***
— Мне пора, Драко. Голос Солли — тихий, неуверенный. Как будто она говорит это не мне — себе. Пальцы сильнее сжимают шкатулку. Настолько сильно, что костяшки бледнеют. Она смотрит на неё так, будто держит в руках не дерево и металл, а собственный приговор. В её взгляде смешивается слишком многое сразу: ужас, отвращение, обречённость, злость. И что-то ещё хуже — принятие неизбежного. Того самого момента, когда человек уже понимает: выбора, возможно, никогда и не было. Я не думаю. Двигаюсь раньше мысли. Раньше здравого смысла. Раньше той части меня, которая ещё способна останавливаться. Ловлю её за запястье — аккуратно, но твёрдо. Пальцы сами находят пульс. Быстрый. Сбитый. Почти панический. Тяну к себе — максимально близко. Вторая рука ложится ей на талию — резко, почти инстинктивно, но без давления. Просто чтобы не отпустить. Как будто если отпущу сейчас — потеряю окончательно. Она почти не сопротивляется. Лишь продолжает смотреть на шкатулку. И от этого внутри становится только хуже. Потому что я чувствую, как она устала. Чувствую эту трещину под кожей — злую, выжженную, доведённую до предела. Будто смирилась с тем, что мир всегда будет возвращать её обратно в темноту, сколько бы она ни бежала. Не боролась, не принимала решений. Во мне поднимается что-то тяжёлое. Яростное. Не героизм. Не благородство. Не даже фирменный эгоизм. Отчаяние. Злое. Почти больное. То самое отчаяние человека, который слишком долго смотрел, как кто-то тонет, и наконец дошёл до точки, где готов ломать стены голыми руками, лишь бы прекратить это. Потому что я слишком хорошо знаю, как выглядит это медленное исчезновение. Когда день за днём от тебя отрывают куски — страхом, долгом, чужой волей, войной — а ты продолжаешь жить так, будто это нормально. Будто привыкнуть к потере себя вообще возможно. Я наклоняюсь к её уху. Слишком близко. Настолько, что чувствую тепло её кожи и едва заметную дрожь. Туда, где можно говорить тихо. Так, чтобы слышала только она. И никто больше. — Мне не важно, что ты натворишь, — шепчу. Голос хрипит. Предаёт меня. — Я всё равно вытащу тебя оттуда. Я не позволю ей проходить через это одной. Потому что стоит мне посмотреть на неё сейчас — и внутри поднимается старая, гнилая ярость, которую я годами пытался закопать поглубже. Я слишком хорошо помню, каково это — жить под эгидой чужой воли. Каждый его грёбаный приказ. Каждое «ты должен». Каждое утро, когда просыпаешься с ощущением, будто тебя уже сожрали изнутри. Помню, как хотел содрать Метку с руки вместе с мясом. Ногтями. Зубами. Чем угодно. Лишь бы хоть на секунду снова почувствовать себя собой, а не дрессированным продолжением чужого кошмара. И самое мерзкое — человечность не исчезает красиво. Нет никакого драматичного момента. Она уходит по кускам. Тихо. Медленно. Так, что ты сам не замечаешь, в какой момент начинаешь мириться с вещами, от которых раньше тебя бы вывернуло. Сначала оправдываешь одно. Потом терпишь другое. Потом просто перестаёшь задавать вопросы, потому что выживание становится важнее. И однажды смотришь в зеркало — и не понимаешь, где закончился ты и началось то, во что тебя превратили. А хуже всего — смотреть в глаза людям, которые должны были тебя защитить. И видеть там тот же страх. Молчаливое согласие родителей до сих пор гниёт внутри меня чем-то тяжёлым, злым, ядовитым. Не потому, что они были чудовищами. Нет. Они были слишком напуганы, чтобы остановить это. Так же, как и я. И сейчас, глядя на Солли, я чувствую почти животную ярость от того, насколько это похоже. Снова человек медленно исчезает под чужой волей. Снова страх жрёт кого-то изнутри. Снова тьма методично ломает чужую личность, пока остальные бессильно стоят рядом. Нет. К чёрту. Я не позволю ей исчезнуть в этой тьме в одиночку. — Я увезу тебя подальше от этих мест. Туда, где никто нас не найдёт. Пальцы на её талии чуть сильнее сжимаются — почти незаметно. Почти. Будто я уже пытаюсь удержать не её тело — её саму. Ту часть, которая ещё не растворилась окончательно во всём этом кошмаре. — И ты будешь там столько, сколько захочешь. Я сглатываю. Потому что впервые за долгое время говорю не как солдат Ордена. Не как человек, который строит планы, считает риски и готовится к следующей войне. А как кто-то отчаянно уставший от бесконечного выживания. Солли наконец поднимает на меня взгляд. И улыбается. Слабо. Тонко. Но от этой крошечной улыбки у меня внутри что-то болезненно сжимается, потому что выглядит она почти забытой. Слишком хрупкой для человека, который столько пережил. — Правда? — спрашивает она. И это «правда» — живее всего, что она произнесла за последние полчаса. Почти как дыхание. Почти как надежда. Почти как просьба поверить за неё, пока у неё самой уже не осталось сил. Я закрываю глаза на долю секунды. Провожу носом вдоль её скулы — лёгкое касание. Почти несмелое. Почти отчаянное. Будто пытаюсь запомнить её настоящей. До того, как мир снова полезет в неё своими грязными руками. — Да. Ответ выходит тише, чем я хотел. Слишком честно. Она кладёт ладонь мне на лицо. — Для этого, Драко, — говорит она так спокойно, что сердце делает резкий, болезненный удар, — нужно сначала выжить. Пальцы мягко скользят к моему подбородку. Медленно. Слишком медленно. Как будто она заранее прощается с каждым прикосновением. — И победить Тёмного Лорда. Словно это просто пункт в списке. Купить хлеб. Выиграть войну. Вернуть себе жизнь. Меня почти выворачивает от этой её интонации. От того, насколько привычной для неё стала невозможность. Будто смерть уже давно сидит где-то рядом с нами за одним столом, и Солли настолько устала её бояться, что начала разговаривать с ней спокойно. И в этот момент я с какой-то яростной ясностью понимаю, насколько глубоко Реддл уже вгрызся в её мир. — До тех пор… — она делает короткую паузу, будто перебирает слова и отбрасывает лишнее, — эти разговоры не имеют смысла. И я почти злюсь на неё за это спокойствие. За то, как ровно она произносит вещи, от которых у меня внутри всё рвётся к чёртовой матери. За то, сколько грусти в ее глазах в этот момент. Она тянется ближе. Мягкие губы касаются моей щеки, замирают на мгновение. И только короткий вдох — сбитый, неровный — и едва заметная дрожь пальцев выдают её отчаяние. Секунда. Её ладонь всё ещё касается моей кожи — холодом, который не успевает согреться. Я почти успеваю схватиться за это ощущение. Почти успеваю сказать хоть что-нибудь. Что угодно. Останься. Я найду способ. Я убью его. Но пространство вокруг неё уже смещается. Едва уловимо. Как будто сама реальность делает шаг в сторону, освобождая место для чужой воли. Мгновение — и её нет. Только воздух, который вдруг становится холоднее. Пустее. Как будто её вырезали из него вместе с теплом. Я стою, не двигаясь. С ощущением, что если пошевелиться — это станет окончательно настоящим. В груди поднимается ярость. Тяжёлая. Чёрная. Почти удушающая. Потому что я слишком хорошо знаю это чувство бессилия. В последнее время, это мой частый спутник. Как же я, блядь, ненавижу Реддла.***
Коридоры Мэнора тянутся бесконечно — узкие, тёмные, со сводами, которые давят на плечи. Как будто дом стал меньше. Или я — больше. Слишком много злости для этих стен. Слишком много мыслей, которые уже не помещаются под окллюменцией. Мне кажется, что воздух здесь стал гуще. Тяжелее. Липкий, как после пожара. Как будто сам Мэнор помнит слишком многое. Крики. Страх. Тёмную магию, въевшуюся в камень глубже сырости. Иногда мне кажется, что этот дом никогда по-настоящему не перестанет быть местом Реддла, сколько бы мы ни пытались превратить его во что-то другое. Я иду быстрее, чем нужно. Почти сбегаю из подземелий. Ботинки глухо ударяются о камень. Шаги эхом тянутся следом, будто кто-то идёт за мной по пятам. Я захожу в гостиную на первом этаже. Тепло встречает сразу — слишком мягкое, слишком мирное. Неправильное. После подземелий оно ощущается почти оскорбительно живым. Первое, что вижу — Грейнджер. Она забилась в дальний угол кресла, с какой-то толстой книгой на коленях. Плечи напряжены, но спина прямая — как у человека, который держится не за удобство, а за контроль. Как будто если читать достаточно внимательно, достаточно долго, достаточно отчаянно — ничего больше не рухнет. Будто знания всё ещё способны кого-то спасти. Она поднимает глаза — всего на секунду — замечает меня. Зрачки едва расширяются. Чуть. Почти незаметно. Но этого хватает. Гермиона слишком хорошо меня знает, чтобы не понять: что-то случилось. И, судя по выражению лица Грейнджер, выгляжу я сейчас как человек, которому жизнь только что снова методично проломила череп — и даже не впервые за неделю. Я её игнорирую. Отворачиваюсь раньше, чем она успевает что-то сказать. Или подумать, что стоит. Направляюсь прямо к бару. Движения — резкие. Почти грубые. Рука сама тянется к бутылке огневиски. Потому что мне срочно нужно либо выпить… Либо убить кого-нибудь. Я выдёргиваю пробку на ходу. Рывком. С тихим хлопком, который в этой тишине звучит почти агрессивно. Как будто даже бутылка понимает: сегодня вечер не про аристократию, а про попытку не устроить нервный срыв у камина. Я даже не останавливаюсь. Иду к дивану у камина, опускаясь на него тяжело, неаккуратно. Почти падаю. Как будто тело внезапно вспоминает, сколько на нём всего навешано. Делаю большой глоток прямо из горлышка. Жидкость обжигает горло, как расплавленный металл. Слишком горячо. Слишком резко. Должно бы пробить. Хотя бы немного заглушить этот гул в голове. Но нет. Я почти не чувствую вкуса. Только жар, который медленно сползает вниз по груди — тяжёлый, вязкий. Будто организм автоматически принимает яд и даже не пытается сопротивляться. Гермиона медленно закрывает книгу. Страницы с тихим шорохом прижимаются друг к другу. Пальцы задерживаются на обложке на долю секунды — будто она решает, стоит лезть ко мне или нет. Стоит ли вообще трогать человека, который выглядит так, будто вот-вот либо развалится, либо начнёт крушить мебель. Каминный свет скользит по её лицу — тёплый, янтарный — но напряжение всё равно остаётся в линии плеч и слишком внимательном взгляде. Смотрит на меня внимательно. Как на человека, который только что вышел из горящего здания и всё ещё пахнет дымом. Как будто ждёт момента, когда я наконец замечу, что уже не внутри пожара. — Ты в порядке? — спрашивает она. Её голос — тихий. Аккуратный. Выверенный до последней интонации. Ни давления. Ни жалости. Только осторожная попытка дотянуться. Не сейчас. Не хочу говорить. Не могу сказать. Потому что если начну — придётся назвать вещи своими именами. Признать вслух, что где-то сейчас Реддл продолжает собирать себя по кускам чужими жизнями. И что Солли приходится стоять рядом с этим кошмаром, смотреть ему в лицо и делать вещи, после которых человек обычно уже не возвращается прежним. И что мы вероятно уже проиграли. А я к этому не готов. Я откидываю голову назад на спинку дивана. Закрываю глаза. Комната гаснет — но не исчезает. Она просто становится дальше. Контролируемее. Пытаюсь выровнять дыхание. Медленно. Ровно. Но воздух вязкий. Липнет к рёбрам, как будто его приходится проталкивать внутрь силой. Делаю ещё один глоток. Огневиски греет грудь — тяжело, жёстко. Но глубже — ничего не меняется. Гермиона молчит И я почти благодарен ей за это. Никаких расспросов. Никакого осторожного копания в чужих ранах. Только тишина, натянутая между нами вместе с отблесками камина. Я чувствую её взгляд — не осуждающий. Не настойчивый. Тот самый: я вижу, что что-то пошло не так. И ты скажешь — когда сможешь. Она не двигается. Даже книгу больше не открывает. Просто сидит в своем кресле, будто интуитивно понимает: одно неверное слово сейчас — и меня сорвёт к чёртовой матери. Я делаю ещё один глоток из бутылки. Длинный. Пустой. Бессмысленный. Огневиски уже почти не обжигает. Организм, видимо, решил: «а, понятно, у нас эмоциональная катастрофа, работаем в штатном режиме». Где-то под рёбрами что-то дёргается. Рвётся наружу. Мысль. Воспоминание. Обрывки чужого голоса. Тёмные коридоры. Метка под кожей. Солли. Реддл. Крестражи. Мама. Прошлое. Я резко сжимаю челюсть. Сильнее. До тупой боли в висках. Поднимаю щиты окклюменции — рвано, почти через силу. Но поднимаются они плохо. Нестабильно. Как старые стены после бомбарды. Мысли всё равно просачиваются сквозь трещины. Я сглатываю слюну. Потрескивание камина заполняет комнату. Будто огонь пытается говорить за нас всех. Убедить. Что мир всё ещё держится. Хотя мы слишком хорошо знаем, как легко он умеет рушиться. Гермиона не уходит. Наоборот — встаёт. Делает пару тихих шагов — почти неслышных на ковре — и садится рядом. Не слишком близко. Не настолько, чтобы давить. Но достаточно, чтобы её присутствие стало фактом. Невыносимо устойчивым. Как головная боль. Или совесть. Диван едва прогибается под её весом. Камин трещит теплом согревая лицо и тело, разбрасывая по комнате тёплые блики, но напряжение между нами всё равно ощущается холодным. Она складывает руки на коленях. Сжимает пальцы до побелевших костяшек и глубоко вздыхает. Я слишком хорошо знаю этот её режим. Сейчас она перестаёт быть просто другом или коллегой по Ордену. Сейчас включается Гермиона-мать-вашу-Грейнджер. Та самая, которая однажды решила, что сможет удержать разваливающийся мир на силе интеллекта, тревожности и чистого упрямства. Смотрит на меня. Тем самым взглядом. Строгим. Бескомпромиссным. Тем, которым она разбирает уравнения, людей и катастрофы — до последней детали. Я ловлю этот взгляд — и Гермиона едва заметно приподнимает брови. Будто прекрасно видит момент, когда я снова мысленно скатываюсь в школьную версию себя: огрызнуться, съязвить, спрятаться за сарказмом и сделать вид, что меня вообще ничего не трогает. Только попробуй, Малфой. Я всё равно не отстану. — Что происходит, Драко. У меня дёргается угол рта. Не улыбка. Нервная судорога, которая на секунду ломает лицо. Как трещина на стекле. — Отвали, Грейнджер, — вырывается резко. Слишком резко. Слова почти царапают горло на выходе. Голос хриплый. Сорванный. Как будто я последние двадцать минут орал. Хотя я… почти не говорил. Гермиона не вздрагивает. Даже не моргает сразу. Только смотрит на меня ещё внимательнее — и от этого мне внезапно становится тошно. — Вот как? — проговаривает она. — Драко, ты в таком тоне со мной со школы не говорил. С каждым словом её голос становится тише. Ровнее. И от этого — только хуже. Потому что в нём больше нет попытки смягчить ситуацию. Нет осторожного «если захочешь — расскажешь». Только фиксация факта. Как у человека, который уже понял: дело серьёзное. — Что случилось. Говори. Она не повышает голос. Грейнджер умеет требовать пугающе хорошо — загонять тебя в угол одной только интонацией, даже не пытаясь давить напрямую. Я делаю ещё один глоток огневиски. Будто алкоголь внезапно способен влиять хоть на что-то кроме состояния моей печени. Сглатываю с усилием. И в этот момент внутри что-то опасно сдвигается. Потому что вместе с алкоголем поднимается другое. Гораздо хуже. Эмоции лезут горлом, как рвота. Горячие. Беспорядочные. Я закрываю рукой лицо. Пальцы врезаются в брови, в виски, будто если надавить сильнее — мысли наконец заткнутся. И где, блядь, моя окклюменция?! Что это вообще за прорыв плотины?! Я столько лет учился держать это дерьмо под контролем. А сейчас ощущение, будто кто-то просто взял и выбил дверь к чертям. Дышу тяжело. Как будто воздуха в комнате стало вдвое меньше. Каждый вдох проходит через рёбра с усилием, будто организм заранее знает: сейчас наружу полезет что-то, чего лучше бы вообще не существовало. Камин трещит слишком громко. Тени на стенах дёргаются от огня — рвано, нервно. Меня начинает мутить от собственного пульса. — Ты должна молчать, — выдыхаю сквозь ладонь. — И пообещай, что никому не скажешь. Слова падают между нами тяжело. Как что-то, что уже нельзя будет затолкать обратно. Гермиона замирает. И я буквально вижу момент, когда внутри неё что-то меняется. Строгость уходит первой. Потом раздражение. Лицо становится другим. Тревога медленно проступает в глазах — настоящая. — Драко… — говорит она уже мягче. — Скажи, что— — Пообещай. Резче, чем хотел. Почти срываюсь на приказ. Смотрю на неё так, будто это единственное, что сейчас имеет значение. Потому что, если она расскажет хоть кому-то… Я даже думать об этом сейчас не могу. Она удивлённо моргает. Будто всё-таки не ожидала услышать это именно от меня. Такой уровень паники, который я пытаюсь удержать из последних сил. — Ладно, — тихо говорит она. И после короткой паузы кивает. — Обещаю. Слова падают между нами. Тяжело. Как магический контракт, который уже нельзя отменить. Огонь отражается в стекле бутылки у меня в руках, а я внезапно ловлю себя на совершенно дикой мысли. Чёткой до абсурда. Во всём этом проклятом Мэноре есть ровно два человека, которые действительно поймут масштаб происходящего и не осудят. Не начнут истерить. Блейз. И Гермиона. Один — потому что слишком давно знает, как выглядит медленное саморазрушение человека рядом с тьмой. Вторая — потому что слишком рациональна, чтобы не сложить куски мозаики раньше остальных. И рядом оказалась именно она. Я опускаю бутылку. Слишком резко. Стекло глухо стукается об пол — звук короткий, но неприятно громкий в тишине. Выдыхаю. Как будто из меня выходит не воздух, а что-то другое. Пытаюсь подобрать слова. Они есть. Я их знаю. Но те, которые нужны — застревают под языком. Цепляются. Не идут. Как будто если я их произнесу — всё станет окончательно реальным. — Она была здесь, — произношу наконец. — Солвена. Я сглатываю. — Она была… в Мэноре. Гермиона резко выпрямляется. Плечи напрягаются так резко, будто я только что швырнул ей в руки бомбу без инструкции. Грудь поднимается — она явно собирается вдохнуть, заговорить, начать задавать вопросы. Много вопросов. Я буквально вижу, как они проносятся у неё в голове с той бешеной скоростью, с которой она всегда думала ещё со школы. Её сейчас, кажется, физически разрывает от потребности немедленно докопаться до сути. И на секунду это настолько знакомо, что меня почти пробивает нервным смешком. Салазар. Даже спустя столько лет Грейнджер выглядит так, будто сейчас поднимет руку вверх раньше всех в классе и начнёт отвечать ещё до того, как преподаватель закончит вопрос. Только сейчас вместо домашнего задания — потенциальная перестройка магического мира руками Тёмного Лорда. Она держится. С заметным усилием. Молчит. Хотя я клянусь — ещё секунда, и её просто разорвёт от нетерпения. — Дальше, — напряженно говорит она. — Она была здесь, чтобы выполнить задание Реддла, — продолжаю я. Собственный голос звучит чужим. Слишком ровным для того, что я сейчас говорю и чувствую. Камин продолжает потрескивать, но комната будто всё равно становится холоднее. Даже воздух между нами натягивается сильнее. — Он поручил ей найти предмет. Тот, что спрятал в подземельях Мэнора хренову тучу лет назад. Слова падают тяжело. Как камни в воду. И с каждым новым предложением у Гермионы медленно меняется лицо. Она уже понимает, что ей это не понравится. — И она попросила меня помочь ей. Потому что иначе он сможет обойти Непреложный обет, если на неё нападут. Тишина после этих слов становится почти физической. Меня самого мутит от того, как это звучит вслух. Идеальная грёбаная ловушка, в которую Солли загнали так аккуратно, что у неё даже иллюзии выбора не осталось. Я вжимаю пальцы в переносицу. Сильнее. До вспышек под веками. Потому что если не сосредоточиться хоть на чём-то физическом, меня сейчас просто разнесёт от того, насколько всё это триггерит память. Подземелья. Тёмная магия. Реддл. Крестражи. Это чувство чужого присутствия под кожей реальности. Будто прошлое не закончилось. Будто оно просто сидело под этим домом всё это время и ждало момента снова вылезти наружу. — И этот ебучий предмет… — голос срывается, становится ниже, жёстче, — новый крестраж, блядь. Я коротко смеюсь. — Который лежал у нас под задницами всё это время. Слова повисают в воздухе. Гермиона резко втягивает воздух через нос. И впервые за весь разговор выглядит по-настоящему ошеломлённой. Не встревоженной. Не напряжённой. Именно ошеломлённой. Как человек, который только что увидел, как прошлое внезапно встаёт из могилы и спокойно садится рядом. — И я её отпустил вместе с ним, — заканчиваю я. На этих словах внутри что-то окончательно ломается. Потому что вот оно. Настоящее. То, что я снова выполнил его приказ. А он даже не просил. Даже если ради Солли. Даже если другого выхода почти не было. Только память, видимо, не интересуют оправдания. Рука бессознательно тянется к Метке. Пальцы впиваются в кожу до боли. До посинения. И меня внезапно прошибает настолько знакомым ощущением, что на секунду становится трудно дышать. Будто не было всех этих лет. Не было Ордена. Не было выбора. Не было попытки стать кем-то другим. Будто я всё тот же мальчишка в тёмном костюме, который стоит перед Тёмным Лордом и делает то, что от него требуют. Только теперь ставки ещё выше. Потому что тогда я хотя бы мог убеждать себя, что был ребёнком. А сейчас? Сейчас я собственными руками помог достать новый крестраж. И где-то глубоко внутри от этого поднимается липкое, почти тошнотворное чувство, будто вся моя жизнь в Ордене внезапно треснула. Как будто прошлое просто терпеливо ждало момента доказать: ты нихрена не изменил. Гермиона долго молчит. Я вижу, как у неё бегает взгляд по комнате — быстро, лихорадочно. Она уже просчитывает последствия. Что это значит. Насколько всё плохо. Насколько хуже ещё может стать. Потом переводит взгляд на мою руку, сжимающую Метку. И выражение её лица меняется. Не жалость. Хуже. Понимание. Настоящее, чёртово понимание того, что именно сейчас творится у меня в голове. Гермиона медленно выдыхает через нос. Закрывает глаза на секунду. А потом тихо, очень устало произносит: — …твою мать. Мы какое-то время просто сидим. Молча. Слова внезапно становятся слишком маленькими. Бесполезными. Камин тихо потрескивает. Огонь выбрасывает рыжие блики на стены — рваные, живые. Они скользят по мебели, по бутылке в моей руке, по лицу Гермионы, превращая комнату то ли в убежище, то ли в место допроса. Мэнор вокруг нас дышит старым теплом, деревом, дымом и чем-то почти призрачно домашним. Прямо под этим уютом всё ещё лежит тьма. Всё то, что никогда по-настоящему отсюда не исчезало. Огонь продолжает двигаться по стенам, будто пытается подсветить то, что мы оба сейчас чувствуем. Сделать это видимым. Но внутри всё равно остаётся только темнота. Гермиона сидит неподвижно. Пальцы сцеплены так крепко, что белеют костяшки. Я делаю глоток. Потом ещё один. Гермиона тихо произносит: — Мне так жаль, Драко. Я усмехаюсь. Поднимаю бутылку в её сторону. Чуть наклоняю — будто мы сидим в пабе после отвратительного рабочего дня, а не в комнате, где мир только что снова дал трещину. — Принято, — бормочу. — Поможет мне это примерно так же, как троллю балетные тапочки. Слабая попытка отшутиться. Настолько жалкая, что даже мне самому хочется дать себе по лицу за неё. Гермиона на это даже не реагирует. Сидит, глядя куда-то в огонь. Слишком задумчиво. Потом медленно выдыхает через нос. — Нам всё равно придётся рассказать остальным про крестраж. Я напрягаюсь почти мгновенно. Хоть и понимаю, что она права. Она замечает это. — Не обязательно в деталях, — добавляет сразу. — Драко, я не собираюсь рассказывать все. Ты сам решишь, что сказать. Но сам факт… скрывать плохая идея. Я провожу ладонью по лицу. Усталость наваливается резко, почти физически. — Поттер будет в восторге, — бормочу глухо. Гермиона коротко прикрывает глаза. — Он будет в ярости. Снова тишина. В которой каждый пытается переварить происходящее. И вдруг Грейнджер произносит: — Мне и самой… есть что скрывать от Ордена. Голос ломается на середине. Почти незаметно. Как если бы она проглотила что-то острое — и оно до сих пор царапало изнутри. И впервые за весь разговор меня хоть ненадолго вышибает из собственной головы. Я смотрю на неё внимательнее. — Да ну? Голос выходит слишком саркастичным. — У Гермионы Грейнджер тайны от Ордена? Не верю. Ты же у нас ходячий моральный кодекс. Ещё скажи, что не сдаёшь библиотечные книги раньше срока. И почти сразу понимаю — зря. Она злится. Это видно мгновенно. Сначала дёргается бровь. Потом угол рта. Потом пальцы, которые она сжимает на коленях сильнее, чем нужно. Мелкие трещины в идеально собранной конструкции. И почему-то именно это выглядит по-настоящему тревожно. Она медленно сжимает губы. Как будто удерживает слова внутри. Она зажмуривается. Как человек, который всё-таки прыгнул в ледяную воду — и в момент падения уже понял, что пути назад нет. И тихо выдыхает: — Я беременна. Я тупо пялюсь на неё секунд тридцать. Не моргаю вообще. Кажется, даже дышать забываю. Меня будто ударили чем-то тяжёлым. Оглушающим. Без резкой боли — но с тем странным эффектом, когда настоящий удар догоняет только через секунду. Мысль не складывается. Слова есть. Смысл — не ясен. Я просто… не понимаю. Мозг прокручивает фразу заново. Я беременна. Нет. Стоп. Что? Снова. Я беременна. Ещё раз. Она сидит, склонив голову. Слишком низко. Как будто боится встретиться со мной взглядом. Плечи напряжены — не хрупко, не растерянно. Скорее так, будто она заранее готовится держать оборону. Дыхание неглубокое. Сдержанное. Она будто вся собралась внутрь себя вокруг этой фразы, которую уже произнесла — и теперь не может ни отменить её, ни контролировать последствия. Наконец я говорю: — …Чего? Гермиона медленно открывает глаза. С осторожностью. Будто сама не уверена, кого сейчас увидит перед собой. Союзника. Друга. Или человека, который скажет, что это катастрофа. — Я беременна, Драко. Уже пятый месяц пошёл. И от этой конкретики меня почему-то прошибает сильнее. Не абстрактное «беременна». А пятый месяц. Это уже не случайная мысль. Это уже реальность, которая тихо росла внутри неё всё это время, пока вокруг рушился мир. Я сглатываю. Горло внезапно становится слишком сухим. — И никто… никто не знает. Ещё тише. Будто признание само по себе может кого-то разбудить в этом доме. — Кроме тебя теперь. Брови сами собой взлетают вверх. Не потому, что это новость. Нет. А потому что она сказала это мне. Мне. Из всех людей в этом грёбаном мире — мне. Первому. Чёрт. Чёрт-чёрт-чёрт. Мысли в голове перестают двигаться нормально. Не складываются. Просто хаотично бьются друг о друга, как перепуганные птицы в закрытой комнате. Гермиона. Беременна. Третий месяц. И знаю только я. Какого хуя вообще происходит с моей жизнью?! Я медленно ставлю бутылку на пол. Настолько осторожно, будто любое резкое движение сейчас действительно способно окончательно развалить реальность. Стекло тихо стукается о камень. Слишком громко. Я чувствую, как глаза сами расширяются. Снова смотрю на неё. В полном, кристально чистом ахуе. И даже не пытаюсь это скрыть. Потому что, кажется, впервые за очень долгое время у меня просто нет ни сарказма, ни маски, ни готовой реакции. — Ты… — я сглатываю. — Ты уверена? Самый тупой вопрос в мире. Голос звучит так, будто мозг всё ещё отчаянно надеется услышать: нет, Малфой, это был нервный срыв и очень странная шутка. И вообще я поддержать тебя хотела. Но Гермиона просто смотрит на меня как на придурка. — Почему ты рассказала мне? Почему это тайна от Ордена? Почему Поттеру, блядь, не говоришь? Гермиона медленно откидывается назад. Вжимается в спинку дивана. Будто инстинктивно пытается стать меньше. Тише. Незаметнее. Взгляд уходит в огонь. Туда, где всё уже горит — и ничего не нужно объяснять. Она долго молчит. Слишком долго. А потом почти шёпотом говорит: — Они меня не выпустят из Мэнора. И вот тут меня наконец прошибает настоящее понимание. Не паника из-за ребёнка. Не страх родов. Это Гермиона. Она боится потерять возможность быть полезной. — Не дадут работать. Не дадут воевать. Голос срывается. Всего на секунду. Но этого хватает, чтобы услышать, насколько сильно её уже ломает сама мысль об этом. Она резко вдыхает. Коротко. Сбито. Как будто воздух застрял где-то в груди. И заканчивает почти в отчаянии: — Они запрут меня здесь. Слова падают глухо. Как приговор, который она уже сотню раз выносила себе в голове. — Гарри… Имя застревает где-то посередине фразы. — Он и так с ума сходит, — говорит она тише. — Переживает за всех слишком сильно. За каждый провал. За каждую потерю. Слова у неё становятся быстрее. Рванее. Будто она сама не успевает их контролировать. — А если он узнает— Она резко обрывает себя. Сжимает челюсть так сильно, что на секунду дёргается мышца у виска. Потом поворачивает голову ко мне. И вот теперь я наконец вижу ее лицо полностью. Глаза блестят. Не только от слёз. От злости. Жёсткой. Живой. От того, как сильно она ненавидит собственный страх. И собственную беспомощность. Потому что для Гермионы уязвимость всегда ощущалась почти как личное поражение. — Я хочу чувствовать себя частью войны. Фраза звучит почти зло. Как будто она спорит не со мной — с самой реальностью. — Я не хочу сидеть на обочине. Голос становится ниже. Жёстче. — Не хочу, чтобы меня хранили как хрустальную вазу на полке. Я моргаю. Честно? Я в ахуе. — Гермиона… — начинаю. Но она снова отворачивается. Смотрит в огонь. Так, будто там есть ответ. Или хотя бы версия, с которой можно жить. Я медленно выдыхаю. Усталость в голосе смешивается с раздражением — не на неё даже. На саму ситуацию. — Гермиона, ты — мозг нашего Ордена. Она прикусывает губу. Но не перебивает. Только взгляд становится жёстче, будто она уже заранее готовится спорить. — Ты не фронтовик, хотя и прекрасный воин — говорю ровно. Без издёвки. Просто факт. — Но твоя сила никогда не была в том, чтобы махать палочкой в первом ряду. Она почти незаметно дёргается. Потому что я попал туда, куда не стоило. В ту часть Гермионы, которая всю жизнь пыталась доказать, что может быть не только умной. Не только полезной «в штабе». Я это понимаю. И всё равно продолжаю. — Ты стратег. Огонь бросает свет на её лицо, подчёркивая напряжение в скулах и упрямство во взгляде. — Ты — мозг. Слова ложатся чётко. По местам. Как детали конструкции, которую я пытаюсь удержать от обрушения. — Ты ведёшь всё: анализ, планы, отчёты, оборонные схемы. Без тебя мы уже были бы мертвы. И это не попытка успокоить. Это, блядь, объективная реальность. Я криво усмехаюсь. — Ты же знаешь это. Она тихо втягивает воздух. Собирается возразить. Я это вижу сразу. По тому, как напрягается челюсть. Как она уже почти открывает рот. И не может. Потому что это правда. — Твоя сила не на фронте. Она морщится едва заметно. Будто сама формулировка её раздражает. Я чуть наклоняюсь вперёд. — Она здесь. Короткий жест рукой — в сторону комнаты. Карт. Документов. Штабных столов. Всего этого бесконечного хаоса, который каким-то чудом вообще продолжает функционировать только потому, что Гермиона держит половину войны у себя в голове. — В штабе. В координации нас, обычных исполнителей. Я усмехаюсь, глядя ей прямо в глаза. — Кто-то же должен объяснять нам идиотам, как не сдохнуть раньше времени. На секунду в комнате становится чуть легче дышать. — И Мэнор сейчас — самое безопасное место из всех, что мы вообще могли бы придумать. Я делаю паузу. Потому что после разговора о крестраже эта фраза звучит почти издевательски. И всё же продолжаю: — Тут ты будешь полезна по максимуму. Слова выходят уверенными. Гермиона закрывает глаза. Плечи опускаются. Как будто она впервые за весь разговор позволяет себе… отпустить хватку. На мгновение. — Ты правда так думаешь? — шёпотом. Я смотрю в огонь. Он трещит. Живёт своей жизнью. Потом на неё. Потом снова в огонь. Как будто там проще сказать правду. — Да, — говорю, пожимая плечами. Мы сидим какое-то время в тишине. Она больше не давит. Просто есть. Оседает между нами, как пепел после пожара. Потом я выдыхаю. Собираю остатки контроля. — Пошли. Она моргает. Как будто не сразу понимает, что я вообще сказал. — К-куда? — в голосе паника. Редкое зрелище в лице всезнайки. Я встаю с дивана. Тело отзывается тяжело, с задержкой. Перекидываю бутылку в другую руку. Киваю в сторону выхода. — Папашу радовать. Гермиона сразу бледнеет. Как будто кровь отхлынула от лица за одно мгновение. На секунду перестаёт дышать. Я это вижу. И всё равно делаю вид, что ничего особенного не происходит. Подношу бутылку к губам, пряча за ней короткую, кривую улыбку. Потому что именно так и надо заканчивать этот адский день. Камин за нашей спиной гаснет. Оставляя после себя только тусклое тепло и запах дыма. Мы выходим в коридор. Он тянется вперёд — длинный, тёмный, знакомый. Шаги звучат глухо. Ровно. Как будто дом снова собирает нас по частям. И на одно мгновение — самое короткое, самое хрупкое — мир кажется почти нормальным. Почти. Пока не вспоминаешь, что именно нас ждёт дальше.