***
День выдался поразительно красивым — даже чересчур, как это нередко бывает в те моменты, когда внутри рушится всё до последнего камня. Небо светилось тонкой, акварельной прозрачностью, ни единого облака, ни малейшей угрозы дождя. Лёгкий ветер, пахнущий пылью и чабрецом, тихо шевелил листья на старых липах, высаженных когда-то вдоль больничной дорожки, как будто знал — тут люди приходят лечиться не только от ран, но и от горя. Всё вокруг было неприлично солнечным, слишком спокойным, словно дразнило, словно насмехалось над нашим горем. А у меня под рукой шёл мой сын — тяжёлый, словно больное крыло, обвисшее от бессилия. Он двигался, опираясь на меня всем телом, стиснув зубы, сжавшись от боли, морщась от каждого шага, но не произнося ни звука. Только дышал — медленно, с хрипом, как будто каждую порцию воздуха приходилось выдирать изнутри. В приёмном отделении нас заметили сразу. Дежурная медсестра подскочила, как ужаленная. — Миссис Аккерман, вы… он… — Где Эдуардо Леонетти? — спросила я ровно, твёрдо, без суеты, как в бою. — Немедленно. Она кивнула, уже убегая по коридору. Но я знала, куда идти. У Эддо была одна неизменная привычка: он всегда выбирал кабинет с окнами на север — с мягким, рассеянным светом, который не слепит глаза и не утомляет взгляд. В детском отделении таких кабинетов немного, и, конечно же, он был там — в белом халате с закатанными рукавами, с ручкой за ухом, с всё той же всклокоченной рыжей шевелюрой, не признающей расчёски. Он был уткнут в карту, сосредоточен, как всегда, и даже не поднял головы, когда я открыла дверь. — У меня запись до вечера, кто так… — начал он по привычке и только потом взглянул. Увидел. — Господи… Он обошёл стол в два шага, подхватил Бэрона под плечо, метнул взгляд на меня — я кивнула: «не сейчас, не спрашивай». Он всё понял без слов. — Рентген. Немедленно. Нос. Левая кисть, — крикнул он медсестре, что спешила следом. за нами. — Средний палец, — добавила я вполголоса. — Очень сильно опух. И бровь — под зашивку. — Сам сделаю, — буркнул Эддо, уже помогая Бэрону устроиться на кушетке. Сын не протестовал. Он будто исчез внутрь себя — замкнулся, затих, позволял телу быть там, где оно было, но сам в это время находился где-то далеко: в собственном, отгороженном от боли мире. Я гладила его по плечу, пока он терпел, стиснув зубы, не издав ни звука. Снимки пришли не сразу. Но когда появились — были беспощадны, как приговор: сломанный нос, трещина на скуле, два смещённых сустава на левой кисти, трещина в среднем пальце. И сотрясение — подтверждено. Эддо работал молча. Профессионально, быстро, точно — так, как умели лишь двое в моей жизни: он и Мюррей. Он наложил лангетку, тщательно подогнал бинт, зафиксировал руку так, чтобы сохранить подвижность остальных пальцев. Потом дезинфицировал бровь, зажал кожу пинцетом и начал шить. Я держала сына за вторую руку. Он морщился, но молчал, как маленький солдат на своём первом боевом задании. Когда всё наконец было сделано, Эддо выдохнул, снял перчатки, присел на край стола, уставился на нас. — А теперь говори. Всё. Я сглотнула. И рассказала. Про Мару, сбившуюся с дыхания от страха. Про Феликса, который тащил моего сына по дороге, словно раненого бойца. Про слова, брошенные подростку в лицо, как камни: «твой отец — убийца», «вас нужно добить», «ваша семья — плесень на теле мира». Эддо молчал. Потом встал, подошёл к сыну, присел перед ним — не как врач, а как человек, как старый друг, как кто-то, кому не безразлично. — Ты молодец, приятель. Защищать семью — это не пустой звук. Ты как будто последний боец Разведкорпуса, если бы он ещё существовал. Но, знаешь, твои мама и папа столько сделали, чтобы ты не жил в той войне. Мы все тебя любим, Бэрон, и ты должен знать: настоящая сила — это не та, что бьёт. А та, что умеет сдержаться. Иногда да, нужно вмазать. Но ты должен точно знать — зачем. И никогда не калечь себя… вот так. Бэрон закрыл глаза. И впервые за весь этот день с его щеки скатилась слеза. Тихая. Одинокая. Живая. Эддо обнял его, притянул к себе за плечи, и Бэрон не отстранился. А за окнами по-прежнему светило это наглое весеннее солнце. И ветер шевелил травы. Где-то дома Леви и Нора раскатывали тесто на ванильные булочки, словно всё было по-прежнему, словно небо не треснуло над нашей семьёй. А я сидела в этом белом, чистом, стерильном кабинете, с засохшей кровью на рукаве, со сломанным, но не сломленным сыном, и чувствовала, как всё равно — всё равно — жизнь продолжается. Но тень… что-то тянулось, что-то надвигалось из-за горизонта. Словно приближающийся фронт. Пока невидимый. Пока безымянный. И я не могла не спросить себя — откуда, Господи, в этих мальчишках столько ненависти? Откуда в подростках такое жгучее, осознанное желание расправы? Почему они вообще решили, что кто-то должен прийти и убить нас — всех, кто с Парадиза? Бред? Вы понимаете? Вот и я — не понимаю.***
Мы вернулись домой под вечер, когда небо уже начинало мерцать закатным светом, а сад дышал томной теплотой прожитого дня, впитывая в себя запах пыли, листвы и... ванильных булочек, — сдержанную, медовую тишину, которую нарушали разве что звяканье посуды на кухне да редкие всполохи детского смеха, доносившиеся оттуда же, будто эхо беззаботной жизни. Как только мы с Бэроном подошли к дому, Нора вылетела на крыльцо босиком — словно и впрямь стояла там весь день, караулила, высматривала, дожидалась. Она кинулась брату на шею с такой осторожностью, будто боялась задеть что-то сломанное, и с такой силой, как будто его могли снова вырвать у неё — навсегда, внезапно, без объяснений. — У тебя… гипс, — прошептала она с ужасом и восторгом в одном дыхании, будто гипс был одновременно боевым щитом и медалью за выносливость. — Это он… на пальце, да? А бровь… тебе правда зашивали? Прямо иголкой, как платье кукле? Бэрон глубоко вздохнул, устремив взгляд в землю, но уголки его губ чуть дрогнули — что-то между усталой полуулыбкой и немым «спасибо». — Не как платье, — хрипло ответил он. — Живее. Он хотел пройти мимо, но Нора уже обвила его за талию, и он всё же опустился на колени — медленно, с усилием — и прижал её к себе правой рукой, той, что осталась целой. Я стояла чуть в стороне, наблюдая за ними: за тем, как его пальцы зарывались в её волосы, а она дышала ровно ему в шею, как будто это дыхание могло снова собрать его по кусочкам. Между ними была та самая упрямая, трогательная, неподдельная любовь, которая бывает только у брата и сестры, когда один — хочет быть щитом, мечом и стеной, а другая — просто быть рядом, без условий. Они были такими разными. Господи, какими же разными. Но и в её тихой глубине, и в его бурной храбрости пульсировала одна и та же кровь. Не та, что зовёт к насилию — та, что приносит обет: беречь. До последнего вздоха. — Пойдём, — сказала она, — я всё приготовила. Ванильные булочки — тёплые, как ты любишь. И чай. — Ты умеешь заваривать чай? — удивился он, наконец взглянув на неё. — Папа заварил. А я добавила звёздочку аниса. У нас сегодня восстановительный вечер. Я тебе потом почитаю. Про Сатурн. Или про черепах — как скажешь. Бэрон не стал ничего говорить. Просто кивнул, и, шатаясь, пошёл в свою комнату. А Нора — с подносом, с чашками, с пирожками и с невероятной решимостью настоящей медсестры — пошла следом, ни разу не оглянувшись. Потому что знала: я туда не зайду. Это — их территория. Я осталась на веранде. До тех пор, пока не вышел Леви. Он двигался медленно, опираясь на трость, в своей чёрной рубашке с закатанными до локтей рукавами, и тень от деревьев ложилась ему на лицо, как в те давние, мрачные времена перед вылазками. Только теперь не было стен. Но что-то — что-то в воздухе уже звенело, тревожное, почти неуловимое. Он сел рядом. Не коснувшись. Просто выдохнул. Я молчала. Секунду. Другую. Потом заговорила. — Он подрался с тремя парнями. Сломал одному руку. Другому — нос. Третьему — ребра. Ты понимаешь, Леви, что это значит? Я видела его глаза. Он услышал зов. Твою чёртову Аккерманскую кровь. Как ты когда-то. Это не заглушить булками, любовью или воспитанием. А я думала, что смогу. Господи, какая же я идиотка… Я перевела дыхание, пытаясь удержать голос. Он всё равно дрогнул. — Он защищал нас. Меня. Тебя. Нору. Всех нас. А ему — шестнадцать, Леви. Он ребёнок. Капитан смотрел в сторону сада. Я видела, как сжались его пальцы на ручке трости. — А те… — я сглотнула. — Они назвали тебя убийцей. Сказали, что нас всех нужно утопить в крови. Что за нами придут. Что нас добьют. Всех, кто с Парадиза. И тогда я не выдержала. Сказала это вслух. Чётко. Как есть. Он обернулся резко. И, прежде чем я успела сообразить, обнял меня. Жёстко. Внезапно. До боли в рёбрах. — Прости, — прошептал он мне в висок. — Я должен был рассказать раньше. — О чём? — выдохнула я, почти беззвучно. Он отстранился, но всё ещё держал меня за плечи. — На совещании… сегодня… доклад делал Армин. Армин Арлерт. — Армин?.. — я ахнула. — И? — Он изменился. Стал другим. Холодный, собранный. Как лезвие. Сказал то, о чём давно ходили слухи. Парадиз собирается полностью закрыть границы в течение тридцати дней. Всё — снабжение, переправы, сообщения. Они отрезают себя от мира. Я застыла. Будто лёд пролился внутрь, по спине, по рёбрам. — Армин сказал, что у них есть данные. Шпионы в Марлии. Уже здесь. Сколько лет — неизвестно. Чем занимаются — тоже. Но ясно одно: Парадиз готовится. И, похоже, Йегеристы считают нас угрозой. Нас — тех, кто выжил в «Битве между небом и землёй». Нас они называют изменниками. Предателями. Я еле выговорила: — Они… готовятся к войне? Леви кивнул. — К новой. Но теперь — не за свободу. А за то, кто останется покорителем, а кто будет покорён. И в этот момент я смотрела на него и чувствовала, как внутри рушится всё, что я успела построить. И — одновременно — как из обломков собирается что-то новое. Плотное. Пульсирующее. — Тогда… — сказала я, — нам нужно быть начеку. Он кивнул. И в его взгляде не было страха. Только решимость. Та, что давно горела в его крови. Та, за которую его и звали сильнейшим воином человечества. Но мои мысли были уже не там. Они вернулись к сыну. — Леви. Он чуть повернул голову. — Поговори с ним. С Бэроном. Он молчал, и я продолжила, с нажимом, голосом, который уже не дрожал. — Мы оба это знаем. Это не просто драка. Он почувствовал силу. Ту самую, что однажды на дне Подземного города почувствовал ты. Ему нужно знать, что с этим делать. Как жить с этим, Леви. Я сделала паузу. Потом произнесла почти шёпотом, но с отчётливым акцентом на каждом слове: — Он — Аккерман. А ты — единственный, кто может объяснить ему, что это значит. Леви опустил голову. Его пальцы медленно сжались на ручке трости. Плечи напряглись, будто кто-то снова надел на него мундир. Он не хотел. Но знал — придётся. — Он ещё сопляк, — пробурчал он, глядя в сторону, на сгущающееся небо. — Не неси чушь. Ты сам был ребёнком, — отрезала я. Он усмехнулся. Криво. Усталой, выжженной усмешкой человека, который видел слишком многое. — И что из этого вышло...? Но да, ты права, — тихо сказал он. — Хорошо. Я хотела что-то ответить, но не смогла. Просто накрыла его руку своей. Той, что ещё не дрожала. Сад вокруг уже тонул в фиолетовых сумерках. Где-то в доме Бэрон, возможно, уже засыпал. А Нора, скорее всего, продолжала что-то шептать ему — о Сатурне, о черепахах, о чём-то далёком и безопасном. И если тьма действительно надвигалась… Мы, по крайней мере, были готовы встретить её вместе.