breathe again

PG-13
Завершён
95
автор
Размер:
11 страниц, 3 252 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
95 Нравится 10 Отзывы 13 В сборник

𓅪

Настройки
      Скэриэл гаснет медленно.       Не демонстративно, на излом, как он умеет, а тихо — и потому особенно страшно. Не показывает при всех слабости, во всяком случае, внешней.       По-прежнему приходит в дом Спасения и Поддержки, улыбается мелким, насмешничает над безобидными глупостями, которые ему рассказывают, и сосредоточенно выслушивает рассказы о проблемах.       Он не теряет достоинства, и в этом — главное проклятие происходящего: тот, кто умирает изнутри, умеет держаться так, что никто даже не подумает задать лишние вопросы.       Джером наблюдает за каждым его шагом. Не потому что хочет — а потому что не может иначе.       Он следит за тем, как Скэриэл опирается на край стола на секунду дольше, чем раньше. Как, выходя из кабинета, разворачивается в сторону бокового коридора, куда никогда не ходят остальные. Как у него под ногтями запекаются темные следы — не от чернил, не от грязи.       Джером знает, что это за следы. Знает лучше, чем хотел бы.       Готье продолжает приходить иногда к ним домой. Не часто — но достаточно, чтобы бесить Джерома своими внезапными визитами.       Джером не питает к нему ненависти в обычном понимании этого слова.       Он ненавидит проходить проверки на границе, Франка Лафара и жалящие воспоминания о слишком маленьком гробе, опускающемся под землю — гробы, черт возьми, никогда не должны быть столь маленькими.       Но ненависти к Готье он не испытывает.       Он просто не может находиться рядом с ним долго, не ощущая под кожей раздражения, которое перерастает в болезненный нетерпеливый зуд, подначивающий Джерома выставить чистокровку за дверь и захлопнуть ее погромче прямо перед его лицом.       Готье Хитклиф — или как-там-его-Берко — слишком цельный, чтобы видеть трещины в других, слишком наивный, чтобы стать кому-то из них другом. Слишком правильный и хороший, чтобы пятнать себя чувствами полукровки.       Он приходит в их дом даже после того, как узнал про Скэриэла больше, чем был готов — держится на расстоянии, выстраивает границы, но подбирается близко, пробираясь глубже, под все слои обертки, в которую Скэриэл кутается, словно в броню.       Готье пытается выцепить ложь в словах Скэриэла, наблюдает за ним внимательно, при этом умудряется не замечать, как тот, кто сидит рядом с ним, захлебывается в собственном молчании.       Скэриэл не выговаривает ни слова, держится за образ «лучшего друга» с которым можно просто немного поссориться, а после — помириться, обнимаясь и смеясь. Держит улыбку на лице, сжимает зубы, когда кашель подступает слишком близко к горлу. И терпит.       Даже наедине с Джеромом он отворачивается, когда лепестки — черные, с едва заметным бордовым блеском по краям — судорожными толчками выходят из его рта и прилипают к ладоням.       Он не хочет, чтобы кто-то это видел. Но Джером видит все равно.       Потому что он тоже кашляет. Не черными лепестками — темно-красными, почти багровыми, влажными и тяжелыми.       Делает это всегда в одиночку. В санузле, при включенной воде, с зубами, впившимися в салфетку, чтобы никто не услышал.       Он не хочет, чтобы Скэриэл знал, потому что если узнает — прогонит его, отдалит так далеко, как только возможно.       А Джером, сколько бы злости ни чувствовал, не готов к этому.       Он не может уйти, не может вмешаться, не может любить — так, как хочется, и не может бросить — потому что тогда останется только дыра вместо души.       Он смотрит, молчит, и каждую ночь, когда слышит, как Скэриэл за стеной кашляет — сперва сдержанно, потом сдавленно, а потом совсем глухо — стискивает зубы, не потому что боится услышать больше, а потому что боится, что однажды услышит лишь тишину.

      𓅪

             Всё происходит буднично. Как-то особенно спокойно, как если бы это был не надрыв, а часть расписания, вроде утреннего подъема или завтрака.       Скэриэл думает, что он один.       В забитой коробками кладовке, где давно перегорела тусклая лампочка, он сидит на корточках у стены, прикрывшись от холода отсыревшим пледом, сгорбившись настолько, что кажется — его тянет вниз не только усталость, но и ощущение, что внутри него больше ничего не имеет опоры.       Он кашляет в ладонь. Несколько раз — коротко, рвано, до сухого щелчка в груди. Потом — снова. Уже сдавленно, с хрипом, с тем характерным липким звуком, когда организм отторгает то, что не предназначено для дыхания.       На полу, рядом с ним, что-то падает — беззвучно, но Джером видит: это гребаный лепесток.       Он стоит в дверях, молчит, смотрит. Знает: он должен уйти, потому что Скэриэл не просил, потому что у каждой твари есть право забиться в темный угол и помереть в одиночестве спокойно.       Но он не уходит.       Скэриэл поднимает голову не сразу. Ему нужно собраться, вдохнуть. Он привык держать лицо, даже если все остальное уже разошлось по швам.       Когда их взгляды встречаются, Джером не говорит ни слова.       Он не предлагает помощь, не делает замечаний, просто стоит, как будто его присутствие — единственное, что он может позволить себе в ответ.       Скэриэл вытирает губы рукавом. Медленно. Без спешки. Без стыда.       — Серьезно, ты опять? — голос его хриплый, низкий, но в нем — насмешка, как всегда. Как у человека, который смеется последним — даже если смеется перед смертью. И добавляет, поднимаясь на ноги с видимым усилием. — Я думал, ты уже заебался на меня смотреть.       Джером не отвечает сразу. Он просто делает шаг вперёд, снимает с пояса флягу с водой, подает ему — резко, не глядя в глаза.       — Прополощи. И не говори со мной, пока у тебя рот полон этой дряни.       Это звучит грубо, и он делает это нарочно, потому что если начнет говорить мягко — голос его задрожит и все, что в нем держалось, сломается. Он не имеет права ломаться первым.       Скэриэл берет флягу. Делает глоток, второй, полощет рот и сглатывает, морщась неприязненно. Потом — поворачивает голову, выдыхает:       — Тебе бы почаще быть таким нежным, Джером. Глядишь, и подружку себе найдешь.       Джером фыркает. Опускается на коробку, стискивает кулак так, что белеют костяшки.       — Нежность тебе уже и так хватает. Сдохнешь — я тебя хоронить красиво не буду. В ящик сложу и где-нибудь на окраине кладбища прикопаю. Так что если не хочешь такого, будь добр как-то показать, что ты не окей. Окей?       Он говорит это с раздражением. Но сам слышит, что голос чуть сорвался.       Скэриэл усмехается. Тихо, коротко. Не говорит «спасибо», не просит остаться, вообще ничего не просит.       И все же сам остаётся стоять рядом, и Джером понимает: это его раздражение сейчас — единственное, что даёт Скэриэлу держаться на ногах.       Потому что оно — живое, а все остальное — уже нет.

      𓅪

      Иногда Джерому кажется, что было бы проще, если бы все это касалось кого-то другого.       Если бы не он стоял ночью в коридоре в шаге от распластанного на полу Скэриэла, скомканного, выдохнувшего из себя целый цветок, как плевок в сторону собственной гордости.       Если бы не он знал наизусть — по паузе дыхания, по тяжести походки, по тому, как тот держит ложку за ужином — когда это снова начинается.       Иногда он искренне не понимает, что чувствует сильнее: боль за него или ненависть к нему, потому что Скэриэл — не жертва: он не просит, не жалуется, не ищет взгляда. Живет, как будто не умирает.       И это — самое жестокое, что он может делать с тем, кто любит его самого.       Он иногда думает — со злостью, с отвращением к самому себе — что, возможно, Скэриэл заслужил все это — за Райли, за Эдварда, за каждую загубленную им жизнь.       Эти лепестки, эти спазмы, эту бессонницу, которую он лечит молчанием, пока тихо сгорает в темноте своей спальни. Как мог он использовать собственное страдание так, чтобы оно не просило пощады, но рвало джеромову душу на клочки?       Может, он и правда играет даже теперь. Может, в этом его власть — страдать на виду, но при этом никогда не дать приблизиться по-настоящему. Если это так — то Джером точно его ненавидит.       Только вот… Когда ночью он сам кашляет — в комок ткани, в рукав, в полотенце, заткнув рот, чтобы никто не услышал, — когда бордовые лепестки липнут к ладоням, он понимает: это уже не выбор.       Это — рефлекс.       Он болеет Скэриэлом так, что жив еще только чудом.       И что бы тот ни сделал — у Джерома больше нет пути назад.

      𓅪

      Ночь наваливается не сразу, но как всегда неотступно, а это значит, что снова впереди несколько часов без сна и лишь хрупкая дрема под утро может стать спасением.       Они не спят оба.       Скэриэл лежит на кровати, уткнувшись лбом в подушку, как будто если достаточно глубоко зарыться в ткань, можно спрятаться от боли. Он прикрыт курткой — практически завернулся в нее, словно в защитный кокон.       Джером сидит на полу, спиной к холодной стене. Рядом, на расстоянии вытянутой руки. Между ними — всего ничего: шаг, взгляд, но преодолеть это расстояние — как пересечь минное поле, где каждый неверный шаг может стать последним.       Он не знает, зачем остался.       Ему не нравится видеть его вот такого: молча, криво согнувшегося, едва справляющегося с дыханием, без привычной бравады и шуток.       Ему нравится, когда Скэриэл держится, язвит, командует, потому что тогда легче притворяться, что всё под контролем, даже если это не так.       Но он все равно здесь.       Тишина давит на виски, и это тот редкий миг наедине, когда не хочется ни злиться, ни говорить, ни молчать — только существовать рядом, дышать, пока оба еще могут это делать.       Джером поворачивает голову, говорит — не резко, не с вызовом, а будто вслух произносит собственную мысль, чтобы не сойти с ума от неё внутри:       — Скажи…       И продолжает тише:       — О чём ты жалеешь больше всего?       Слова замерзают в воздухе, как ледяной осколок — не из-за того, насколько они острые, а потому что это первый вопрос за долгое время, на который нет заготовленного ответа.       Скэриэл отвечает не сразу.       Джером чувствует, как он напрягается, как будто от этих слов у него внутри что-то дрогнуло, и теперь он судорожно пытается понять — можно открыться, не разрушив все.       Он жалеет, что спросил, и в то же время — жалеет, что не спрашивал никогда прежде.       Скэриэл остается лежать неподвижно, будто притворяется спящим — не для того, чтобы обмануть, а потому что любое движение сейчас дается слишком большой ценой.       Тишина между ними перестает быть просто молчанием — она становится чем-то живым, влажным, обволакивающим, как пар, в котором тяжело дышать.       Джером уже почти решает, что все — зря. Что Скэриэл снова закроется или пошлет. Или, хуже того, промолчит так, что это будет хуже любого оскорбления.       Но Скэриэл медленно поворачивается. Не полностью — просто приподнимается на локтях, переводит взгляд, почти не фокусируясь, будто смотрит сквозь Джерома.       — Я… — говорит он, и голос у него чужой. Низкий, надтреснутый, как обугленная древесина.       Он облизывает губы. Рука прижимается к груди, плечи дрожат не от холода — от того, что внутри больше нет привычного контроля над ситуацией и своим телом.       Он сползает с кровати. Неуклюже, слишком быстро, практически сваливается. Становится на колени, как будто хотел бы встать — но срывается, и вместо этого опускается рядом.       Тянется. Прижимается плечом, щекой. Молча, как будто боится, что если заговорит, Джером оттолкнет.       Но Джером не двигается.       Скэриэл говорит это почти неслышно, шепчет:       — Я больше всего жалею… что не могу избавить тебя от этого.       Не от боли. Не от любви.       От всего этого.       От лепестков, от вырванных ночей, от неизбежности.       От себя.       И в этих нескольких словах — больше, чем во всём, что он позволял себе раньше.       Не игра, не жест — признание.       Джером застывает.       В нем будто что-то гаснет — злость, напряжение, готовность уколоть. Он поворачивает голову, смотрит и говорит негромко, глухо:       — Не надо передо мной больше играть.       Голос его звучит сухо, жестко:       — Даже если скажешь мне правду — я всё равно не уйду.       На лице Скэриэла — ни облегчения, ни благодарности. Только усталость.       Глубокая, как усталость у тех, кто слишком долго жил, стараясь быть сильнее, чем можно было вынести.       И тогда он выдыхает. Не вслух — как будто выпускает воздух из груди.       — Это правда, — говорит он тихо и на секунду будто снова становится тем маленьким Скэриэлом, который протянул ему тогда, в приюте, вымазанную осенней грязью руку и сказал: «Не плачь, Джером, плакать будут все остальные.»

      𓅪

      Они остаются сидеть рядом. Долго. Слишком долго, чтобы можно было назвать это случайной близостью, но недостаточно, чтобы кто-то из них решился назвать это чем-то большим.       Джером чувствует, как Скэриэл тяжело дышит рядом. Медленно, неровно, как будто каждый вдох — через что-то сломанное внутри. Он прижимается щекой к его плечу, не прося, не предлагая, не проверяя, можно ли.       И в этом — не жест отчаяния, а последняя форма честности, на которую он способен.       Джером не двигается.       Его пальцы лежат на полу, рядом с рукой Скэриэла. Он ощущает тепло, и в этом тепле — слабость, почти детская, и что-то ещё. Надежда, может быть, или просто усталость от постоянного сдерживания.       Скэриэл чуть приподнимается, поворачивает голову и целует его.       Никакой мягкости.       Губы — сухие, потрескавшиеся, с привкусом железа. Он дышит тяжело, в поцелуе нет техники, нет мысли — только желание сказать без слов: «Я здесь, пока ты меня держишь — я не исчезну.»       После он замирает, уткнувшись лбом в его шею.       Джером осторожно касается его затылка, запускает пальцы в волосы и гладит неспешно, как гладил бы дикого, но внезапно пригревшегося на коленях кота. Он не знает, что делает — просто хочет, чтобы Скэриэл перестал дрожать.       Он шепчет:       — Тихо. Тише. Я здесь.       Но в груди все равно пусто, как будто даже близость ничего не может заполнить, потому что это все не про «быть вместе», а лишь про то, чтобы не умереть врозь.       Он не знает, что с ним происходит — плачет ли Скэриэл, или у него новый приступ кашля.       Он дрожит, пальцы цепляются судорожно за рубашку Джерома. Лоб — горячий, дыхание — слишком частое. И Джером держит, просто держит его к себе как можно ближе.       Он бы хотел верить, что в этом есть хоть что-то, что можно назвать спасением, но спасения здесь, кажется, никогда не было.

      𓅪

             У Джерома язык не поворачивается больше называть его Готье даже в своих мыслях.       Имя его — Киллиан Берко — звучало, как приговор, как титул, как окончательное «нет» всему, что было раньше.       Скэриэл замечает это не сразу. Это происходит по капле, по одному новому жесту или фразе за раз, по интонации, когда в голос его проникает чуть приказной тон и когда он перестает смотреть в глаза, а смотрит чуть в сторону.       И в какой-то момент Джером понимает — Готье умер. Где-то между планами свергнуть Совет Старейшин и идеей лишить Октавию материи, и с этой мыслью умирают остатки всей приязни, что он к нему чувствовал временами.       Когда все случается, они уже давно живут в полумире.       Октавия дрожит, как перегретая проволока, то тут, то там вспыхивают акты неповиновения. Одни молчат, другие строят планы. Третьи — их реализовывают.       Стычка, которой было не избежать, происходит почти случайно. Они не обмениваются приветствиями, только взглядами, и у Джерома неприятно все сжимается внутри от мысли, что на этот раз опасность реальная, реальнее некуда.       — Ты должен остановиться, — говорит Киллиан. Голос у него чистый, ровный, как металл без примесей.       Скэриэл не отвечает. Он стоит прямо, вытянувшись напряженно, и держит в руках лишь маленький нож. Выглядит он, как человек, который готов заплатить за свой выбор.       — Ты правда думал, что сможешь что-то изменить? — продолжает Киллиан, делая шаг ближе. — Что кто-то достойный встанет за тебя, за твои разрушительные идеи?       Он без страха подходит к Скэриэлу и вдруг — касается его щеки в почти нежном, ласковом поглаживании.       — Ты все еще живешь иллюзией, — Киллиан гладит его, и это выглядит уже не нежно, почти унизительно. — Все, что ты делаешь — мешаешь. Сам себе и остальным.       Скэриэл усмехается.       — Прости, что не вписался в твою идеальную картину мира. Ты теперь рисуешь ее одной рукой, пока другой разбираешься с теми, кого называл друзьями?       Киллиан не улыбается в ответ.       — Ты не понимаешь, во что лезешь. И это — твоя слабость.       — А твоя — что ты думаешь, будто еще что-то чувствуешь, — спокойно бросает Скэриэл. — Но ты пустой, Готье. Или как тебя теперь надо называть? Ваше высочество, принц?       Он не ожидает, что это сработает, но ожидает хоть что-то. Однако Киллиан не срывается, просто ведет рукой ниже и касается его горла — будто из интереса.       Джером, все это время наблюдавший за ними из тени, выхватывает беспомощный взгляд Скэриэла — и понимает, что за касанием его одарил Киллиан.       Скэриэл пробует пошевелиться, но словно понимает: не успеет. Однако не сдается, смотрит прямо, пока есть силы. А потом голос его внезапно дрожит, он сжимается, словно пытаясь спрятать материю где-то глубоко, за ребрами.       — Пожалуйста, — одними губами проговаривает он, смиряя гордость. Не потому что не может громче, но потому что знает: кричать не имеет смысла. — Не надо. Остановись. Ты же был моим…       Он не успевает договорить, Киллиан сжимает пальцы крепче, прерывая его. Он смотрит на Скэриэла, как смотрят на поломанный механизм.       Скэриэл закрывает глаза, сжимает вдруг в спазматическом кашле, окрасившим его губы кровью. Алые капли долетают даже до белоснежных одежд принца, и тот, словно в ответ на такое оскорбление, подается ближе, вырывая у Скэриэла болезненный стон.       Неужели это было так больно?       Скэриэл роняет нож — не роняет даже, выпускает сам — и упирается в плечи Киллиана руками, пытается оттолкнуть его, но руки его соскакивают.       И тогда, пользуясь моментом, Джером стреляет.       Выстрел короткий, без драматичной паузы. Пуля входит в плечо Киллиана — не убивая, но отталкивая на шаг, отвлекая внимание. Он вскрикивает от боли, отпускает Скэриэла, тут же рухнувшего на колени, цепляется за плечо и вскидывает глаза на Джерома.       Джером стоит в тени, тяжело дыша и не опуская вскинутой руки. Он мелко дрожит, в глубине души радуясь, что пока обошлось рукой, но готовый выстрелить еще, если потребуется — и в голову.              Киллиан смотрит на него с удивлением и разочарованием, как на предательство, которого не ожидал. И этого взгляда хватает, чтобы Скэриэл понял — шанс есть. Он бросается прочь, схватив Джерома за запястье.       Они исчезают до того, как кто-то успевает прийти на звук выстрела.

      𓅪

      Прошли месяцы. Многое рухнуло, что-то выстроилось заново.       Скэриэл не ищет Киллиана — тот затаился где-то, прячась от Совета, названный самозванцем и мятежником, и Киллиан не ищет его тоже. Они стали частью двух разных историй.       Теперь они живут глубже в Запретных землях, чем раньше. Глубже, чем обычно заходят самые рисковые чистокровные. Земли за пределами полицейского контроля оказались тише, чем они ожидали.       Скэриэл все еще выбирается в центр — иногда. Он не говорит куда, но у него есть кто-то, кто даже в самые темные времени не отвернулся от него. Те, кто не предал, кто помнил дружбу. Иногда он возвращается поздно. Иногда не возвращается на ночь. Но в конце концов, всегда возвращается.       И Джером не ревнует, потому что не видит больше той пустоты, что была в Скэриэле когда-то.       В какой-то момент Скэриэл начинает пропадать дольше и возвращаться с легким румянцем на щеках, не болезненным — настоящим. Иногда приходит с книгами, иногда — с большими пакетами странных продуктов — и берется сам готовить, матерится, когда выходит хреново, поет хрипловатым голосом что-то иностранное. Джером смотрит — и не понимает, что именно меняется.       А потом, однажды, осознание накрывает теплой волной: прошло три недели. Три недели, и ни одного приступа. Ни одного лепестка. У него самого. И — у Скэриэла.       И это было не чудом, это было выбором.       В тот вечер Скэриэл садится рядом. Бросает ему на колени мягкий сверток.       — Подумал, ты мерзнешь, — говорит он, и уши его по-дурацки пылают в тон ушам Джерома.       В свертке обнаруживается шарф. Темный, сшитый из обрезков старых свитеров: один — Джерома, второй — Скэриэла. Криво, косо, и — пиздец как мило? Скэриэл Лоу серьезно пытается сделать для него… что-то?       — Ты всегда жаловался, что я трачу наши деньги на херню, и ворчал бы, если бы я купил что-то для тебя, — он звучит смущенно, забавно оправдываясь. — Валери сказала, что подарки своими руками — это прикольно. Ну, девчонки обычно шарят в этих вещах, вот и…       Он не договаривает, просто пожимает плечами бессильно, не глядя Джерому в глаза, а потом, не дожидаясь ответа, утыкается лбом ему в плечо.       Джером хочет сказать так много, но в горле встают — нет, не лепестки, всего-то слезы — и он тянет Скэриэла ближе, на себя, заваливается с ним вместе на кровать, не давая ему и шанса вывернуться.       — Джером… — голос его, приглушенный и до боли честный, теряется у Джерома где-то в плече, — Спасибо.       Джером, ожидающий совсем не этого, пихает Скэриэла мягко, ворчливо возражает:       — Ты хотел сказать другое!       Скэриэл смеется, дышит Джерому в плечо и шею жарко, никакого шарфа не надо, вот бы он всегда так рядом лежал, дышал, просто был…       — Я люблю тебя.       Признание окутывает Джерома искристой нежностью, и он выдыхает пораженно, чувствуя, как уголки глаз щиплет от невольных слез. Он открывает рот, чтобы сказать что-то в ответ — я тебя тоже, я тебя люблю, Скэр, я так тебя люблю, ты все для меня — но не успевает, потому что Скэриэл целует его, мягко, осторожно, словно прося разрешения, и тут же сам себе разрешая целовать глубже, жарче.       Джером отвечает ему, а после обнимает бережнее, позволяя Скэриэлу лежать на нем приятной тяжестью, и впервые в жизни понимает, что они наконец дома.       
95 Нравится 10 Отзывы 13 В сборник
Отзывы (10)