***
«Мой дорогой Джордж, Ты помнишь поезд в Лондон через Лион? Я случайно уснул у тебя на плече, пока ты читал Бодлера. Ты тогда сказал, что я словно “цветок зла”, — и меня бросило в жар, хотя было холодно. Я не знал, что ты скажешь это снова, уже в Лондоне, уже в ярости, уже как приговор. Помнишь лето в Италии? Розовое вино на пустынных террасах, клубника с ладоней друг друга. Ты пытался объяснить мне Беклина, а я, смеясь, измазал тебе шею акварелью. Куда все это делось? Куда делось терпкое вино в Сорренто? Хотя бы оно приходилось тебе по вкусу? Все ведь исчезло, правда? Не сразу. Ты начал с вопросов. “Что это значит, Алекс?” — после каждой новой серии работ. “Почему ты не завершил?” — о стихах. “Кто этот человек?” — о моделях. Ты говорил, что я безответственный, что я теряюсь в ощущениях, не умею держать дистанцию между искусством и кожей. Я просыпался от снов, полных соли и воды, видел твою спину в дверном проеме, слышал твое “я больше не могу”. Я тоже не могу, Джордж. Только не могу забыть. Не могу простить, хоть и хочется. Иногда думаю: если бы ты плакал тогда, если бы позволил себе хоть раз сорваться, быть нелогичным, быть просто живым — может быть, я остался бы. Может быть, все было бы по другому. Ты стоял, как витраж в холодном соборе — прекрасный, удаленный, недостижимый. Не знаю, прочтешь ли это. Не знаю, хранишь ли мои письма. Ты всегда был аккуратным — даже чересчур. Но если вдруг хранишь: спрячь их между страницами какой-нибудь старой монографии. До следующего письма, Просто Алекс»***
«Джордж, Твоя правда напоминала хирургический свет, который беспощадно освещал мои мазки, мои строки, мои колебания. Я твердил: не режь, пожалуйста, не препарируй, не ищи логику в том, что родилось из шепота, из жара, из беспокойного сна. Но ты не умел иначе. Твой взгляд — всегда скальпель. Я не винил тебя. Долгое время — нет, неправда, до сих пор — я думаю, что ты спасал меня. Я был расплавленным воском, и ты пытался придать мне какую-никакую форму. Я плыл за тобой, как за светом маяка, не замечая, что скалы слишком близко. Нет, мой дорогой Джордж, ты решительно не понимаешь! С художниками и поэтами так не обходятся. Ты замечательный критик, но порой мне казалось, что ты критикуешь каждый мой вздох своим безжизненным взглядом. Тебе нравилось хоть что-то из того, что я делал? Только честно. Призвания лучше для тебя не найти. Критик. Судья. Отмеряешь каждый мазок кисти на черных чугунных весах. Решаешь, кому достанется место в раю. Прости за дерзость, мой дорогой Джордж, это так не в моем стиле, но мое сердце истекает чернилами, и эта червоточина — твоя вина. Алекс»***
«Джордж, Я не должен был тебе больше писать. Не потому, что мне нечего сказать — наоборот. У меня осталось слишком много слов, и каждое — как нить, которую я вытягиваю из себя, надеясь, что в конце будет хоть что-то, кроме пустоты. Вчера я снова шел по Мэйфэру, мимо той галереи, где ты впервые представил меня как “подающего надежды”. Мне тогда показалось, что ты произнес это как-то холодно. Словно я был пробником краски, оттенком, с которой ты еще не определился. Я, как дурак, ликовал. Думал: если ты произнес мое имя вслух, значит, оно имеет вес. Ты ведь тогда схватил меня за плечо. Сильно, как будто боялся, что я исчезну в толпе. И я поверил, Джордж. Поверил. Что не будешь сравнивать мои стихи с чужими. Что примешь мой “дефицит формы”. Ты просил тишины — я приносил тебе музыку. Ты хотел четко установленных границ — я терялся в контурах между тобой и мной. Ты требовал ясности — я посвящал тебе стихи из снов, из морской пены, из отпечатков наших шагов в пыльной мастерской. Помнишь, как мы ссорились в последний день в Италии? Мы стояли на скале над морем, солнце било в глаза, и я закричал, что ты боишься быть настоящим. А ты ответил, что я использую тебя как зеркало. Может быть, ты был прав. Но разве ты сам не смотрелся в меня, когда хотел почувствовать себя живым? Я был твоим моментом иррационального. Твоим отдыхом от контроля. Твоим летом. Лучше бы мы остались там. Я бы рисовал лимонные деревья и стариков в лодках. Ты бы редактировал свои статьи, а по вечерам читал бы мне Диккенса вслух, не скрывая, искренне улыбаясь его юмору. Кстати, тебе шел загар. Но приехали в Лондон. В твой порядок. В твои репутации, градации, публикации. Я стал чем-то неудобным. Кляксой. Лишним мазком. Не знаю, читаешь ли ты это. Иногда мне кажется, что ты откладываешь письма, как ненужные каталоги, не имея сил выбросить. А иногда — что перечитываешь в одиночестве, с вермутом, и смотришь в окно, как тогда, когда я выбежал в дождь, а ты не остановил. Лондон слишком тесный. Слишком правильный. Слишком твой. Холодные фасады. Воспоминания, от которых сдавливает дыхание. Я собираю краски, Алекс»***
«Это письмо ты, скорее всего, не получишь. Я не подпишу его. Не заклею конверт. Оно останется здесь, на письменном столе, в той самой мастерской, где ты когда-то сидел с кофе и говорил: “Твоя палитра — слишком наивна”. Ты говорил это даже почти нежно. Почти. Слишком, Джордж? А как иначе, если я чувствую все до дрожи в пальцах? Джордж, как отделить огонь от пламени? Разве можно дышать и не чувствовать дыхания? Ты сдерживал меня — не как рамка ограничивает холст, а как веревка сдавливает горло. Иногда мне кажется, ты боялся того, сколько жизни я впускаю в свои работы. Словно ты сам был слишком хрупок, чтобы ее вынести. Я написал для тебя еще одну картину. Нет, не портрет. Я больше не могу смотреть на твое лицо. На этом холсте нет людей. Только берег. Тот, где мы встретились. Только ты и я, босиком по раскаленной гальке, как дети, которые не знают, что скоро вырастут и начнут лгать друг другу. Полуденное небо, уставшее и золотое, как те дни, когда ты все еще предпринимал попытки меня понять. И море — не синие воды, как любят на открытках, а мутные, глубокие, как твоя тишина, когда ты уходил, оставляя меня тонущим. Я не подпишу ее. Не назову. Пусть остается без имени — как и то, что было между нами. Бесформенное, дикое, странное. Я покидаю Лондон. Не на время. Не ради вдохновения. Я уезжаю навсегда. Мне предложили мастерскую на склоне, между двумя утесами. Я буду писать там — не для галерей, не для рецензий. Просто потому что иначе я исчезну. Там пахнет солью, и никто не спрашивает, зачем я пишу. Я больше не хочу объяснять себя. Ни тебе, ни миру. Прощай, Мой Лондон»