Al Gatto e al Topo

NC-17
В процессе
8
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 45 страниц, 13 208 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
8 Нравится 9 Отзывы 3 В сборник

Dolore di Esperienza

Настройки
Примечания:
*Боль опыта Приятный солнечный день в пригороде на берегу залива. Август уже не томил изнуряющей летней жарой, но и не обделял теплом. Соленый бриз с воды легко развевает распущенные светлые волосы. Аккуратные смуглые пальцы переплетены с чужими, крепко сжимая ладонь. Крепко, но не отчаянно, как будто держалась за последнее, что осталось на этом свете, а тепло, свободно — по-родному, как будто что-то безукоризненно свое. И столько в этом жесте было свободы и счастья. Они шли по берегу. Штанины Тициано закатаны по колено, его компаньон — в шортах. — Ti amo, Синтети, — Легкая свободная футболка трепетала на ветру. Плечо прижалось к плечу. В ответ спокойное молчание, заглушаемое шорохом волн, накатывающих под ноги. Темные волнистые волосы превратилсь в крупные кудри от влажного воздуха. Даже не повернул головы. Непривычная тишина в ответ стала тяжело давить на солнечное сплетение. Шаг стал медленнее. — …Синтети? — Тициано слегка повернул голову, его голос не стал тише, но в нем появилась почти неуловимая натяжка, как в струне, которой не дали прозвучать. Пальцы все еще сцеплены. Его ладонь — теплая, живая. Ладонь Синтети — тоже. Просто сейчас — будто чужая. Тот выдохнул. Не резко, не нервно. Просто вздохнул — медленно, как человек, собирающийся сказать что-то неприятное и заранее знающий, что обидит. — Я тоже тебя очень… ценю, Тици. Правда. Он посмотрел вперед — туда, где теплая вода колышется под ярким небом, где чайки вьются над лодочной пристанью. Не посмотрел в глаза. Тициано не остановился. Только чуть-чуть разжал пальцы. Но не отпустил. — «Ценишь», — повторил он с улыбкой, которую не видно, но можно услышать — натянутую, чуть ироничную, как защитная маска. Синтети все-таки вывернулся. Пальцы скользнули, растопыренные, как будто ему стало жарко. Как будто это просто из-за погоды. — Слушай… я правда хотел попробовать. Думал — может, это оно. Было хорошо, правда. Просто… я понял, что, ну… — он запнулся, почесал затылок, — это не мое. Не так, как ты, видимо, чувствуешь. Слова, как булыжники, ронялись одно за другим. Тициано медленно остановился. Под ногами хлюпнула вода, обдав щиколотки. — То есть… ты был со мной, чтобы «попробовать»? — голос его был ровным. Без резких нот. Без срыва. Чуть удивленным, как будто он неправильно понял. Или очень надеется, что понял неправильно. — Я… — Синтети наконец посмотрел на него. Солнце било в глаза, и он прищурился. — Я не обманывал. Мне с тобой было очень… уютно. Просто… я не влюбился. Понимаешь? А ты — да. И это нечестно. Тициано кивнул. Повернулся к морю. Волны мягко били по берегу, будто укачивали его. Он вдруг понял, что хотел бы упасть — не в обморок, не в истерику — просто опуститься на влажный песок и сесть, поджав колени. Просто, чтобы не стоять на ногах. Но не сделал этого. — Мне показалось, — медленно начал он, — что когда ты касался меня… когда мы лежали рядом… ты знал, что это не «проба». Знал, что я влюбляюсь. Или надеялся, что это пройдет? Синтети отвел глаза. — Я не думал. Наверное, это еще хуже. Прости. Тициано снова кивнул. Тихо. Почти незаметно. — Интересный эксперимент, правда? — усмехнулся он. Голос все еще был спокоен. Даже легкий. Только вот плечи ссутулились чуть больше обычного. — Из тебя выйдет прекрасный ученый. Звучит просто как констатация, кажется, даже без подкола. — Что? — не понял Синтети. — С чего ты это взял? Нервная усмешка. Он цепляется за возможность сменить тему. — Ты с поразительным хладнокровием расправляешься с подопытной мышью. — Тици… Синтети шагнул ближе, на автомате протянул руку — будто хотел приобнять. — Не надо, — сказал Тициано мягко, но твердо. — Не надо делать вид, что ты меня не ранил. Ты имеешь право уйти. Но я имею право — почувствовать, что меня использовали. Он посмотрел прямо, спокойно, без театральности. Без слез. Его глаза — как безветренное море, окрашенное закатом. Глубокие. Теплые. Опасные, если войти слишком далеко. Синтети не стал спорить. Только кивнул. И, кажется, хотел сказать что-то еще — что-то, что смягчит, что оставит после него светлую память. Но слов не нашел. Он просто развернулся и пошел прочь по берегу. Тень от его фигуры расплывалась по песку, пока не исчезла за выступом скал. Тициано остался стоять. Он медленно сел на корточки, опустив руки в воду. Морская соль легла на кожу, будто тонкая пленка, обжигающая легкую царапину. Он вдыхал. Медленно, глубоко. И только через минуту понял, что все это время все еще держит вторую ладонь — свою — будто та, другая, не ушла.

***

— Тициано, tesoro, ты поздно, — раздался голос мамы из комнаты, когда входная дверь, чуть скрипнув, закрылась. И правда, когда Тициано вернулся с пляжа, было уже совсем темно. — Погода хорошая, мама, — подал голос Тициано. — Погода-то хорошая, Тици, — с кухни вышел отец. — Однако осень на носу, тебе бы документы в университет готовить, а не гулять до ночи. В голосе нет строгости, просто напоминание. — У меня почти все готово, — отозвался Тициано, скользнув взглядом по отцу, но не задерживая его. Он снял сандалии и поставил их у порога, будто в этом было что-то особенно важное — следить, чтобы стояли ровно, как он всегда делал с детства. — Еще пару справок, и можно будет подавать, — добавил он уже тише, проходя мимо родителей в сторону своей комнаты. Рядом с ним проскользнула мама, легко коснулась плеча. — Ты поел хоть? Суп остался. — Не хочу. Поздно уже. Я спать. И это «я спать» прозвучало как выключатель: никаких прелюдий, ни ласкового «buona notte», ни объятий. Тихо прикрыл дверь. Закрыл на щеколду.

***

Утро началось с запаха кофе и сырных булочек — мама всегда вставала раньше всех, даже в выходной. В кухне было светло, солнце заливало белые занавески, стекло в окне отливало янтарным. Тициано вошел, уже умывшийся, в той самой широкой хлопковой рубашке, что всегда нравилась ему — чуть велика, с распахнутым воротом. Сел за стол, взял чашку. Только потянулся за джемом — и тут отец, не отрываясь от газеты, сказал: — У тебя был… «друг» — Слова прозвучали так, будто были проглочены, но последнее выплюнуто как яд. С презрением. Мама не сказала ничего, но ложка в ее руках на секунду замерла над чашкой йогурта. — Был, — тихо сказал Тициано. Он не стал спрашивать, как они узнали. Видимо, Синтети написал. Или, может, кто-то видел. Уже неважно. — Ты не подумал рассказать нам? — спросила мама. Голос все такой же ласковый, почти укоряющий, как если бы он забыл выключить утюг. — Нет, — ответил он, не прячась. — Потому что знал, что так будет. Отец опустил взгляд и, не торопясь, развернул небольшой прямоугольник бумаги, аккуратно сложенный вчетверо. Положил его на стол перед собой. — Он оставил это у двери. Написано про ваши прогулки... как однажды спрятались от дождя, как ты заснул у него на плече. Он говорит, что все понял, что это была ошибка... что он не из таких. Что ты хороший, но не для него. Тициано молчал. Грудная клетка казалась тугой, как перед кашлем. Но он не кашлял. Он просто сидел. Тишина навалилась густо, как предвечерний жар в медине. — Хоть он, — сказал отец, — за ум взялся. Оставил позор позади. А ты? Тициано поднял взгляд. — Позор?.. Я любил. Я не врал, не предавал, не делал вид. Просто любил. Это не позор. — Не при мне такие слова, — резко оборвал отец. — Любовь? Это не любовь. Это... это западная чума. Болезнь. Грязь. Ты был воспитан не так. У тебя кровь твоего деда, твоих дядей. Ты позоришь род. — Я не выбирал, каким родиться, — сказал Тициано. — Но я выбираю, как жить. — Так как, по-твоему? — Отец отложил газету. Смотрел прямо, не сердито, но с той каменной сдержанностью, что страшнее крика. — Мы не слепые, Тициано. Ты… всегда был странным. Эти твои вещи, волосы, походка. Но мы думали — перебесишься. Ну, творчество, стиль — мы не мешали. А теперь… Он развел руками. — …а теперь это. — Это не фаза, — сказал Тициано. — Не эксперимент. — Не глупи, — отрезал отец. — Все сейчас чем только не «рождаются». Полгода назад ты еще нормальным был. А теперь вот — мальчик у него. — Не «мальчик». Человек, которого я любил. — Любовь — это семья, дети, — сказал отец. — А не вот эти… игры. Это грязь. Это позор. Это стыдно. Мама опустила глаза. Тициано посмотрел на нее. — Ты тоже так думаешь? — Я… — она посмотрела на сына. И в этом взгляде было все: растерянность, страх, отчаяние. — Тициано, ты всегда был хорошим мальчиком. Умным. Теплым. Ты наш сын. Но это… правда, это слишком. Ты не понимаешь, как мир устроен. — Понимаю, — сказал он. — Мир устроен так, что вы любите меня, пока я соответствую вашим ожиданиям. А как только я не вписываюсь — я стыд. Да? Отец поднялся. Спокойно, размеренно. — И знаешь, — продолжил отец, сложив записку снова, — хоть он и пишет ерунду, но хоть за ум взялся. А ты? Со своим этим… «взглядом на жизнь» — куда ты собираешься идти, сын? Кому ты такой нужен? — Я не ищу, кому быть нужным, — ответил Тициано, не повышая голоса. — Я просто живу, как чувствую. Не ломаю чужую жизнь. Только свою. — Чувства, — отрезал отец, — не оправдание. Ты парень. Будь мужчиной. А не… не этим. — Этим? — поднял бровь Тициано. — Что ты имеешь в виду? — Ты понял. С такими, как ты, никто дела иметь не будет. Ни работодатели, ни друзья, ни семья. Если ты хочешь хоть чего-то добиться — нужно меняться. — Не буду, — тихо сказал он. — Меняться, чтобы вы могли спать спокойно, делая вид, что я тот, кем вы хотите меня видеть? Нет. Это невыносимо. — Если ты правда хочешь жить так, как сказал — ты не мой сын — уходи. Уходи и не возвращайся. Можешь валить к своим... своим этим. Грязным. Извращенным. — В голосе отца была не ярость, а что-то хуже — стыд. Он не смотрел на Тициано. Он смотрел сквозь него. Как будто Тициано был мраморной статуей, на которой отпечатался позор семьи. Уходи. Валяй. Делай что хочешь. Только не под нашей крышей. И не жди от нас ничего. — Я не прошу у вас ничего. Ни благословения, ни денег. Просто примите, что я — не вы. Я итальянец не меньше, чем марокканец, и я никогда не буду ломать свою жизнь под чужие ожидания. — Это не жизнь! — отец ударил кулаком по столу. Не сильно, но достаточно, чтобы мама вздрогнула. — Ты сын мусульманина. Это харам! Срам! Ты хочешь, чтобы соседи шептались, чтобы наши родственники отводили глаза? Ты хочешь, чтобы твоя мать сгорала от стыда? — Basta! — вдруг вмешалась мама. Она резко отодвинула стул, встала и повернулась к мужу. — Ты с ума сошел? Гнать его? — Он сам сделал выбор, — жестко ответил отец. — Я не буду кормить и содержать мужчину, который... позорит нашу фамилию. Мама шагнула было к нему, но остановилась. Смотрела то на мужа, то на сына. В ней клокотало — страх, боль, невозможность встать между двумя людьми, которых она одинаково любит. Но что-то внутри нее, кажется, уже надломилось. — Ты не смеешь говорить так с ним! Это наш сын! Он — плоть от плоти! — Он — отрекся, — холодно сказал отец. — И Аллах видит это. — Аллах видит сердце, а не ярлыки, которые ты на людей вешаешь! — выкрикнула она. Тициано встал. Он держал чашку обеими руками. Она дрожала — чуть-чуть, совсем неуловимо. Она шагнула ближе, коснулась плеча сына. — Тициано… Он слегка отстранился. Не грубо — просто как будто от тяжести ее рук было еще труднее держаться прямо. — Я и не ждал. — Он сказал это спокойно. Не зло. Просто констатация. — Вы меня воспитали. Я вам благодарен. Но просить я ничего не собирался. Он поставил чашку в раковину. Остатки кофе медленно стекали по стенкам, оставляя тонкую темную дугу. — Я соберу вещи к вечеру, — добавил он, уже выходя из кухни. И только у самой двери сказал, не оборачиваясь: — Buona giornata. Но его остановил тяжелый голос. — Стой. Тициано обернулся. Время будто вытянулось, как тугая нить — и лопнуло. — А теперь сядь. Тициано больше не шелохнулся, будто его ноги стали прирастать к полу. — Мне нечего больше говорить, — тихо, но твердо произнес Тициано. — Я сказал: сядь! Он продолжал стоять, словно окаменелый. Отец подошел ближе, схватил его за плечо. Рывок был резким. Тициано не успел ничего сказать, не отшатнуться — не понял, как рука отца сорвалась с его плеча, как воздух в комнате взорвался хлопком, и лицо вспыхнуло жаром. Он не упал. Просто слегка качнулся. Голова отозвалась тупым гулом, как при ударе о лед. — Ты срам, — прошипел отец. — Позор наш. Ты не мужчина. Не сын. Ничто. — Бастa… — прошептала мама, белея. — Хочешь жить, как животное — так и иди как животное! — рявкнул он, и снова вскинул руку. Но на этот раз мама успела схватить его за запястье. — Халас! Хватит! Он твой сын! — ее голос дрожал, но в нем была такая сила, что даже отец замер на полувздохе. — Ты думаешь, Аллах благословит твой дом, если ты выгонишь ребенка? Побьешь его? Это ислам, или это твоя гордыня? — Он умер для меня, — отрезал тот. — Ты слышишь? Умер. Убирайся. Тициано выпрямился. Он не заплакал — даже когда щека жгла, даже когда в груди колотилось что-то невыносимо человеческое. Он просто кивнул. Один раз, твердо. — Я понял. Он вышел из кухни молча, на удивление плавно. И только у лестницы он тихо, почти неслышно сказал: — А я все равно буду собой. Даже без вас. Отец двинулся за ним в коридор. Мать напряженно встала со стула, но осталась на месте, тепля надежду, что сын успел подняться в комнату. А муж остынет, пока доберется до двери. — Думаешь, можно вот так? Насрать на дом, на отца, на веру? И просто уйти? Глухой удар. Не ладонь — кулак. Настоящий удар. — Я ничего вам не сделал. — Ничего? — Отец сжал его за предплечье так, что под пальцами наверняка останутся синяки. — Ты позоришь меня. Позоришь семью. Как ты смеешь… как ты вообще смеешь поднимать глаза, зная, что ты… Мама вскрикнула, вбегая к ним в коридор: — Нет! Эль-Хасан! Остановись! Но отец уже не слышал. Он вцепился в воротник его рубашки, рывком повалил к стене. На скуле сына синеющая ссадина. Второй удар пришелся в плечо. — Ты не сын мне. Ты бес. Проклятие. Я убью тебя, прежде чем допущу, чтобы ты позорил мою кровь! Все размывалось. В воздухе — запах пота и металла. Паника в крови скакнула к сердцу, но Тициано не закричал. Не униженно, не по-детски. Он оттолкнул отца изо всех сил — локтем, телом, инстинктом. Тот пошатнулся, не ожидая сопротивления. — Ты не имеешь на меня права, — выкрикнул он, голос сорвался, но был как выстрел. — Не трогай меня никогда больше! Он вырвался и бросился по лестнице вверх — шаги, как удары в барабан. Отец за ним не пошел, только сзади донесся рык, что перешел в кашель. Тициано влетел в свою комнату, захлопнул дверь и щелкнул замок. Спина дрожала от удара, руки — от адреналина, в голове будто звенело. Он не плакал. Он просто сидел, прислонившись к двери, и слышал, как внизу кричит мать: — Он твой сын, ублюдок. Он все еще твой сын! Отец что-то орал в ответ — слова тонули в грохоте.

***

Он заперся в комнате. Не из страха — из понимания, что защиты больше нет. Минут через десять все стихло. Тициано не вышел. Он смотрел в окно, где восход пробивался над крышами соседей, как будто жизнь все еще шла. Но внутри было ощущение, будто он стоял на пепелище. Мир, где его любили просто так, без условий — перестал существовать. Он знал одно: оставаться тут — опасно. Теперь не только душой. Теперь всерьез.

***

Он прошел к двери, и только перед тем как выйти, обернулся на мгновение: — Я ваш сын. Но я не ваша кукла. И никогда ей не был.

***

Тот день был теплым и ясным, как вчера. Только теперь, когда он вышел на улицу с рюкзаком за плечами, все было странно пусто. Солнце било в глаза. Ветер трепал белесые пряди, подбирался под легкую рубашку. Он шагал быстро. Без оглядки. Понимая, что все изменилось. И озонавая, что назад — уже никак. Ближайшая железнодорожная станция. Билет до Милана в один конец.
8 Нравится 9 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (3)