каждым разом все отчетливее.       Я просто не могу об этом больше думать. Не хочу. Но…       Я помню ночи – они были холодные сами по себе, но рядом с ним сразу становилось теплее. Некоторое время, какие-то жалкие пару недель, мы жили вместе. Потому что он не хотел меня оставлять, сколько бы я ни говорил ему, что со мной все в порядке. Он видел – не в порядке.       И об этом мне тоже тяжело думать. О том, что, наверное, это было не просто сожительство.       С ним мне становилось легче.       Ночь. Звезды хорошо видны с пятнадцатого этажа, и они похожи на снежинки, которые теперь наверняка беспрепятственно могут падать с неба. Я курю. Все-таки не пронесло. После всех этих событий это – последняя из оставшихся вещь, которая может меня успокоить. А Дейв говорил, что не стоит.       И теперь он, конечно, просыпается, потому что проснулся я.       – Калеб? – Его голос тихий, спокойный, и от этого звучания появляется некое ощущение безопасности, что… странно, наверное. – Я же тебе говорил не курить.       – Извини, – говорю я и затягиваюсь.       Он подходит ближе, чтобы, разумеется, вырвать сигарету из моих рук и выбросить в ночь. Я даже не возмущаюсь. Потому что вместо этого… он обнимает. Я чувствую тепло его тела и прижимаюсь ближе. Это определенно лучше, чем сигареты.       Это тоже успокаивает. Даже, наверное, в большей степени.       Он тянется за поцелуем. Я не против и…       Обычно на этом и других подобных моментах мне становится так больно, что я больше не в состоянии прокручивать эти эпизоды в голове. И каждый раз возвращается это всепожирающее чувство беспомощности, от которого он пытался меня спасти. Даже успешно, но, однако, не надолго.       Он был пластырем, но теперь он настоящая травма.       Другие говорят мне: хватит страдать. Прошло десять лет. А мне кажется, будто это случилось вчера.       «Пропал без вести», – пишут в заключении расследования. Я смотрю на эти три слова и почему-то вспоминаю те три слова, которые говорил мне он. И мне не хочется верить.       Я не закрываю дверь в свою квартиру, потому что уверен: он вернется. Не мог он так просто пропасть. Я не сплю на той половине кровати, где спал он.       Я отворачиваюсь к стене. Я представляю, как будто бы тиканье часов – это звук биения его сердца рядом.

***

      – Знаешь, я бы даже почитал эту твою книжку, – говорю я.       Кавински улыбается, явно польщенный. Я продолжаю:       – Ты только напиши его настоящего, ну… без всякого пафоса. Знаешь, в нем пафоса совсем не было. Он всегда был таким… искренним, что…       – Да ну опять та же песня! – теперь он возмущается. Наверное, я всех уже достал, однако ничего не могу с собой поделать. – Я тоже его знал. И прекрасно, кстати, помню. А ты его слишком идеализируешь! Я, конечно, понимаю, вы встречались и все такое, но…       Я перебиваю:       – Мы не встречались.       Он соглашается:       – Ладно. Но это все равно не повод вгонять себя в депрессию. Сколько можно, а?       А я сам не знаю, когда же это кончится. Иногда мне кажется, что уже никогда.

***

      Сейчас мне хорошо. Даже можно сказать, весело. И я почти забываю обо всех проблемах, когда этот смех, заливистый, счастливый, немного пьяный, но принадлежащий моим друзьям, разрывает пустынную тишину. И еще звук работающего двигателя. И музыка. И весь этот шум сливается воедино, когда мы приближаемся к городу.       Обратно – по той же дороге, через центр и через мост, мимо набережной и статуи.       Обратно – в шум, яркие краски и толпы народу. Обратно в…       – Давайте кое-куда заскочим, – предлагает Кавински.       Радан тут же возмущается:       – Ты время видел?       – Да мы не надолго. Ну-ка, Калеб, сверни во-о-он туда. – И показывает куда-то в темный переулок.       Я решаю, что терять нечего, и съезжаю с моста.       Через двадцать минут кружения вокруг квартала Кавински наконец тормозит меня. И я останавливаюсь около какого-то… весьма подозрительного заведения. Внутри горит свет, а вывеска в темноте толком не видна и даже не светится.       – Это че? – спрашиваю я.       Кавински поясняет:       – Бар. Ну… знаете, типа подпольный. В Империи он работал во время комендантского часа.       – Тебе че, пива мало? – спрашиваю я со скепсисом.       Он отмахивается:       – Да ладно. У меня там есть знакомые, могут даже предложить чего покрепче. – Он хихикает. Я смотрю на него с явным осуждением в зеркало заднего вида. Он исправляется тут же: – …но мы, конечно, откажемся.       А Радан даже вдруг соглашается:       – Ладно, – говорит. – Бухать так бухать. Погнали.       Я все еще пытаюсь на них повлиять:       – Тебе вроде домой надо было.       Он тоже отмахивается:       – Да мне и так хана от Шерон.       Я вздыхаю.

***

      – Пойдем, покажу одно место, – говорит Дейв.       Я соглашаюсь легко, потому что верю ему. Всегда. Даже если в конечном итоге это приведет к проблемам с законом. Впрочем, я сам себе закон.       И вот мы спускаемся в какой-то подвал. Он открывает дверь, чтобы пропустить меня, и я сразу же погружаюсь в эту атмосферу: шум, громкие голоса, музыка, куча людей. Он говорит:       – Это подпольный бар. Он даже в комендантский час работает. Винс показал. Прикольно, да?       Я киваю, завороженный. До этого момента я в таких местах никогда не был, хоть и знал о их существовании. И мне… если честно, до жути любопытно.       Он тащит меня внутрь.       Потом – за барную стойку. Улыбается бармену так, как будто они давние знакомые. Заказывает что-то, и я толком не слушаю – вокруг так много шума и ярких цветов, что это все сильно выбивается из привычной мне картины мира. Передо мной ставят стопку чего-то темного.       – За нас! – восклицает Дейв, прежде чем опрокинуть эту стопку в себя. Я пью тоже.       А потом… мысли путаются. Дейв весело смеется, и я его веселье разделяю. Один вид его улыбки заражает меня радостью. А может, это алкоголь дал в голову. Кажется, это было что-то очень крепкое.       Он смотрит на меня так, как смотрел всегда. На нем нет привычных очков, и его глаза блестят. И вдруг накрывает осознание: он тоже безнадежно влюблен.

***

      Лестница идет вниз, и мы спускаемся. В подвал. Дверь – тяжелая, железная, напоминает мне о чем-то… о чем я бы хотел забыть, но как назло, воспоминания накрывают меня с новой силой. Я стараюсь не подавать виду, однако, наверное, по мне видно, что что-то не так, ибо Кавински спрашивает:       – Ты че?       Я только отрицательно качаю головой, ведь они наверняка и так устали постоянно слушать об этом. Говорить о прошлом они не любят, но всегда согласны, и это сопровождается обычно испорченным настроением, а настроение им портить я не хочу. Себе тоже. Поэтому решаю не думать и просто… позволить увлечь себя.       Внутри – ярко, шумно, как обычно это бывает в таких местах. Играет громкая музыка: на моих друзей она действует как-то жизнеутверждающе, и они ведут меня за собой – к барной стойке. Кавински заказывает что-то, Радан вставляет свое, а я снова не слушаю, потому что…       Вижу копну каштановых волос. Они кудрявятся. У парня за тем соседним столиком – белая толстовка и что-то вроде темных очков на лице, у меня не получается разглядеть. Я смотрю на него и…       Кажется, мне становится дурно.       Умом я понимаю, что это не может быть он. Ни за что. Однако настолько похожего человека я вижу впервые. Может, у меня галлюцинации.       Может, я вижу мертвых.       Вокруг – грохот выстрелов и свист пуль. Кто-то кричит, что-то рушится. На моих руках – кровь. Больше метафорически, ведь они на самом деле почти черные от пыли. Я пытаюсь отдышаться от долгого бега. По мне тоже стреляют, но я прячусь за баррикаду.       И Дейв падает рядом – тоже уставший, какой-то помятый, с грязью и даже каплями крови на лице. Он тоже тяжело дышит, однако пытается держать лицо. Все-таки он – лидер. Он не может позволить себе уныние. И… меня восхищает эта стойкость.       У меня темнеет в глазах.       – Ало, ты здесь?! – кричат мне в ухо.       Радан щелкает пальцами перед моим лицом, и я отмахиваюсь от него. Бросаю взгляд на тот столик и вижу, что парень исчез. А был ли он тут вообще?       – Калеб, с тобой че? – снова обращается ко мне Кавински, и мне даже не хочется отвечать. Он продолжает: – Если ты опять загнался потому, что…       Я перебиваю:       – Нет. Все нормально.       Мне в руки суют стакан.       – Выпей, и все пройдет, – говорит Радан.       И я пью.       По телу тут же расплывается тепло. И по мозгам дает знатно. Я вспоминаю, что вообще-то, за рулем.       Кавински точно напьется в стельку. Радан… черт его знает. Кажется, домой нам придется топать пешком, но вдруг мне резко становится все равно. Мысленно я цитирую Радана: «бухать так бухать», даже если их больше некому осадить.       Мне просто хочется забыть. Хотя бы на несколько часов.

***

      – Знаете, она… боится за детей, – говорит Радан. Зря я в нем сомневался: он все еще достаточно трезв для рассуждений. – Типа… слово «Империя» говорить нельзя, Богинь упоминать нельзя, Дейва… тоже. Ну, короче, она делает вид, что этого не было, а у нас же ну… все в свободном доступе: конечно, они могли об этом где-то услышать. А потом спрашивают, а она реально говорит, что этого не было, и все остальные врут…       Кавински хихикает. Вот в нем я не сомневался.       – У нее тоже крыша едет, – говорит. – просто по-другому. Оклемается.       Радан возражает:       – Уже как десять лет не может.       – Ну еще столько же подожди, я не знаю.       Радан вздыхает. Я молчу.

***

      Наверное, я себя за это возненавижу. Куда делась моя ответственность? Здравый смысл? Законопослушность в конце концов?       Я сажусь за руль, пока в моей голове – туман. Я выпил немного, но мне кажется, что пространство вокруг слегка плывет. Пьяный мозг думает: это хорошая идея. Завтра мне будет за это стыдно, но сейчас все равно.       И вокруг снова – огни, голограммы, фонари. Вокруг снова – музыка, смех, шум проезжающих машин. Я открываю окно, и холодный ветер бьет в лицо. Мне… хорошо. Я больше ни о чем не думаю.       Все плывет. Все растекается и размазывается неясными пятнами, дорога петляет, но я жму на газ. Дорога идет вниз – получается еще быстрее. Мне хорошо.       – Э, Калеб, потише! – говорят мне с заднего сиденья. – Куда газуешь?       Я не слушаю. Я ни о чем не думаю. Мне хорошо.       – Да але, ты слышишь ваще? Тормози!..       Я не слушаю. Я ни о чем не думаю. Мне хорошо.       Все плывет.       Это, кажется, была не очень хорошая идея.       На какой-то кочке машина подпрыгивает.       – Твою мать, если ты разобьешь мне машину…       Закончить Кавински не успевает.       Впереди – чьи-то яркие фары. Кажется, я выехал на встречку.       Кто-то сигналит. Я слышу грохот. Все плывет. Все плывет. Плывет. Растекается. Исчезает.

***

      Тишина… люблю тишину. Она позволяет остаться наедине со своими мыслями. Но вокруг – шум. Гул, смех, звуки множества голосов: эти люди – самые счастливые люди в мире. Всю свою осознанную жизнь они смеялись только через боль и только потому, что смех – защитная реакция психики.       Я могу рассказать десяток историй о людях, которые смеялись, глядя в глаза смерти.       Я в деталях помню каждую морщинку на лицах тех, кого мне пришлось…       Они все смеялись. И плакали. И наконец высказывали все, что думают. О такой жизни. О власти. Обо мне лично.       Они думали, что я – бессовестный мудак, потому что все еще жив.       Теперь люди смеются, потому что они счастливы. Они смеются, потому что тоже помнят эти смерти – смерти своих близких. И они счастливы осознавать, что кто-то наконец смог за них отомстить.       Это первый по-настоящему свободный день.       – Ты ведь не?.. – «Не оставишь меня». Я не могу этого произнести. Мне кажется, что теперь, когда все закончилось, он просто обязан сделать именно это. Потому что больше нас ничего не связывает. Наша общая цель достигнута, а ему нет смысла дальше держаться за нас. За меня. Он может и наверняка сделает это, уйдет. Оставит. Он…       – Нет конечно! – говорит Дейв. Он смеется. – Ты вообще за кого меня держишь? Я же, ну… – Он замолкает на несколько секунд. Потом произносит: – Ты мне очень дорог, правда. Я никогда не оставлю ни тебя, ни всех остальных. Обещаю.       Что ж, от этих слов мне действительно становится чуть спокойнее. Я выдыхаю.       Даже если он говорил не искренне, даже если просто пытался меня успокоить, у него получилось. Он всегда действовал на меня таким образом, что мне становилось легче в его присутствии.       Мне хотелось смеяться. Мне хотелось плакать. Мне хотелось чувствовать. И, наверное, в глубине души я боюсь, что не смогу снова ощутить этих эмоций, потому что рядом рано или поздно не станет того, кто их вызывает. Но сейчас это неважно.       Я снова позволяю обнять себя. А он спрашивает, как делает это всякий раз:       – Можно?       Я говорю:       – Да.       И он целует меня – тоже по-обыкновенному нежно, почти невесомо, а мне… очень хочется больше, ближе, хочется слиться с ним насовсем, чтобы не отпускать никогда. Я, наверное, правда чего-то боюсь, чего-то далекого и страшного… и поэтому целую настойчивее.

***

      – …у меня слов просто нет! Ладно эти придурки, но ты-то куда? Детей без отца оставить решил, очень умный поступок, молодец!       – Да все же нормально…       – «Нормально»?! Ты это называешь «нормально»?! А если… если бы там было что-то серьезное?! Вы, алкаши, подохнуть могли только потому, что у вас ума хватило на… Ты чем думал вообще?!       – Я согласна, это… мы так переволновались. Почему вы не понимаете, что это как минимум опасно? И что последствия могли быть куда хуже…       – Да ладно, я за всю жизнь столько тачек перебил! И ниче, живой. Расслабься.       – А с тобой вообще отдельный разговор будет. Они бы сами не додумались туда поехать… это было безрассудно.       Яркий свет слепит глаза, когда я их открываю. Я не могу понять, где нахожусь, потому что это помещение слишком светлое для моей квартиры. Я слышу голоса и… с трудом, но вспоминаю, о чем они. Я поднимаюсь с постели.       – О, доброе утро! – Первой в глаза бросается как обычно веселая физиономия Кавински.       Потом я вижу Кейт – у нее опухшие глаза, и я понимаю, что она плакала. Мне даже становится стыдно перед ней.       Радан и Шерон – чуть поодаль, по разные стороны, как я понял, больничной палаты.       Кейт тут же набрасывается на меня с объятиями. Шепчет мне на ухо что-то о безответственности и вреде алкоголя. Я обнимаю ее в ответ.       – Вот видишь, все с ним хорошо, че ты нервничала? – говорит Кавински. Кейт не отвечает.       Я молчу. Потому что… до меня быстро дошло, что к чему, но я не нахожусь, что сказать.       Мне просто ужасно стыдно.       – Ты же… – Она наконец отлипает от меня. – …помнишь, что случилось?       Я киваю.       – Может, врача позвать? – снова спрашивает она. – Сказали, что ничего серьезного, но лучше провериться.       Я качаю головой. Даже вдруг проскальзывает мысль о том, что лучше бы я правда умер, ведь тогда Дейв… возможно, я бы смог снова его увидеть… Но мысль эта быстро разбивается о заплаканное лицо сестры.       Мне жаль, что я заставил ее волноваться. Мне жаль, что я подверг опасности Радана и Кавински, но в некоторой степени они сами виноваты… но мне тогда было так хорошо, что сейчас я даже почти не расстроен.       – Ты как в общем? Как самочувствие? – спрашивает Кейт.       Я пожимаю плечами. Говорю:       – Нормально.       И она снова обнимает меня.

***

      «Никакого алкоголя», – сказала Кейт.       «Никакого алкоголя», – сказала Шерон.       «Никакого алкоголя», – решили мы.       Теперь мы снова пьем кофе. Прошло пару месяцев со дня той аварии, и никто об этом больше не говорит. Мы обсуждаем погоду, новости, всякую ерунду, лишь бы о чем-нибудь говорить. Больше никаких философских размышлений – мне, впрочем, уже не настолько плохо, чтобы без умолку распинаться о прошлом. Наверное, та ситуация все же немного отрезвила.       Однако к прошлому мы все равно возвращаемся:       – Знаете, а я дописал книгу. Она, конечно, сырая, но в целом…       Я оживляюсь:       – Дай почитать.       Кавински соглашается:       – Окей. Только это… тебе не понравится.       – Почему?       – Ну… там он никуда не исчезал. Типа… это далеко от правды, но он жив, остался с нами и все такое…       У меня вдруг сжимается сердце.       – Ну знаешь, это неплохо, – подключается Радан. – Я о том, что… пусть он будет жив хотя бы так.       Кавински кивает.       – Вот и я так подумал.       Я вздыхаю. Говорю:       – Это то, что мне было нужно. Все время, наверное…       Я бы правда хотел остаться с ним. Однако, как бы банально это ни звучало, он бы хотел, чтобы я жил дальше. Чтобы мы все жили дальше. Я уверен: он старался сдержать обещание, просто так получилось… Бывает, люди умирают. Если бы я умер, Кейт бы долго плакала. Но, наверное, она смогла бы жить дальше.       И мне, наверное, тоже пора научиться.
47 Нравится 3 Отзывы 10 В сборник
Отзывы (3)