Правосудие - не месть. Его нужно подавать горячим.
7 мая 2025 г., 17:12
Все происходившее дальше было похоже на бессмысленные мазки кисти по белоснежному холсту, иначе туман, застилавший глаза графа, было не назвать. Пелена, опустившаяся подобно марле на карие очи, была вызвана ничем иным, как болью. Из-за штанины и расстояния никто из присутствующих не мог рассмотреть больную ногу графа, да и по виду генерала, без тени сомнения и страха идущего к эшафоту, совершенно и не было похоже, словно у него что-то болело. А оно болело. Болело страшно. Настолько страшно, что граф готов был откусить себе язык от боли, лишь бы не показывать ее перед знакомыми лицами товарищей и императором, чьему отцу и брату он служил долгие годы, видав и самого Николая, пока тот ещё был совсем крохой.
За стеной холода, царившего на лице мужчины, лишь только Коленька мог рассмотреть неслыханную боль, какую тот терпел, не подавая и малейшего намека на то, что ноги его готовы были вот-вот подключиться, а сознание покинуть бренное тело.
Только лишь в комнате графа, отведенной ему в те три дня прибывания во дворце из-за не самого лучшего состояния здоровья, Александр отпустил себя. Опустил только тогда, когда из поля зрения пропали любые посторонние, кроме разве что двоих слуг и лекаря, подоспевшего сразу после ознаменование невиновности Бенкендорфа. Ноги того, словно ватные, подогнулись, и граф бы точно упал, разбив себе что-нибудь, если бы его вовремя не подхватили под руки те самые двое слуг. Прибывать в сознании от той боли, что он испытывал сейчас, было крайне и крайне сложно. Боль эта, подобно самой худшей пытке, не оканчивалась, и то было совершено не удивительно.
Осмотр лекаря, как и ожидалось, ничего хорошего предвнести не мог, однако кто же знал, что вердикт его окажется настолько мрачным, а сам, словно потеряв накопления на черный день, закроет лицо руками, пытаясь мирится с тем, что все его труды пошли насмарку. Своей опрометчивой ездой верхом, танцами и прочими активностями граф не просто потревожил ногу, он к чертям собачьим растрепал мышцы, отчего те воспалились ещё сильней, чем было в самом начале, когда Александр только растянул голенастоп из-за собственной неосторожности и невнимательности. Ох, и как же долго врачеватель причитал, гневался и сокращался, отдавая приказы слугам, дабы те несли все, что только могло ему понадобится. Единственное, от чего его сиятельство отказался, так это от помощи в принятии ванны. То и вовсе было крайне нежелательно из-за усиления и так громадного отека, а без поддержки и вовсе могло окончательно травмировать ногу. Но разве графа можно переубедить? Верно — нельзя. Да и Императора рядом не было, так как того задержали на площади генералы и глава следственного комитета Санкт-Петербурга. Потому после того, как Бенкендорф, принявший трость, все же вышел спустя пятнадцать минут из ванной комнаты в бархатном халате, его сразу же определили в постель, а лекарь занялся самым важным делом — выполнением своих прямых обязанностей. Китайская мазь, коей мазали ногу его сиятельства ещё при первом визите лекаря, вновь коснулась воспаленной кожи, на этот раз выуживая из графа острое шипение, что особо сильно контрастировало с первым нанесением. В первый раз Бенкендорф, подобно трупу, молчал, не выказывая ни единым мускулом свою истинную боль. Сейчас же ситуация была обострена до предела, и мужчина попросту не имел сил терпеть. За мазью последовал холодный компресс, плотно прилегающий к незадачливой ноге Бенкендорфа. И только после этого набора больную конечность подняли так, чтобы та была выше уровня головы и тела в целом. Это было сделано с рассветом на то, чтобы кровь перестала приливать к воспалению и отек начал спадать.
После всех процедур к Бенкендорфу, вновь побледневшему, как в тот день после порки, пожаловали Паскевич с Юнаевым. Если первого генерал мог прогнать, то вот второй был его спасителем, и хоть какую-то честь с благодарностью он должен был тому выказать.
Благо, разговор продлился недолго, но даже за этот краткий промежуток Александр, давно не видавшийся с Паскевичем, успел, мягко говоря, устать от его компании и в душе был безмерно рад, когда Василий повел генерала прочь.
Наконец в графской опочивальни воцарила тишина. Слуги были отпущены, лекарь отправился жаловаться императору и в самом деле требовать постельного режима для больного, а сам Александр, словно не веря своему счастью, прикрыл глаза, решая первый раз за эти двое суток поспать. Дач находясь в камере он ни на секунду не мог сомкнуть глаза, мучаясь от боли, от мыслей и от страха смерти. Не бывает людей, что не боятся смерти. Каждый в душе так или иначе боится, вопрос стоял лишь в том, как хорошо человек умеет это скрывать.
Хотя бы одной хорошей новостью за череду последних отвратный стало известие об отсутствии других повреждений, кроме пары синяков от ботинка, коим графа били под дых в камере, да и их сразу же обработали, дабы те быстрей зажили. Нос, на счастье, тоже был в полном порядке.
Взор императора был неотрывно прикован к Бенкендорфу. Незримая нить, сплетенная из многолетней преданности и тайной, запретной Николаевой любви, словно связывала их души, позволяя понимать друг друга без слов. Николай видел кровь, видел рассеченную губу графа, следы от ударов под дых, которые вызывали гнев, но эти поверхностные раны казались ничтожными по сравнению с той агонией, что терзала израненную ногу Александра Христофоровича. Император с мучительной ясностью представлял себе эту боль: пульсирующую, жгучую, разрывающую, травмирующую мышцы с каждым шагом, с каждым едва заметным движением. Она, словно раскаленный клинок, вновь и вновь вонзалась в его плоть, отдаваясь тупыми толчками в глубине кости. Сердце Николая сжималось от сострадания и бессилия. Он ничем не мог помочь ему здесь, на этом внутреннем дворе, перед лицом всех этих людей. Николай не желал бездействовать, но сейчас ему оставалось лишь надеяться, что лекарь сможет облегчить страдания Бенкендорфа, унять эту невыносимую боль, терзавшую не только тело его верного графа, но и его собственную душу. Тайная любовь, запретная и оттого еще более жгучая, сжигала его изнутри. Он стоял, словно окаменев, внешне бесстрастный, но внутри раздираемый тревогой за человека, которого любил.
Николай чувствовал острую потребность покинуть это место. Он не желал стоять здесь, на площади, глядя на эшафот, где только что едва не оборвалась жизнь невинного. Ему претило общество генералов и главы следственного комитета Санкт-Петербурга, которые задержали его величество. Но долг тяготил его плечи, заставляя оставаться, поскольку того требовала высшая необходимость. Более того, последним его распоряжением, произнесенным на этой залитой солнцем площади, был приказ относительно кухарки, ранее работавшей на Добрынина. Женщину ждала участь, которую она уготовила Государю — её ожидало отравленное яство, начинённое тем же смертоносным ядом, а всю её семью надлежало отправить в каторжные рудники, где их ждали лишь страдания и медленная смерть. Отдав это распоряжение, Император поспешил удалиться во дворец, стремясь как можно скорее избавиться от тягостного зрелища, напоминавшего о роковой ошибке, которая едва не произошла мгновение назад, и о последствиях, которые она могла повлечь за собой. К этому времени во дворце его уже ожидал лекарь, из уст которого Император узнал о всей тяжести состояния Графа. Известие о том, что состояние его ноги ухудшилось, и сейчас она в худшем состоянии, чем в день получения травмы, омрачило лицо монарха тенью печали. Однако, это было ожидаемо. Граф игнорировал все предписания лекаря, не послушал Императора и вёл себя весьма халатно, по отношению к своей травме. Но, вместо угроз, лекаря ожидали иные слова.
— Благодарю вас за откровенность. Я лично прослежу за тем, чтобы Александр Христофорович получил необходимый отдых и не смел покидать постель, — молвил он, глядя своими ясными, но до боли уставшими глазами на мужчину. — Прошу вас и впредь оповещать меня о малейших изменениях в состоянии Графа, не утаивая ничего.
Подобные мягкие речи не были чем-то совершенно новым. Государь нередко общался спокойно и вежливо со своими слугами, часто украшая диалог лукавой улыбкой, однако его беседы с лекарями, особенно те, что касались здоровья близких ему людей, нередко переходили в гнев и угрозы. В любом случае, сейчас Государь поставил точку, отпустив лекаря, и поспешил в свою угловую гостиную, которая служила местом его уединения, местом, где его душа могла обрести покой. Лишь сейчас Николаю показалось, что все терзавшие его мысли, тревоги и переживания начали отступать, даруя своему измученному Монарху тишину. Ту тишину, которую он не слышал уже на протяжении долгих, мучительных двух суток.
Угловая гостиная Императора Николая I являла собой образец изысканности и тонкого вкуса, где каждая деталь – от расписного плафона до изящной мебели – говорила о высоком положении владельца. Здесь, у столика, открывалась панорама на величественную Неву и шпиль Адмиралтейства, которыми Государь любил предаваться созерцанию.
Стены украшали акварельные портреты членов царственной фамилии, словно живые свидетельства непрерывности династии, и батальные полотна, воспевающие славу русского оружия. Центральное место в убранстве занимали два монументальных полотна: «Парад в Берлине» кисти Франца Крюгера и «Парад в Санкт-Петербурге» Адольфа Ладюрнера, наглядно демонстрируя мощь и величие Российской империи.
Сейчас Государь, погруженный в тяжкие думы, неподвижно стоял у одного из окон, спиной к дверям, тщетно пытаясь обрести душевное равновесие. Внезапно тишину, словно хрупкое стекло, разбил голос слуги, вызубрившего свои обязанности до автоматизма.
— Ваше Императорское Величество, вас желает видеть... — но ему не дали закончить, оборвав на полуслове.
— Никого не пускать, вели ждать до завтра. — Императорский тон, исполненный ледяного гнева, не терпел возражений. Как могли они забыть о его строжайшем приказе – никаких аудиенций, никаких докладов на сегодня.
Однако дверь, вопреки всем указаниям, отворилась, впуская в покои незваную гостью. Высокая, исполненная царственного достоинства, прекрасная и властная женщина одним своим появлением заставила замереть время.
— Николай. — Мягкий, но исполненный невыразимой тревоги голос проник в самое сердце Императора, заставив его мгновенно забыть о гневе и раздражении.
Глаза Николая расширились от потрясения, а губы беззвучно прошептали: — Матушка... — Государь стремительно склонился в глубоком поклоне, приветствуя Императрицу Марию Фёдоровну с подобающим почтением. Он хотел было вымолвить приветственную речь, но вдовствующая императрица, словно не замечая формальностей, стремительно пересекла комнату и заключила сына в объятия, горячие, тревожные, полные материнской любви и всепоглощающей заботы.
— Матушка...Всё в порядке, не стоит тревожиться. — пробормотал Николай, все еще не веря своим глазам. Он никак не ожидал увидеть Марию Федоровну в стенах Зимнего дворца. — Но как вы здесь оказались? Мне докладывали, что вы намеревались остаться в Аничковом дворце на месяц, если не дольше.
— Опомнись, Николай! Опомнись же! Представь ту боль, что терзала меня и Александру! Бедная девочка не сомкнула глаз, вознося к небесам мольбы о твоем благополучие, едва лишь до нас долетела ужасная весть... — В голосе Императрицы звучало неподдельное отчаяние, а глаза, обычно исполненные спокойствия и величия, сейчас отражали бездну страха за жизнь сына. — Сердце мое разрывалось при мысли о том, что я едва не лишилась тебя!
Впрочем, так было не всегда. Коленька помнил, как в детстве трепетал перед суровым обликом матери, чье воспитание отличалось спартанской строгостью и неукоснительным следованием этикету. Их отношения были скорее формальными, исполненными взаимного уважения, но лишенными сердечной теплоты. Лишь с годами, когда Николай вступил в пору юности, вдовствующая императрица смягчилась, и связь между матерью и сыном обрела подлинную душевность, тепло и любовь.
— Господь миловал. Благодарение ему за то, что уберёг тебя от неминуемой гибели. — произнесла Мария Федоровна, пристально вглядываясь в лицо сына, пытаясь разглядеть в нем следы пережитого ужаса.
— Матушка, а Александра? Неужели и она здесь? А дети? На кого же вы оставили их? — встрепенулся Николай, словно пробуждаясь от кошмара, и бережно сжал руки матери в своих, словно боясь, что она вот-вот огорчит его молвой.
— Нет же, помилуй Бог! Я строго приказала ей оставаться во дворце и никуда не выходить, пока не удостоверится, что опасность миновала, — ответила Мария Фёдоровна, не отрывая тревожного взгляда от сына. Она казалась все еще во власти воспоминаний о той страшной ночи, когда прискакал гонец с ужасным известием. Никто не сомкнул глаз в ту ночь, кроме невинных детей, которых пощадили, не открывая им страшную правду. Незачем им знать такое.
История насчитывала столько великое множество полководцев, столько сражений и столько же поражений. В каждой войне проливалась кровь, а настоящий солдат, хотя бы раз, но был ранен на поле брани. Сам Александр за свою службу и походы был ранен столь множество раз, что уже подавно сбился со счету. Его не раз лихорадило, кровь бурным потоком рвалась сквозь повязки, а ноги подкашивались. Однако он, и не только он, все равно вставал, идя на врага с гордо задранным мушкетом и крепкими руками. Руками, что не дрогнут от убийства и не позволят промахнуться. Но с чего же последние дни ему было так худо, что хотелось лезть на стенку от ощущения скованности и желать вырвать сете нервы, лишь бы те перестали дергать. О да, дёрганье. Больная нога не только отдавала волнами мучений, но и сокращала мышцы, не давая графу толком уснуть. Он то заносился в судороге от болей, то вздрагивал от сокращения нервов, то и вовсе случайно, в посредственном сне, дотрагивался опухшим местом до подушек, от чего руки под одеялом сами хватались за икру, пока Александр тихо скулил. Только так он и мог переживать боль. Тихо скуля в подушку, в одиночестве, никому не задавшийся в этом мире, и несущий настолько тяжкое бремя, что любой другой на его месте сломался бы.
Много позже, часа этак через три, его побеспокоил лекарь, пришедший незачем иным, как за осмотром больного и сменой компресса. То не слишком помогло, да, впрочем, это было и не важно. Граф все равно, подобно кукле, лежал в тяжёлых одеялах среди множества мягких подушек и ждал. Чего? Может, когда его закончат осматривать? Нет. Он просто ждал. Хотелось верить, что что-то хорошее рано или поздно, но произойдет, и лишь эта вера хоть как-то держала генерала в тонусе. Ещё часов через пять, во время каких граф то спал, то просто лежал, смотря в потолок, то общался с лекарем - тому неожиданно пришло письмо. Да письмо не от абы кого, а от самой графини Елизаветы. От его милейшей жены, что целовалась с каждым первым другом графа, оказавшихся в его доме, и с трепетом посещающая театры лишь бы найти себе нового Аполлона на вечер. И писала, нужно сказать, весьма напряжённо в самом начале этой бессмысленной бумажки. Но вот прочитав письмецо до конца - граф прижал то к груди и словно открыл второе дыхание. Боль отступила, подобно французским войскам в 1812, а сердце забилось чаще. Впервые за эти черные, непроглядно темные дни - Бенкендорф был рад. Несказанно рад. Кажется, он так не радовался отмене казни и признании себя невиновным. Его глаза, просиявшие после столь долгой смуты, царившей в ней последние года, стали похожи на те очи, с какими Александр только поступал во дворец будучи ещё шестнадцатилетним юнцом. Он пролежал так несколько часов, а после с облегчением вздохнул и вновь прильнул глазами к письму, вчитываясь в текст и не веря тому, что в том было написано. Граф даже искал подвох, но судя по его подсчётам все сходилось, к значит письмо не было ложью.
Опасность... Но была ли она реальна? Существовала, несомненно, но проистекала не от Графа, не из его личных умыслов, и да будет тверда надежда – более ей не возродиться. Надежда, обитающая не только в сердце Николая Павловича, но и в самой утробе Российской Империи.
— Миновала, — лишь вымолвил Государь, высвобождая руки из объятий матери, чьё внезапное явление всё еще держало его в оцепенении. — Графа подставили... оклеветали человека, верой и правдой служившего нашей фамилии почти три десятилетия.
Возмущением пылал голос Николая, возмущением, вызванным гнусным предательством двух свидетелей, тех, кто присягал стоять на страже престола, а вместо этого дерзнул поднять руку на самого Помазанника Божия. Но что терзало его душу сильнее – сам акт покушения, или коварство, направленное против преданного Шефа Жандармов, столь близкого его сердцу?
— С трудностей началось твое царствование, но ты их преодолеешь, – в голосе Вдовствующей Императрицы звенели сталь и непоколебимая вера. – Ты – Романов, и тебе предначертано править с достоинством и мудростью. – И вновь до слуха Николая донеслись слова матери, наставления, кои в последнее время давили на него тяжким бременем. – Ибо, лишившись тебя, наша держава утратит всякую надежду.
В ответ Император лишь окинул взглядом галерею портретов, в коих застыли лики предшественников, тех, чей путь был вымощен терниями и опален пламенем страстей. Час сменялся другим, а Вдовствующая Императрица продолжала пребывать подле сына, повествуя о новостях из Аничкова дворца, восхваляя супругу Николая, его дивных дочерей, кои ежедневно дарили усладу для души, и сына, Цесаревича Александра.
— Саша всё явственнее демонстрирует свой нрав, однако чтит твои наставления, — промолвила женщина, расположившись на диване у окна. — Впрочем, нрав не твой, ты всегда был упрям сверх меры.
Беседа приобрела мирный оттенок, словно способна длиться бесконечно, но в гостевую вошел лекарь, доложивший Государю о состоянии Графа после повторного осмотра, и тотчас удалился. В тот же миг воспрял и Николай Павлович, словно движимый порывом немедля навестить Бенкендорфа. Но что он скажет, что должен сказать, и стоит ли вовсе идти к нему? Одновременно поднялась и Мать Великого Императора, устремляясь к дверям, дабы посетить собственные покои, обозреть дворец и дать указания слугам.
— Не иди, — словно предостережение прозвучало в её голосе. — Дай Александру Христофоровичу время прийти в себя.
Император не обронил ни единого звука в ответ, лишь легким движением руки обозначил своё намерение погрузиться в тяжкие заботы державного управления, дабы в их бурном течении утопить рой тревожных мыслей. Однако, вопреки всяческому усилию, образ Графа Бенкендорфа, словно навязчивое видение, не желал покидать чертоги его разума, настойчиво вплетаясь в канву принимаемых решений и омрачая своим присутствием важные государственные бумаги. И сколь бы ни боролся Император с этим наваждением, неумолимая мысль о предстоящем визите крепла в его душе, захватывая его волю и предопределяя исход событий.
Постепенно, словно плавящаяся свеча, о которой забыли в кабинете, боль в поврежденной конечности начинала утихать, и вскоре, если до ноги не докасаться, та отдавала лишь тяжестью. Тяжестью крови, из-за которой конечность казалась болезненно опухшей. Впрочем, любоваться своей «раной», если ее можно было так назвать, граф не намеривался. Радостное известие заняло все его мысли, а дворец и лекарь превратились в клетку с надзирателем. Клетку, куда хуже камеры в Петропавловской крепости. Александр бросился бы бежать сразу, но нога, тревожить какую он не осмелился, остановила его от этого необдуманного действа, повлекшего за собой лишь новую боль и хроническую хромоту. Да-да, лекарь так и сказал: «Постоянное напряжение не восстановленной ноги повлечет за собой хроническую хромоту с постоянными болями». Этого графу совершенно не было нужно, как и всем остальным. В особенности не хотелось мозолить глаза его величеству, ведь такой изъян мог сильно подкосить его в глазах государевых, что было непозволительно.
На утро следующего дня в кабинет Его Императорского Величества, словно тот был проходным двором, вбежал лекарь. Конечно, он извинился за подобное, но после сразу же принялся откровенно жаловаться. Жаловаться и метаться, а всё потому, что Бенкендорф, словно имевший в одном месте шило, даже после угроз его здоровью встал с постели и, пусть и с тростью, решил выйти за пределы дворца, дабы исполнить задуманную кару тех, кто посмел его оклеветать и подставить.
От такого рода визитов всё чаще зарождался вопрос: «Кто здесь ещё ребенок?» А ведь именно на плечи государя ложилась нынешняя ситуация, словно вместо Бенкендорфа был его собственный сын, посмевший ослушаться доктора. Впрочем, император мог и вполне проигнорировать мольбы врача, просящего сделать с этим хоть что-то, пуская ситуацию на самотёк. Грозило подобное тем, что никакого «постельного режима» попросту не будет, а сам Бенкендорф будет вечно на ногах. А значит и о восстановлении можно было забыть.
Последующие часы Николай Павлович посвятил государственным делам, погрузившись в изучение документов и размышления. Мысли его вились вокруг дворцовых интриг, бремени правления, радости, которую дарили ему дети, особенно наследник, единственный сын. Тенью на эти светлые раздумья ложились недавние события: покушение и... Бенкендорф. Что сейчас чувствует Александр Христофорович? О чем думает? Ранее подобные вопросы никогда не тревожили Николая, но теперь, после того как галлюцинации обнажили его тайные, запретные чувства, он ловил себя на том, что вспоминает каждую мелочь, каждый взгляд, каждое слово, сказанное графом. Мелочи, которые раньше казались незначительными, теперь обретали особый смысл, словно драгоценные камни, высвеченные внезапно вспыхнувшим пламенем любви. Он вспоминал резкий изгиб бровей Бенкендорфа, когда тот докладывал о раскрытых заговорах, легкую иронию в его голосе, сдержанную улыбку, мелькавшую на его губах совсем редко. Вспоминал, как тверда и надежна была рука графа, когда тот направлял его, как спокойно и уверенно звучал его голос в моменты опасности. Эти воспоминания, они были сладки и горьки одновременно, сладки от осознания своих чувств, горьки от невозможности их открыто проявить. Николай чувствовал себя узником собственного положения, запертым в золотой клетке власти, где он был обречен скрывать своё влечение, как самую страшную тайну.
— Да что ж за нрав такой. Отчего столь неразумен… – пророкотал Государь, стремительно поднимаясь из-за стола, едва до его слуха донеслись полные жалоб слова лейб-медика.
Спокойствие, с таким трудом обретенное за первую за последнее время относительно мирную ночь, в тот же миг бесследно исчезло с его лица, а взгляд вновь озарился холодным блеском хрусталя, сквозь который пробивались нотки легкого раздражения, возмущения и неподдельной тревоги. Ему следовало вчера посетить Графа, наказать ему неукоснительно соблюдать покой и постельный режим, но он не исполнил сего долга, вверившись советам матери. Николай полагал, что, познав ухудшение, Бенкендорф не посмеет вновь подвергать ногу испытанию, но тот превзошел все самые пессимистичные ожидания. Император стремительно поднялся из-за стола и на мгновение замер в нерешительности. Вновь в его сознании возникли слова матери: "Тебе предначертано править с достоинством и мудростью..." Мудрость ли – столь сильное волнение за Александра? За своего верного слугу? Он не знал ответа, его душа металась в смятении, но иначе поступить он не мог.
— Кто позволил Графу покинуть пределы покоев? – вопросил Государь, стремительно покидая дворец. О чем помышляет Бенкендорф? Неужели он не постигает, что его безрассудство волей-неволей ложится тяжким бременем на плечи Государя, порождая в его сердце волнение и праведный гнев? Окружающим могло показаться, что Государь слишком стремительно пересекает двор, словно хищник, выслеживающий добычу. — Александр Христофорович!
Николай мог отстраниться от сей ситуации, пустить всё на самотек, предоставить событиям возможность развиваться своим чередом, но его нрав не позволял совершить подобный поступок, ибо нынешний Монарх отличался неукротимым упрямством. В настоящий момент голос Николая Павловича звучал, словно повеление, приказывающее верному слуге немедленно остановиться. В его взоре вновь читались возмущение и тревога, которые он тщетно пытался скрыть под маской невозмутимости. Но не было в том никакого смысла, ибо Александр Христофорович и без слов постигнет всю глубину его сокрытых волнений.
Дворцовая площадь, по обыкновению людная, сегодня, казалось, просто кишела людьми, что встали аккурат по ее краям, высвобождая место в центре. Все эти люди, будь то дворяне или крестьяне, собрались здесь ради одного единственного - зрелища. Зрелища, что представил им несравненный граф, чья фигура застыла прямо пред полуоткрытыми дворцовыми воротами. В мундире, с саблей и... Без трости, граф стоял с гордо приподнятой головой, пока глаза его были устремлены куда-то перед собой. А если быть конкретнее - то на двух жеребцов, взятых явно не из царской конюшни для сие мероприятия. Двое гнедых донских скакуна, весьма крепких на вид, били копытами оземь, удерживаемые солдатами, пока другие их товарищи держали полуобнажённые Степана и Алексея. Те, словно повторив судьбу Александра, были с разбитыми носами и губами, взхломоченные и со сцепленными руками. Но что же задумал Александр? Публичную казнь? Это вполне резонное решение, да вот только непонятно, зачем здесь скакуны и почему виновные по пояс голые стоят.
Заслышав императорский глас - Александр уверенно повернулся к государю и почти мгновенно поклонился. Любые движения ему были в тягость, но после хоть какого-то сна он смог набраться малость сил и вновь скрывать свои внутренние ощущения. Медали от поклона чуть забренчали, а сабля, закреплённая так, чтобы не касаться пола, ничуть не помешала графу в его действии, в то же время немало утяжеляя и без того больную ногу.
— Ваше Императорское Величество. — Поприветствовал как полагается Александр, после чего выпрямился и обратил свой взор на виновных. — Вы как раз вовремя. За ночь я придумал интереснейшее наказание для этих двоих и хочу, чтобы вы узрели его. — С этими словами он махнул рукой, и лейб-гвардейцы вытянулись по струнке смирно, пока двое из товарищей толкнули Алексея вперёд, вынуждая подойти к графу, а после и склониться через силу на колени к нему спиной.
Облачённая в белые перчатки рука, в какой с грациозностью смотрелось всё, от пера до мушкета с поводьями, плавно взялась за эфес, инкрустированный драгоценными алмазами, и оголила лезвие, извлекая то из ножен. Острое, оно, казалось, могло рассечь что угодно, как рассекали японские мечи упавший на них платок. Тщательный уход хозяина этому более чем способствовал. Свою саблю, свой трофей, граф обожал всей душой и часто держал подле себя. Это был не только верный соратник Бенкендорфа, готовый убить любого негодяя, но и личное украшение, подчёркивающее статность генерала.
Занесённое вверх лезвие со свистом рассекая воздух опустилось на спину предателя Империи, оставляя на той настолько глубокую рану, что что кровь хлынула по ней рекой, а на всю площадь раздался душещипательный крик. Крик боли от глубокого ранения, что повторился ещё раз, стоило Бенкендорфу сделать точно такое же движение вновь. О, раны от руки государевой и близко не стояли с тем, что сделал сейчас граф. Кажется, в ранах от сабли можно было увидеть кости, а вместе с костями и органы. Но важнее было то, что из двух ударов вырисовывался крест, где две линии пересекались в середине спины, идя от разных плеч и доходя почти до копчика.
Раненого Алексея стоящие рядом лейб-гвардейцы взяли под руки и потащили назад к лошади под стоны боли. Другие же двое взялись тащить к графу Степана, что от вида содеянного с товарищем принялся сопротивляться, да только то было бесполезно. Вскоре и его крик разнёсся на множество метров во все стороны, под гулкий шёпот зрителей. Однако на этом наказание только входило в оборот, ведь дальше начиналось самое интересное.
Обоих мужчин, содрогающихся от боли, повалили на землю, ловко обвязывая их ноги верёвками и туго затянув те - передали длинные концы взобравшимся на жеребцов всадникам. Те в свою очередь привязали концы к седлам и повернулись к графу в ожидании приказа.
— А знаете, что самое интересное, ваше величество? — Поинтересовался Александр, не сдержав небольшой ухмылки. — Эти два скакуна принадлежат Алексею и Степану. Немного иронии в наказании не помешает. — Улыбка после последних слов пропала, и Бенкендорф, со всем присущим ему холодом, громко крикнул.
— Начать исполнение наказания.
Выходит, граф даже лошадей подобрал не случайно, решаясь поиздеваться над этими двумя со всех ему возможных сторон. Всадники тем временем, получив приказ, так пришпорили лошадей, что те рванули с места подобно пушечному снаряду, волоча за собой своих же хозяев. Вот в чём заключалась вся пятка - в том, что кони должны будут сделать несколько кругов по площади, на большой скорости проезжаясь мимо крестьян и заставляя виновных биться в агонии, ударяясь затылками о камни, разрывая коду на спине ещё больше, и, кажется, даже ломая ноги или руки от той скорости, с какой их тащили за собой.
Представление это продолжалось не более двадцати минут, и по команде всадники сбросили скорость, останавливаясь недалеко от графа с Императором. Лейб-гвардейцы тем временем бросились к виновным, и после нескольких секунд один из солдат дал знать, что Степан скончался. А вот Алексей, словно желая соответствовать своей фамилии, ещё дышал и даже был в сознании, но со сломанной рукой и ногой, а также задыхающийся от пробития лёгкого. Именно его граф приказал поднять и, повернувшись к ожидающему с верёвкой слуге, поманил того, дабы забрать подготовленную заранее атрибутику.
— Прошу вас, император, придержите все ваши возмущения и негодование ещё несколько минут и дайте мне окончить то, что мне суждено. — Обратился к императору его верный пёс, прекрасно зная, что его могут остановить и не дать сделать то, что он задумал. По крайней мере, не самостоятельно.
Не дожидаясь согласия со стороны монарха, Бенкендорф уверенной походкой, в какой еле просматривалась сдерживаемая всеми силами хромота, направился к Алексею, какого уже подтащили к подготовленному подобию виселицы, но без верёвки и подмостка. Александр ловко перекинул верёвку через г-образную конструкцию и поймав второй конец поравнялся с Алексеем. Графские руки, не спеша, обвили вокруг шеи теперь уже бывшего следователя верёвку, создавая из той смертельную удавку, что вот-вот должна была исполнить свое предназначение.
Применив все свои силы, что только оставались в его теле, Бенкендорф, не страшась ничего, вздёрнул изуродованное тело Добрынова, позволяя публике узреть его предметные конвульсии и бессмысленное движение ртом.
— Оставьте его здесь на пару дней. Пусть послужит примером для каждого. — Громко выкрикнул Бенкендорф, от чего толпа погрузилась в готовую тишину, как и вся площадь. Ни птиц, ни лая собак, ни фырканья лошадей. Весь мир словно затих, наблюдая столь жестокую со всех сторон картину.
На этом публичная казнь была окончена, и Бенкендорф, с чувством выполненного долга, двинулся назад во дворец, проходя мимо государя и скрываясь за стенами. Уже там, вдали от публики и зевак, графу вернули трость, на какую тот поспешил опереться. Больная конечность вновь вынуждала ноги подкашиваются, а перед глазами темнеть. Если бы не подскочившие слуги - Бенкендорф бы свалился без духа прямо на камень внутреннего двора.
Николай Павлович хранил ледяное молчание, его взор парил над бескрайней Дворцовой площадью, пестрящей разноцветной, но безрадостной толпой. В глазах собравшихся читалась не праздничная радость, но мрачное, лихорадочное предвкушение – жажда возмездия, жажда казни. Сегодня правосудие, подобно дамоклову мечу, обрушится на головы тех, кто дерзнул не только посягнуть на священную особу Государя, на саму основу Империи, но и очернить имя верного слуги, несравненного Александра Христофоровича Бенкендорфа. Именно графа, оплот верности и непоколебимой преданности, пытались оклеветать, обвинив в гнусном заговоре. И теперь, по воле самого Бенкендорфа, воля которого в этот час неразрывно сливалась с волей императора, свершится акт возмездия. Взор Николая, острый, словно клинок, безошибочно выделил две фигуры – Алексея и Степана, лжесвидетелей, осмелившихся бросить тень на честь и достоинство ближайшего сподвижника царя. С этой минуты сомнения, словно призраки ночи, рассеялись без следа. На Дворцовой площади, под свинцовым, тяжелым небом Петербурга, наступал час расплаты. Час торжества справедливости, час демонстрации той неотвратимой кары, которая ждет каждого, кто посмеет бросить вызов власти императора и клеветать на его верных слуг. Воздух, словно натянутая струна, вибрировал от напряжения, пропитанный горечью предательства и несокрушимой, железной твердостью.
Неколебимое спокойствие императора, подобное застывшей маске, лишь изредка пронзали едва уловимые искры одобрения, обращенные к графу Бенкендорфу. Он знал, что Александр Христофорович, истинный мастер своего дела, найдет способ воздать преступникам по заслугам, с присущей ему изобретательностью и безжалостностью. И всё же в глубине души государя теплился неясный вопрос, словно тень на ярком солнце: для чего здесь эти кони, чуждые блистательной Дворцовой конюшне? Но сейчас, в этот напряженный, предназначенный истории миг, мысли Николая Павловича были всецело поглощены драмой, разворачивающейся на огромной площади, подобной театру, где роль зрителей выпала петербургской толпе. И вдруг взор императора, доселе холодный и бесстрастный, словно опомнился и вспомнил истинную суть своего визита, омрачился внезапной тревогой. Бенкендорф стоял, опираясь на больную ногу, лишенный своей трости. Николай знал, что сейчас генерал не покажет свою боль, знал, что она не пройдёт за одну несчастную ночь. В душе он негодовал на упрямство своего верного соратника. Но сейчас, в этот решающий час, все его внимание, все его существо было вынуждено сосредоточиться на готовящемся акте возмездия, на том сакральном действе, которое должно было утвердить торжество закона. Взор императора упал на руку в белой перчатке, сжимающую саблю. С холодным восхищением он наблюдал за искусными движениями Бенкендорфа, за тем, как сверкающее лезвие оставляло глубокие раны на телах осужденных. Каждый взмах сабли сопровождался криками, разносившимися по площади, но лицо Николая оставалось бесстрастным. Он не испытывал ни капли жалости к тем, кто посмел совершить столь гнусное преступление, в его душе жила лишь холодная ненависть. Лишь когда граф обратился к нему, на лице императора промелькнула едва заметная искра, смысл которой оставался тайной для всех, кроме, быть может, самого Бенкендорфа. Внешне Николай сохранял ледяное спокойствие, но внутри него бушевала буря противоречивых чувств. Он оценивал жестокость происходящего, восхищаясь мастерством палача и одновременно испытывая смятение. Одобрение казни боролось в нем с негодованием по поводу раненой ноги графа. Эти два чувства, словно две стороны одной монеты, не давали ему покоя. Но как ни старался он скрыть свои истинные эмоции, восхищение искусством Бенкендорфа и тревога за его здоровье сквозили в каждом его взгляде, в каждом едва заметном жесте. Именно эта двойственность чувств и делала происходящее еще более драматичным и напряженным.
Созерцая последние конвульсии искорёженного тела Добрынина, Николай Павлович изредка переводил свой взор на Александра Христофоровича, словно стремясь проникнуть в самую глубь его мыслей. На протяжении всего мрачного действа император оставался воплощением неколебимого величия, истинным самодержцем, чье лицо не дрогнуло ни разу. Однако под покровом императорской невозмутимости скрывалась буря противоречивых чувств. Он не мог не оценить безупречное исполнение воли государя графом Бенкендорфом, но тревога за здоровье верного слуги, за его мужественно скрываемую хромоту, сжимала сердце императора. В тот момент Николаю Павловичу стремительно захотелось оставить все церемониальные обязанности и лично удостовериться в состоянии Александра Христофоровича, высказать ему всё, что возмущало его душу… Но бремя власти, священный долг держать лицо перед ликующей толпой, не позволяли ему нарушить строгий этикет. И только позже, Николай Павлович, отдав необходимые распоряжения, направился к своему верному, но излишне упрямому слуге, который так стремительно покинул площадь.
Подхватившие графа слуги помогли тому добраться до опочивальни и снять с себя всю одежду до портков, а пришедший лекарь, уже отчаявшийся достучаться до Бенкендорфа или Императора, смиренно принялся менять компресс и вновь втирать в воспалённые мышцы иноземную мазь из редких трав. По окончанию сего процесса лекарь вновь настоятельно попросил Александра перестать нагружать ногу и, получив «Можете идти» в ответ, покорно покинул спальню, оставляя графа одного.
«Покой», — подумал про себя с язвительной усмешкой шеф жандармов и тут же поморщился от того, что мышцы свело судорогой.
— На том свете отдохну. — Прошипел мужчина и прикрыл глаза.
Он — солдат, государева опора и человек, чьи принципы строятся на желании контроля. А если он будет лежать в постели целыми неделями, о контроле можно забыть. Да, его помощники прекрасно справляются и без него с делами, но разве так можно? Разве можно самому влиятельному в стране человеку после Государя тратить время на обычное просиживание портков? Любой военный сказал бы ему «нет» и был бы прав.
Но сейчас, лёжа в постели с оголённой по икру больной ногой, после всех его деяний, Александр Христофорович хотел спать. Не настолько сильно, чтобы впасть в мир Морфея сразу же, как его голова коснулась бы подушки, но достаточно, чтобы медленно погружаться в дрёму. Однако и в этом вопросе судьба решила отвернуться от генерала, вырывая его из расслабленного состояния каждый раз, как он погружался в сон, новыми дёрганьями мышц или судорогой. В прошлый раз это прошло лишь спустя, без малого, четыре часа, и то, если не отпускать ногу на подушку под углом. Единственное, что радовало во всей ситуации, так это то, что граф отомстил и поквитался с теми следователями, что посмели идти против него. Да и жаль, что Юнаев не сказал, откуда он узнал про общество любителей ядов. Это ведь Александр вёл его и до происшествия почти добрался до верхушки этого общества.
В обширных коридорах Зимнего дворца, обычно гулких от придворных, воцарилась непривычная тишина. Словно невидимая сила сковала всех, заставив замереть. С появлением стремительно шествующего императора Николая Павловича воздух будто стал гуще, пропитанный его властью и нетерпением. Придворные, еще недавно обсуждавшие расправу над Алексеем и Степаном, теперь искали спасения в занятости. Склоняли головы, отводя глаза, боясь взгляда государя, чье лицо выражало озабоченность. Император спешил. Никто не смел даже вздохнуть громко, пока Николай Павлович, с непривычной поспешностью, проходил мимо, словно его влекла важная цель. И цель эта была всем известна – граф Бенкендорф, верный слуга, к которому император направился сразу после казни. Каждый шаг отдавался эхом в тишине, подчеркивая не только его могущество, но и спешку со скрытым волнением.
Дверь в опочивальню графа распахнулась с легким, почти беззвучным щелчком – привилегией, доступной лишь одному человеку в империи, Николаю Павловичу. Он вошел стремительно, словно вихрь, и остановился у постели. Взгляд его, обычно спокойный и величественный, сейчас был исполнен тревоги и едва сдерживаемого гнева, мгновенно сфокусировавшись на Александре Христофоровиче.
– Граф, – голос Николая, хоть и сдержанный, как и подобает императору, вибрировал от напряжения, – каждое ваше необдуманное, самонадеянное движение лишь усугубляет и без того тяжелое состояние вашей раны. – Взгляд императора, острый и проницательный, скользнул по обнаженной ноге, и тень явного недовольства омрачила его лицо. – Несомненно, я высоко ценю вашу верную службу, одобряю вашу решительность, выражаю благодарность за свершение правосудия и преданность делу, но подобное своеволие, подобное пренебрежение к собственному здоровью не только безрассудно, но и недопустимо. Вам категорически запрещено покидать постель. Вы останетесь здесь, под неусыпным наблюдением лекаря, до тех пор, пока я лично не убежусь в вашем полном и безоговорочном выздоровлении.
Уперев взор в потолок, словно на том было написано нечто до мурашек пронзительное и интересное, граф уже было размышлял о том, чтобы наплевать на всё, и попытался одеться, а после и вовсе двинуться в свой кабинет. Там его ждёт работа, бумаги и хоть какая-то пища для мозга. А лучше всего было отправиться домой, туда, где было самое важное сейчас для его, как оказалось, не такой уж и гнилой души, счастье.
Однако тишину и мирность, вместе с желанием наплевать на небольшой отдых, обрубил нежданный гость, при каком полагалось встать по струнке и склониться в поклоне, да вот только Александр бы не успел этого сделать, да и выглядел бы нелепо.
Визит государя, такой желанный ради избавления от скуки, но вместе с этим не предвещающий ничего хорошего, вызвал в графе смешанные эмоции. С одной стороны, он мог сейчас получить похвалу за столь интересную казнь, но с другой... Паршивец лекарь мог уже нажаловаться императору и тем самым вывести его из себя. И, судя по эмоциям, именно второго и следовало ожидать.
— Но, ваше Императорское Величество, вы... — Словно пёс, что разорвал императорскую подушку или погрыз ножку стола, Александр с упорством попытался воспротивиться, да только быстро прикусил язык, понимая, что только усугубит свое положение. В связи с этим пришлось выкручиваться и получить хоть какой-то толк. — Вы могли бы позволить своему верному слуге хотя бы работу здесь, в покоях? Не могу же я, право слово, просто лежать здесь в одиночестве и тишине! — Лёгкое возмущение, просочившееся в голосе графа, тут же затихло под давящим взором царя и вынудило исправиться. — Впрочем, если вы и откажете мне, я смиренно выполню ваш приказ.
Если уж ему не позволят работать официально, он все равно найдет лазейку и подговорит какого-нибудь из слуг, да бы передал его самым близким помощникам наказ носить его сиятельству дела сюда. А вот если император поставит стражу у дверей, то придется ещё и угрожать, да только аккуратно, не то монарху надоест и терпение его лопнет, а уж тогда поминай как звали. И все же гневить императора, чье доверие и забота, оказанные ему, были бесценны, — высший грех и апогей кретинизма. Хотя, надо заметить, в гневе Коля ну очень походил на отца. Тот, прибывая в ярости, сметал все на своем пути, однако Павел все же был не мил лицом, как его сын. Сын, что по скромному мнению Александра был краше даже предыдущего монарха. Многие в Империи считали, что молодой государь, Александр первый, являлся настоящим красавцем и совершенно не понимали, как от такого глупца и сморчка, как Павел 1, мог уродиться столь прелестный сын. Но что там Александр, когда есть его младший, стройной как молодая берёза, гибкий как плеть, и румяный как яблоко, брат? Этот луч солнца Российской Империи, что своим правлением освещал не только тьму распутиц и интриг, но и, в разрез с ожиданиями народа, вел хорошую политику. По крайней мере первый ее год был по нраву многим дворянам.
— Старший брат рассказывал мне о вашем рвении к службе, о вашей готовности исполнять свой долг всегда и везде, – Николай Павлович неожиданно смягчил тон и едва заметно усмехнулся. Стоило заметить, что лишь в присутствии Бенкендорфа он позволял себе такую фамильярность, называя Александра Первого «старшим братом» вместо привычного «Императора Александра» или «Александра Первого». Романов не видел в этом ничего предосудительного, да и подобное обращение использовал только наедине с графом. Александр Христофорович был для него не просто верным слугой, но одним из самых доверенных лиц, чья преданность династии Романовых началась еще со времен Павла Первого.
— Вам не придется томиться в одиночестве, – продолжил Николай мягким, почти невесомым тоном, одарив графа ясным, прозрачным взглядом. – Я постараюсь скрасить ваши вечера и проводить с вами свободные часы.
Элегантным движением он приблизился к стулу, стоявшему неподалеку от кровати, и грациозно опустился на него, сохраняя безупречную осанку. Так он ненавязчиво смягчал требования этикета, обязывающего всех присутствующих стоять перед государем. Это было удобнее и для него, и для Бенкендорфа.
— Я позволю вам продолжить работу, граф, – произнес Николай, внимательно глядя на шефа жандармов, – но только если вы обещаете не переусердствовать. Поймите же, я искренне тревожусь о вашем здоровье.
Редко императоры позволяли себе такую непринужденность в общении со своими подданными, выходя за рамки строгого придворного церемониала. Но Николай Павлович делал исключения. Делал их по велению сердца, потому что именно с графом он мог позволить себе свободу в разговоре, разумеется, в пределах дозволенного.
Мягкий тон, на какой переключился император, стал для Бенкендорфа подобием белого флага. Но в данном контексте тот означал не поражение, а удовлетворение. Только находясь в хорошем расположении духа или будучи довольным разговором, Николаюшка мог перейти на такой тон и начать пренебрегать утвержденными им же и его же чрезмерно чтимыми родственниками нормами. Сесть на стул, называть усопшего Императора в присутствии слуги не по титулу, а по домашнему или менее официальному имени, да и просто переходить на менее государственные темы.
Все это, вкупе с разрешением, вызвало в груди графа теплое, почти отцовское чувство, что обволакивало душу, подобно сладкому меду, вызывая самые приятные эмоции. Вот только чувство то было далеко не отцовским. Коленьку хотелось заставить встать, усадив на стол, и начать целовать. Целовать, целовать, целовать, пока Император не оттянет его от себя за волосы, подобно собаке от кости. А эти ноги? О, он готов был оставить на каждой минимум по паре следов от укусов, а после закинул бы себе на плечи и, уткнувшись в сладко пахнущую кожу носом, принялся бы ритмично брать его сиятельство прямо на столе, и плевать каком. На его рабочем столе, на столе в зале для приема дипломатов, да хоть в тронном зале. Лишь бы только ощутить мягкую кожу под руками золотые локоны в сжатом кулаке.
Подобного рода мысль пришлось немедля прогнать, дабы одеяло и портки не выдали чего лишнего, тем более при государе.
— Благодарю, Император, и клянусь, что проведу постельный режим как подобает, раз такова ваша воля. — Стой он сейчас - склонил бы голову, но лёжа это было делать бессмысленно, а потому он, в такт мягкому тону государя, чуть улыбнулся.
Ах, как бы он хотел сейчас пробиться в душу Николая Павловича, узнать, о чем тот думает, а главное - что испытывает. Что испытывает по отношению к графу и какие планы на него имеет. Впрочем... То был лишь мальчишеский вздор, не стоящий времени и места в голове графа. Что о нем думал монарх? Что Бенкендорф верный и заботливый слуга, готовый на все ради его величества, будь то ночь или день, жара или стужа, прилюдное или... Интимное.
Александр отвёл взор от монарха к потолку, ощущая, что с каждой секундой смотря в эти голубые глаза он неумолимо тонул. Тонул так глубоко, что вот-вот мог задохнуться в навязчивых мыслях. Ах, если бы не его нога - он бы уже отъехал в театр, на какую-нибудь пьесу и подцепил бы там актрису, что больше всего была ему милее. Пара побрякушек и его пыл бы усмирен. Но сейчас, не имея такой возможности, оставалась лишь ванная комната и его собственная рука на пару с фантазией.
— Ваше величество. — Глядя задумчиво в потолок, начал Бенкендорф. Его взор, неожиданно просиявший, плавно перешёл обратно к царю.
Александр, пренебрегая комфортом, чуть погодя принял сидячее положение и, расправив плечи, окончательно дал увидеть Коле свой обнаженный торс, до этого скрытый под слоем одеяла. Но важней был не он, а лицо графа. То буквально сияло! Никакой, на своей памяти, никогда, повторимся, никогда не видел такого радостного и светлого Сашу. Но с чего вдруг тот так обрадовался? Неужто из-за разрешения? Нет, тут явно было что-то другое. Но что же? Сам граф, словно потеряв дар речи, так и смотрел чуть глуповатым взором на Романова. Неужто он... Рассматривал Императора? Нет, даже не так - он любовался им. Несколько минут так точно Сашенька просто смотрел на своего государя и хозяина и не мог произнести ни слова. Но после, словно набравшись сил, мужчина приоткрыл свои уста и негромко произнес.
— У меня вчера родился сын. — Голос его... Голос его буквально пестрил, сиял и сверкал радостью. Радостью и благоговением. У Александра родился наследник! Тот, кто понесет его фамилию сквозь времена и получит от отца все навыки. Теперь то стало понятно, почему граф так неожиданно просиял. Он просиял от мысли, от воспоминания о таком чудесном факте. — Николай Александрович Бенкендорф.
Это легкое, но такое значимое «Николай Александрович Бенкендорф» было подобно самому нежданному повороту событий на шахматной доске. Выходит, Александр решил назвать своего наследника в честь... В честь Николая Павловича? Или то был непрямой намек на то, кого из трёх пережитых Императоров Александра любил больше всего?
— Вот и славно, — промолвил Николай Павлович, одарив графа мягкой, искренней улыбкой.
В этот момент его взгляд невольно задержался на лице Александра Христофоровича, и улыбка последнего отозвалась в груди Государя странным, щемящим чувством. Но это было не прежнее беспокойство, не тревога или волнение, преследовавшие его в последние дни, а нечто иное, гораздо более тонкое, нежное и... запретное. То самое чувство, которое в народе называли влюблённостью. Слава Богу, Граф вовремя отвел взгляд от этих глубоких, как омуты, голубых глаз, иначе Государь рисковал утонуть в пучине собственных мыслей. Мыслей, в которых отчетливо всплывали ощущения из недавних галлюцинаций: губы Александра Христофоровича, жадно прильнувшие к его устам, нежно покусывающие и оттягивающие нижнюю губу... По телу пробежала дрожь, в душе разгорелся пожар от этих сладостных, но греховных воспоминаний, которые Император тут же с негодованием отогнал прочь. Прогнал, не желая терзаться несбыточными мечтами, не желая лелеять надежду на то, чему никогда не суждено было случиться, тем более, находясь в покоях генерала.
Следующее мгновение вернуло Николая Павловича с небес на землю. Он уже было собрался одернуть зарвавшегося Графа за вольность, но... взгляд его скользнул по крепкому, тренированному торсу Бенкендорфа, свидетельствующему о прекрасной физической форме, и тут же наткнулся на искру в своём сердце, которую так тщетно мгновение назад пытался скрыть за маской непроницаемого спокойствия. Но более всего поразило лицо Александра Христофоровича. Казалось, что небесные ангелы озарили его своим божественным светом, являя миру всю его красоту, все его радость и счастье. Отчего же его посетило такое великолепие? Чем вызвано столь очевидное блаженство? Коля не знал, не мог понять и не желал отводить взгляда от этого дивного видения. Его собственные глаза, казалось, засияли в ответ на чужую радость, но... а не придумал ли он всё это сам? С чего бы шефу жандармов одаривать своего Императора таким сияющим ликом?
Последовавшие слова, словно музыка, коснулись слуха Государя, и лицо его расцвело улыбкой – той искренней, лучезарной улыбкой, которую последний раз видели на его лице лишь в момент рождения собственных детей. Отчего же он был так безмерно рад за своего верного слугу? У Графа родился сын, долгожданный наследник, которого тот, несложно было догадаться, ждал с особым трепетом. Николай любил детей, обожал своих ангелов, посланных ему Господом в супружестве с верной женой, и с не меньшим трепетом относился к детям из ближайшего окружения, видя в них будущее России. Потому новость о рождении наследника у Железного генерала отозвалась в его душе теплом, искренней радостью за Александра. Романов уже было собрался подняться, чтобы лично выразить свои поздравления, но очередные слова ввергли его в состояние немого ступора. Нет, лицо его не исказилось, напротив, на нем отразилось удивление, смешанное с восторгом за столь достойный выбор Александра Христофоровича. Он был изумлен, неимоверно поражён. Его верный подданный назвал новорожденного сына в честь Императора? Быть может, таким образом Граф выражал свое безграничное уважение и преданность нынешнему Государю?
— Да благословит Господь путь Николая Александровича! Пусть пребывание его на русской земле будет устлано радостями и милостями без печали и забот.
Произнес он с мягкостью, нежностью и искренней радостью за Графа, тут же поднявшись со своего места, выражая тем самым особенное отношение к столь значимому событию. Издревле на Руси существовал обычай, когда императоры становились крёстными отцами для младенцев из семей, особо приближенных ко двору, тем самым как бы благословляя их и демонстрируя прочность связей, основанных на доверии и взаимной привязанности. Николаю I еще не приходилось удостаивать такой чести отпрысков своих приближённых, хотя он, как Помазанник Божий, вполне мог благословлять их на добрые дела. Если бы сейчас у него была такая возможность, то казалось, что весь Зимний дворец озарился бы невиданным светом, а над всей Россией простерлось бы благословение Господне.
— Александр Христофорович, эта радостная весть подобна лучу света, пробивающемуся сквозь тучи, предвещая наступление благодатных времен. Да будет судьба благосклонна к вашему наследнику, и пусть растет он крепким и здоровым, радуя вас своими успехами и унаследовав лучшие качества своего отца.
Сказав это, для кого-то глупое и не имеющее веса предложение, Александр ожидал любой реакции. Ожидал холода, гнева, радости или нейтралитета. Какое императору дело до его семьи? Он ведь всего-навсего придворный пёс, в чьи обязанности входило сопровождать, докладывать и защищать. Ничего более. Никаких неформальных разговоров, никакой заботы и тем более никакой личной информации. Разве мог он, государь всероссийский, иметь хоть какой-то интерес и отношение к совершенно чужой для него семье? Нет, конечно нет. И спроси Николай Павлович сейчас: «К чему мне эта информация, Александр Христофорович?» — Бенкендорф бы сразу же извинился, сославшись на взволнованность, а после продолжил говорить с государем лишь о том, о чем его величество возжелает.
Но Николаюшка ответил ему теплой улыбкой, а после и вовсе встал, словно и у самого него родился ребенок. Ах, Саша готов был растаять от императорской улыбки, что озарила подобно солнечному свету его лицо, а восклицание, кое слетело с его чарующих уст, ещё больше распылило графа, вынуждая того сказать негромкое, но такое простое: «Виват». Раз уж сам государь о таком сказал, то так тому и быть. Не может помазанник божий ошибиться, а слова его глаголют истину. Жаль, Саша так и не смог увидеть сына, но это меркло на фоне радости государевой. На фоне того, как сейчас сияло его величество, словно Россия выиграла войну или обыграла Англию. Впрочем, политика в данном случае была лишней.
— Благодарю вас, милостивый государь, — склонив голову произнес мужчина, а после, с надеждой и вопросом, поднял свой взор обратно, устремляя его на императора. — Ваше Императорское Величество, могу я...
Бенкендорф, словно не осмеливаясь продолжить, взглянул в очи государевы и задумался на мгновение. Стоило ли предлагать сие? Разве мог он, обычный дворянин, чей род не выделялся среди прочих, просить о таком? Но ведь не попробуешь — не узнаешь. Так ведь?
— Могу я попросить вас стать крестным моему ребенку? — закончил предложение шеф жандармов, все так же смотря в голубые государевы очи. — Ни один из друзей моих не подходит на эту роль, а вы, как помазанник божий, как тот, кому я присягал на верность, стали бы для юного Николая настоящим провидцем в духовном мире. — Душа его заполнила голос и мысли, и говорил граф от чистого сердца, ведь только так и мог он говорить с его величеством. Без утайки и недомолвок. — Я приму и пойму, если вы откажетесь.
В ответ на слова благодарности Николай Павлович одарил Графа всё той же мягкой улыбкой и теплым взглядом, кои, казалось, отныне не покинут его, ибо столь радостное известие явно подняло расположение духа Государя. Изначальной целью визита было излить негодование, упрекнуть в своеволии и безрассудном пренебрежении здоровьем, а уж затем снизойти до похвалы столь эффектно проведенной казни, но ныне все мысли его были поглощены лишь одним – появлением на свет наследника Бенкендорфа, нареченного отнюдь не простым именем, а Императорским, исполненным могущества и сулящим победу, — Николаем Александровичем Бенкендорфом. Романов был искренне рад, рад рождению наследника у человека, к которому питал столь теплые чувства.
Услышав последующие слова, Коленька замер, ожидая, какая просьба последует далее. В настоящий момент он пребывал в исключительном расположении духа, посему готов был немедля изъявить своё согласие, однако, в последний момент удержал себя, обуздав внезапный порыв и решив сначала внимательно выслушать прошение, с неослабевающим вниманием наблюдая за Александром Христофоровичем Бенкендорфом. В сознании Государя замелькали возможные варианты грядущих пожеланий, предположения о том, чего может испросить Граф, ставший отцом в четвертый раз. Воистину, причудливая картина. Ныне и у Императора, и у Графа есть по одному долгожданному наследнику и по три прелестных дочери.
— Граф, я... – в сей миг могло показаться, что Николай откажется от своих слов. Откажется от чести стать крестным отцом для юного наследника Бенкендорфа. Но, действительность оказалась иной. – Став крестным отцом для юного Николая Александровича, я всецело позабочусь о том, дабы жизнь его была исполнена достоинства и благополучия.
С величием, теплотой и всё той же неподдельной радостью изрек Государь, немедля изъявляя согласие стать крестным родителем для новорожденного сына Графа. Отчего-то от переполнявших его чувств в душе разлилось нежное тепло, ибо у него появится крестник, крестник, коему выпадет не только несказанная честь быть покрещенным Императором Всероссийским, но и возможность сближения Государевой семьи с родом Бенкендорфов.
Подобно предшествующей ситуации, Бенкендорф вновь готовился принять отказ. Нет так нет. Все-таки Николай Павлович не какой-то офицер и давний друг семьи, а император. Тот, кто сияет над душами простых крестьян и дворян, облетая своим взором всю Россию-матушку. А Александр... А Александр недостоин и трети чести с вниманием, что оказывал ему государь. Недостоин он и заботы, с какой молодой монарх обращался со своим подчинённым, словно тот был ему не верным псом, а братом, племянником или дядей. Одним словом, родным человеком. Впрочем, если уж хотел так обращаться со своим слугой Николай, пусть так и остаётся. Бенкендорф ведь и впрямь не был против, испытывая от такой заботы лишь мягкие, чарующие душу чувства. Чувства, что позволяли ему ненадолго представить, будто их объединяет нечто большее, чем работа. Нечто большее, что могло бы объединять императора и его пса. То большее, что в обществе неустанно порицалось, а священники, заслышав о подобном, открещивались и восклицали, что негоже о таком даже помышлять, не говоря уже о произношении сего вслух. Но граф уже давно знал, что дорога ему вымощена в ад, а потому часто грезил. Грезил о разном, как невинном, так и откровенно постыдном, после чего корил себя и старался отбросить этакие мысли прочь.
Согласие, столь желанное, но словно бы столь же недосягаемое, слетело с уст царя плавной музыкой и окончательно растопило новоиспечённого уже в четвертый раз отца. Николаюшка был согласен, и это отразилось самым настоящим ликованием в карих глазах. Крестным его ребенка станет сам император Николай Павлович Романов! Пожалуй, только это стало самым настоящим стимулом побыстрее подправить здоровье и наконец добиться того, чтобы нога его, так печалившая лик государев, наконец зажила, позволяя графу вновь без всяких затруднений бегать, прыгать и ездить верхом.
Спустя ещё какое-то время, что струилось сквозь пальцы подобно песку в компании Коленьки, император покинул графские покои, оставляя того наедине с собой и своими мыслями, а их, надо признать, было немало.
Одиночество, как и все то время, что граф работал в тишине кабинета без травмы, сковывало его скукой и печалью. Однако, несмотря на усталость, мысли все равно упорно возвращались к государю. К его изысканному телу, позе, голосу. Вместе с тем вернулись и мысли совершенно иного характера, какие вспыхнули необузданным пламенем ещё при Никсе, от чего граф испытал страх конфуза пред ним. Но теперь, когда никого не было, а сам Бенкендорф был более чем доволен, тело само откинулось назад, позволяя мозгу окунуться в запретные помыслы с головой. Окунуться настолько, что уже спустя пару минут размышлений в портках стало недвусмысленно тесно, а рука, словно не желая потерять момент, потянулась вниз, под одеяло и одежды, лишь бы достоинство его ощутило крепкую руку хозяина.
Примечания:
Если понравилось - оставьте комментарий!
Если не понравилось - оставьте комментарий!