Приход номер шесть

NC-21
В процессе
19
автор
xaillyne бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 30 страниц, 10 734 слова, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

приход номер два.

Настройки
      Толпа успокаивается и начинает расходиться под приказы товарищей милиционеров: свет медленно угасает, глушится сигаретным дымом. Алиса гнет брови в гримасе недовольной, полной гнева и, кажется, переживания, а потом по памяти находит гримерку, в которую заваливается безо всякого чувства такта. Да плевать, даже если все панки внутри — абсолютно обнаженные, даже если прямо сейчас, вдруг, там кто-то трахается.       Гнева в ней куда больше, чем желания угодить чужому счастью и не застать что-то отвратительное.       Шум из зала меркнет за ее спиной, за разговором на повышенных тонах, когда Алиса распахивает дверь и чуть ли не бросается в сторону Горшенева, вовремя сдержанная руками Андрея. Пряди ее волос чуть рассыпаются, падают на глаза, и без того застланные желанием шею свернуть не только Горшку, но теперь и всем остальным. — Это что за херня, а? — еще чуть-чуть, и Алиса, честное слово, искриться начнет, как неисправная проводка. Ей не хватает сил для того, чтобы вырваться из хватки Князя, сцепившего ладони на женских плечах. Он, почему-то, забавно улыбается, впервые завидев Алису именно такой. — Ты с ума сошел, Миш? Нахера ты Сашу сдал?       Она еще вырывается некоторое время, игнорируя явно подступающую истеричную нервозность, а потом вдруг прекращает какие-либо движения, только бесполезно тычась взглядом в Мишины глаза. Он стоит прямо напротив, слишком близко — по-кошачьи склоняет голову вбок, выдыхает дым прямо ей в морду. Для Алисы это — все равно, что для быка красная тряпка. — Ну ты и скотина, — выплевывает она в очередном приступе ярости на выдохе.       А потом Горшенев вдруг тянется в карман собственных джинсов, вытягивает слишком знакомый маленький пакетик и зажимает его меж указательного и среднего пальцев, демонстрируя близ девичьего лица. Алиса стихает как огонь, что закрыли стеклянной банкой, и теперь смотрит на Горшенева скорее недоуменно-шокировано, чем по-злому. — Ее бы так и так забрали, — голос его звучит удивительно спокойно и, почему-то, низко. — Как думаешь, че лучше: с этой дрянью или просто так? — Просто так, — Алиса опускает голову, окончательно обмякнув в чужих руках. Даже не замечает, как Миша сует пакетик обратно к себе. — Спасибо, Миш. И что теперь делать?       Как маленькая, ей богу. — Ну, че, — выдает Князь, высвобождая девушку из плена собственных рук, и делает несколько шагов назад. К куртке, что покоилась на одном из диванчиков. — Забрать девчонку надо, пока контингент местной ментовки весь мозг ей не склевал.       Алиса тоже заметно оживилась, засуетившись. — Лучше помоги парням аппаратуру собрать, — буркнул Горшенев, подхватывая плащ, лежащий на этажерке. — Я сам справлюсь.

***

      Саша обнимает себя за плечи, ютясь на самом краю лавки у стены внутри камеры. Ей отчего-то совсем не страшно: куртку с нее давно стянули и изъяли, а, значит, нашли и то, что было внутри. Если нашли — значит, больше не имеет никакого значения ни бабушка, ни уж тем более Сережа с развязавшимся языком.       Потому что если правда так, то это — ее последние спокойные минуты или часы, что она может провести в относительной свободе. За наркотики ее так или иначе привлекут, бабушка останется одна, совсем одна. Никого больше рядом с ней не будет, никто не поможет, когда ей снова станет больно и когда вновь придется давать таблетки.       И Саша в этом, как ей кажется, точно виновата сама, раз была не в силах разобраться с несколькими проблемами сразу. Сережа и то, что он может рассказать — и, сука, показать — самая настоящая паника, тысячью маленьких лезвий врезающаяся в легкие. Багряная пустыня разгорается по-настоящему: Саша подтягивает к себе колени и тычется в них мордой, чувствуя, как неприятно щиплет глаза.       Под ногтями чья-то кровь. Плечи — вдоволь усыпаны маленькими синяками. Такой себе расклад: кислый, безнадежный. И волосы ее совсем растрепались, все тени размазались, стерлись — и продолжают стираться прямо сейчас, когда Саша вытирает глаза о колени в попытках сокрыть даже малейший намек на слезы.       Это усталость проклевывается, точно-точно. Когда бегаешь, как хомяк в колесе, когда разрываешься на несколько частей сразу, лишь бы везде все было хорошо — лишь бы хорошая картинка не пошла трещинами, не рассыпалась в хрустальную крошку.       Но все, кажется, рушится будто — и Саша стоит на самом верху медленно тлеющего моста, готовая вот-вот упасть вниз. То ли в пропасть, то ли в гнетущую тишину, в несущую за собой тлен Бесконечность. Нарастающая паника глушится мелкими укусами собственной ладони: клыки бороздят нежные запястья, прикусывают узловатые фаланги пальцев.       Теплая нежность дерет грудную клетку, высасывает ненавистную вину из подкорок головного мозга. Истребляет, вытравливает — но все тщетно и бесполезно. Саша, кажется, действительно в глубокой заднице, выхода из которой никогда и ни за что не найти.       Если бы не Горшенев, схвативший и не позволивший свалить, все было бы хорошо.       Все правда было бы хорошо.       А потом ее заставляет вздрогнуть шум решетки и замочной скважины, в которой проворачивают ключи. Это привлекает внимание, вынуждает опустить ноги с лавки и присмотреться к милиционеру, чья фигура виснет в тусклом свете. Саша хмурит брови, когда он кивает в сторону выхода, но послушно поднимается, проходя к дверям. Останавливается, когда ее ухватывают за наручники, спокойно терпит, когда освобождают искусанные запястья и ничего не понимает.       Ну, сейчас точно спросят за траву в карманах джинсовки, а потом снова заломят и усадят в машину. Но Саша поворачивает голову в сторону нескольких столов и выхода из участка и натурально замирает.       В ней, кажется, действительно что-то ломается. Заржавевшая деталь старого механизма дает сбой, стирается в порошок прямо на глазах и ранит собой легкие, ломает ребра, лопатки, ключицы. Все, до чего может дотронуться, все, чего способна коснуться — каверкает в ее теле каждый изгиб, пачкает скверной и травмами каждый новый сантиметр белого полотна кожи.       Портит все. — Ну, чего встала? — Миша смотрит на нее устало, но беззлобно. Прячет ладони в карманы плаща, кивком головы указывает на выход и покорно ждет, пока Саша заберет куртку. — Пойдем.       Ноги ватные, тяжелые. Каждое движение — все равно, что по бетону, успевшему схватиться, предварительно набрав полные карманы больших камней. Саша накидывает крутку на дрожащие плечи, прячется в больших рукавах и шмыгает носом, тараня собственным плечом грудную клетку Миши, когда выбирается на улицу.       На темной улице льет, как из ведра: Саша кутается в куртку лучше, все еще ничего не понимая, но решает повременить с вопросами хотя бы до тех пор, пока здание милиции не скроется за ближайшим поворотом. То ли язык проглотила, то ли ком, вставший поперек горла, не позволяет выплюнуть ни единого слова — словно полный рот лезвий набрала. — Саш.       Она останавливается, все еще не поднимая головы. Не знает, что должна сказать и не знает, что толком чувствует. Разбираться в этом тоже не хочется. — Это твое.       Саша цепляется взглядом за пакетик травы в его ладони. Миша тянет его ближе абсолютно беззастенчиво, а потом медленно вкладывает тот в карман ее куртки, когда замечает, что она не торопится реагировать. Саша склоняет голову вбок, по-детски поджимая губы, и хмурит брови, отрицательно качая головой.       Теперь-то картинка складывается предательски быстро и становится понятно, почему Горшенев так поступил. Вместе с тем к горлу стремительно подкатила тошнота и очередной ком вкупе с едким чувством вины. — Извини за то, что вмазала тебе, — она качает головой, хмуря брови сильнее и не знает толком, что еще сказать. Бабушка учила: прости от слова “просто”, но если человек говорит “извини”, значит просит прощения искренне. Потом Саша все же опомнилась, выискивая зажигалку в карманах. — Ай, точно! Забери, она твоя.       Миша в улыбке расплылся, рукой махнув. — Оставь себе. Зря ты за нее дралась, думаешь?       Она замялась, чувствуя, как все снова медленно возвращается на свои места. — Ну, — Саша вдруг протянула ладонь, отводя взгляд. — Как звать-то тебя? — Миша.       Ее ладонь оказалась непривычно нежной — по сравнению с руками гитаристов и басистов, которые он привык жать при встрече. Горшенев задержался в прикосновении еще на несколько секунд, а потом вдруг зашагал дальше, аргументируя это тем, что хочет проводить ее до дома.       Грохотал гром, молнии рассекали полотно облаков, коими было застлано небо. Вдалеке, у горизонта, едва-едва показывающегося сквозь дома, тучи уже были светлыми, но, тем не менее, лужи пузырились, противоречиво намекая на то, что ливень закончится совсем не скоро. Саша зачесала мокрые пряди назад ладонью, снова пряча руки в карманы джинсовки и зашагала по лужам. — Ты хорошо рисуешь, — Миша первый разорвал неловкую тишину, перекрикивая громкий шум дождя. — Мне понравилась мазня в клубе. Круто выглядит. — Я в художественном училище, — объяснилась Саша, поворачивая к нему голову и угодила в самую большую лужу, набрав полные ботинки воды. Неприятно. — У меня бабушка хорошо рисовала, я в нее пошла.       Улицы сменялись одна за другой и, характерно для такой погоды, пустовали. Там, где была видна главная дорога, замечались и люди, тараканами бегущие подальше от промозглого майского ливня. Дождь был холодным, липким, колким — бил то по спине, то по плечам. Саша вдруг ощутила легкий укол тревоги.       Это был первый раз, когда ее голову посетила нехорошая мысль. Потому что мимолетная улыбка Горшенева, которую удалось заметить чудом, вызвала в ней по-тупому неуютное тепло.       Это плохой, просто ужасный знак, не предвещающий ничего хорошего. Так нельзя. — Спасибо, что забрал, — бросила она через плечо, не поворачиваясь. — Ты мне практически жизнь спас.       Нащупывая в кармане пачку сигарет, Саша не сбавляла шаг. Неизвестно, насколько удачной была затея пытаться подпалить табак под таким проливным дождем. — Я почуял, что должен был, — ответил Миша, крупно вздрагивая: капли добрались до тела сквозь плащ. — Судьба, все такое.       Это был второй раз, когда грудную клетку болезненно укололо. В судьбу Саша не верила. — Тот парень, который дернул тебя в клубе, — начал Горшенев снова, чуть замедляя шаг. Саша, прошедшая несколько дальше, вдруг остановилась, неприятно осознавая: Миша, все таки, все видел. — Вы, типа, встречаетесь?       Про Сережу во всех случаях было разрешено и допустимо говорить только Алисе – и только она достоверно знала обо всех текущих событиях. И о том, что когда-то было — тоже. Просто потому, что эта тема была настолько болезненной, что каждое упоминание о ней — все равно, что пройтись ржавчиной по недавно схватившейся корочке поверх разодранных коленей. Больно, неприятно — настолько, что срабатывает рефлекс и приходится либо свернуться в комок, либо дать нападающему сдачи.       Она обернулась, смотря на Горшенева из под траурно-черных ресниц. Вдруг вытянула из пачки еще одну сигарету, подошла ближе, не разрывая зрительного контакта. Мише показалось, будто бы в антраците широких от освещения зрачков и в полутьме ее лица он видит отчаяние, тоску и легкие намеки на обиду. Тогда сигарета оказалась меж его губ.       У него никогда не было синдрома спасателя, но он чутко чувствовал, что что-то здесь не так. — Займи рот, — тихо, едва различимо под дождем буркнула Саша, протягивая ему зажигалку и снова зашагала вперед.       Последующие десять минут до нужной двери они шли в полной тишине, изредка разрезаемой стуком девичьих зубов. Замерзла, все-таки; оно и неудивительно: насквозь промокла, вода аж с куртки сочится, хоть выжимай. Секундой позже Саша замерла прямо под козырьком, оставляя Горшенева под дождем.       Некоторое время она молчала, пусто уставившись в его плечи. Скурила еще одну сигарету, потом — спрятала руки в карманы. — Нам больше не нужно видеться, — на выдохе выпалила Саша, морща нос. — У меня из-за этого будет куча проблем, в жизни не отделаюсь.       Миша негромко хмыкнул. — Хочешь, решу? Да вообще без б, — он повел подмерзшими плечами. — Только скажи.       И Саша бы непременно сказала, вывалила бы все, что думает: и о том, что грудная клетка ноет неприятно, и о том, что лучше вообще не привыкать к его присутствию, чтобы потом не было больно отпускать. И даже о том, что Миша ее удивительным образом не раздражает.       Сказала бы — опять — если бы не почувствовала, как по верхней губе кровь течет. — До квартиры проводи, — буркнула она, спешно прикрывая нос ладонью.

***

      Саша оставляет след крови на стене рядом с дверной обшивкой, пока пытается ее открыть и Миша, стоящий позади больше для подстраховки, распахивает дверь самостоятельно. Ему кажется, будто бы все это ощущается слишком странно: вязко, липко, как патока, как болотная трясина, что непременно затянет его с собой — особенно когда видит темный коридор коммуналки.       Волчья пасть, в которую если Саша и зайдет самостоятельно, то непременно сгинет.       И больше они никогда не увидятся.       От этого щемит грудную клетку: остреньким лезвием скальпеля вскрывает меж ребер и ведет до самых ключиц, пока Горшенев кровью не обольется и не подохнет от ее же потери. Потому он держит Сашу за плечи, пока помогает ей перемахнуть через порог и самостоятельно включает свет в прихожей и большом-большом коридоре, легко стягивая обувь.       Она что-то бормочет непонятное, цепляется за его плащ, вымокшая до нитки и запрокидывает голову назад, потому что кровь сочится уже по запястьям. Все происходит как-то само собой, так же легко и согласуется: Саша кивает в сторону кухни, пока тащит за собой Мишу и лишь мельком вертит головой по сторонам разных комнат, замечая открытую дверь в одну конкретную.       Тогда пальцы ухватывают с ближайшей тумбы какой-то клочок ткани и затыкают нос. — Sasha, bist du? Was ist passiert? Ich bin so spät gekommen, — немецкая речь по ту сторону стен режет Горшеневу слух, и он недоуменно хмурит брови, пытаясь понять, что происходит.       Саша мельком заглядывает в комнату, сразу же натягивая улыбку на недовольную морду и быстро-быстро кивает головой, пока касается двери ладонью: пачкает облезлую белую краску, а потом толкает ей же Горшенева в грудь, жмет обратно к стене, когда он норовит пройтись прямо пред раскрытой дверью. — Es ist in Ordnung, Ba. Es hat geregnet, das Nasenbluten ist weg, aber ich fühle mich gut, keine Sorge. Ich werde dir die Tür zumachen, oder? — не говорит: мурлычет каким-то удивительным образом, вынуждая Горшенева натурально застыть на месте и прислушаться. Он, конечно, не понимает ни черта: ничего кроме каких-то базовых словообразований, но разобраться даже не пытается. — Ich werde alles verarbeiten, ich werde aufhören und komme vorbei, wir unterhalten uns.       Она закрывает дверь, шумно выдыхая и замечает, что кровь-то больше и не идет. Остается только стереть ее остатки с лица, губ и подбородка. А еще каким-то чудом выпроводить Мишу, что все еще смотрит на Сашу с каким-то истинным изумлением. — Немецкий знаешь? — спрашивает он тихо, не разрывая зрительного контакта. — Моя бабушка немка, — Саша кивает, все еще не убирая платка от лица. — Русский не использует практически, приходится с ней на... Немецком разговаривать, — она замялась на несколько секунд, отрицательно качая головой. — Семья приехала сюда, когда я маленькая была. Из какой-то немецкой деревни. Никогда не интересовалась своими корнями.       Миша негромко хмыкнул. — А фамилия у тебя какая-нибудь Шнайдер или Шульц, да? — ему казалось, что это смешно. — Нет, вообще-то, — но Саша все еще была серьезной. — Шут. На русском произношение такое, но пишется странным образом. Забавно, правда?       У Миши снова сердце зачесалось, заныло, забилось то ли быстрее, то ли медленнее, готовое вот-вот остановиться. Улыбка с его лица сползла практически мгновенно: стало тоскливо-тоскливо и оттого страшно. Его пугала судьба, как бы он в нее не верил, но сейчас все указывало на то, что это именно ее прикосновение — липкое и, наверное, неприятное.       Как слияние. — Шут? — переспросил Горшенев, нервно усмехнувшись. — Типа, реально? Не шутишь? — Документы тебе свои показать? — Саша, кажется, начинала злиться. То ли от того, что приходилось стоять в коридоре коммуналки как школьнице, притащившей домой друга и шептаться, то ли потому, что тоже почувствовала нехилое прикосновение судьбы.       Зашумела-заскрипела дверь, ведущая на общую кухню и совсем скоро в коридоре показался пошатывающийся сосед. Саша его очень-очень не любила: Валерий Петрович в силу своего возраста и извечного, не оканчивающегося алкоголизма был абсолютно невозможен, слишком конфликтен и порой невменяем. Скандалов с ним Саша проглотила много.       Достаточно для того, чтобы избежать.       Но вот с Сережей у Валерия Петровича отношения были просто замечательные, а значит теперь, попавшись ему на глаза в компании другого мужчины в коридоре собственной коммуналки, оставалось только молиться на то, что подобную дерзость он оставит без внимания.       Не вышло: Валерий Петрович сделал свистящий вдох — как всегда перед тем, когда собирается что-то сказать. — Бабку свою одну оставляешь, Сашка, — тон его голоса больше напоминал скрип половиц: неприятный, леденящий. Он почесал щетину, а затем оперся о стену ладонью, находя в ней равновесие. Резко запахло перегаром. — А она сидит, скучает, помощи у меня просит. А ты вон, таскаешься черт пойми с кем, как шалава.       Она прикрыла глаза, стиснув зубы, затем, словно почувствовав, зацепила Горшенева за локоть обеими руками, тут же учуяв очевидное сопротивление: в грудной клетке приятно заныло от отсутствия безучастности, но драки здесь ей были не нужны. — Ишь, кого притащила, — Валерий Петрович прошел дальше, смиряя опустившую голову Сашу строгим взглядом. Оказавшись около Горшенева, он осмотрел того с ног до головы, укладывая дрожащую руку ему на плечо. — Сережа-то узна-ает, с кем ты шляешься.       Миша вообще не был особенно конфликтным: гнев обуздать собственный он всегда умел, да и с закипающей яростью справлялся на ура, а большинство его драк или разборок были вынужденной мерой. Тем не менее, он придерживался точного мнения: если конфликт неизбежен, бить нужно первым. А тут все признаки налицо.       Он один раз руку с плеча своего сбросит — Валерий Петрович обратно положит. Второй — уже покрепче сожмет. Да и длинный язык стоило бы укоротить как минимум потому, что отзываться таким образом о женщинах — дурной тон.       Мда-а, панки и дурной тон.       И Саша-то толком среагировать не успевает на мигом начавшуюся драку, потому что из ее не цепкой хватки Горшенев руку вырывает слишком резко, тут же вмазывая кулаком прямиком по чужой вдоволь пропитой челюсти. Пары ударов, по идее, должно хватить для того, чтобы хтонь алкогольная отступила и сдала назад, но и сам Миша каким-то чудом ловит один пропущенный, стесывающий ему скулу и самую малость разбивающий губу. — Hör auf, verdammt noch mal! — по привычке в стенах собственного дома голосит Саша, цепляясь за плечи Горшенева и тянет того в сторону, а потом качает головой. — Прекратите! Как дети малые, ей богу! Валерий Петрович, идите к себе. Я потом вам бутылку принесу, а мы это все замнем, лады?       Валерий Петрович кивает несколько раз, поджимая очевидно разбитый нос пальцами и что-то бормочет под нос: что-то угрожающее, непременно опасное, но ни Саша, ни Миша его уже не слушают. Она тянет Горшенева на кухню, толкает в грудь в сторону убитой табуретки и отходит к окну, делая несколько поспешных выдохов.       Миха ведет языком по разбитой губе, мысленно оценивая причиненный ущерб и как ни в чем не бывало опирается о стол локтями, посматривая за ее беспокойной реакцией. Саша кажется ему огромным айсбергом тревожности — вот такая, необъятая в плен собственной куртки, в котором сокрыт кайфовый мир веществ. Маленькое тревожное облако, то и дело чернеющее пред грозой истерики в случае, если что-то пойдет не по ее плану.       Миша уверен, что таких как она — он знает наизусть. Ага.       Еще Саша молчит как-то уж больно угрожающе. Молчит, пока копошится в местной аптечке и вытягивает оттуда несколько ватных тампонов и, кажется, перекись с катушечным пластырем, молчит, когда подходит ближе и опускает это все на стол, а потом выжидающе смотрит на него самого. До Горшенева поздно доходит, что ему нужно выпрямиться навстречу включенному свету, но он откровенно залипает на Сашу, что стоит прямо под лампой и смотрит на него самым обреченным в мире взглядом.       За окном скоро светать начнет, но даже сейчас там — дождь по стеклу лупит вместе с ветками, гоняемыми ветром сильным. Ему бы добраться до мастерской, вжаться больной мордой в матрас и отоспаться часок-другой до тех пор, пока все мысли не покинут черепную коробку.       Конкретные.       О том, что безнадега, которой от Саши пасет за километр, ему почему-то очень сильно нравится. О том, что она, смотрящая строго-устало из под траурно-черных ресниц — кажется самой настоящей в мире. Настолько, что в ее существование сразу перестаешь верить, потому что во всем мире не бывает настоящих людей.       Миша удивляется, разве что, с того, насколько странным образом все происходит и как легко мозг принимает это за данность. — Тебе не нужно было этого делать, — Саша подает голос только тогда, когда ссадин на лице Горшенева касается смоченный в перекиси ватный тампон. Она делает все быстро, но осторожно. Нарочито аккуратно. Это аж пугает. — Теперь у меня будет еще больше проблем. — Я же сказал: дай я все решу и заживешь простой человеческой жизнью, — он едва кривит губы, когда Саша проходится по ранке. — Ты все зачем-то нос воротишь. — Потому что я уже живу простой человеческой жизнью. — Да какая это жизнь, емае!       Миша негромко ойкает, когда чувствует, как его ноги кто-то касается. Опуская голову, он замечает маленький белый комок, легко запрыгивающий на стол — узнает в нем котенка, которого Саша прижимала к себе в день их первой встречи. — Как назвала?       Саша молчит некоторое время: покорно наблюдает за тем, как Горшенев наглаживает котенка, как тот, виляя хвостом, перебирается на его колени и усаживается, вынуждая ее недоуменно вскинуть брови.       Ее аж передернуло каким-то странным приливом тревоги, когда Саша заметила, с какой нежностью Миха поглядывает на котенка и как аккуратно его касается. Это поселило в ее голову вполне очевидную, но болезненную мысль: Сережа никогда не относился к ее животным с любовью.       Сережа никогда не пытался защитить ее честь. — Вторник, — Саша отвечает, наклеивая несколько пластырей, а затем отходит, чтобы вернуть все в местную аптечку.       Миша сопоставляет факты, складывает их, как маленькие детальки паззла, и из-за этого ему отчего-то кажется, будто бы оставлять Сашу в несчастной коммуналке совсем одну — никак нельзя.       Прикосновение судьбы ощущается очевидно ярко — как удар хлыстом вдоль хребта. Потому когда Шут — господи прости, Саша Шут, — снова подходит ближе, он цепляет ее ладонь, заглядывая в глаза. Потом кончики пальцев тянутся ближе, на пробу — она не отстраняется. Тогда Горшенев подушечками стирает потекшие тени с ее щек: осторожно касается нежного атласа кожи, ведет вдоль скулы, которую секундой позже и вовсе накрывает ладонью.       Саша прикрывает глаза — блаженно, кажется — впервые за весь сегодняшний долгий день расслабляясь. Позволяет себе эту маленькую паузу, слабость едкую, покуда пальцы совсем скоро касаются плеч Горшенева, находя в них опору.       Но так — нельзя. Саша так не может. Не потому, что не хочет и не потому, что любит Сережу, но потому, что Сережа все еще жив. Потому что у Сережи есть язык, потому что он — ебаная кладезь информации. — Мы, значит, последний раз видимся? — спрашивает Горшенев, когда Саша, опомнившись, спешно отстраняется.       Проще голову на плаху положить. — Да. И тебе уже пора, Миш.       Грудную клетку раздирает то ли тоской, то ли обидой — и Горшенев клянется самому себе, что такое с ним впервые. Подобного характера и подобной интенсивности.       Саша ведет его к коридору, покорно ждет, пока Миша обуется, а потом неловко стоит, опустив голову. Секундой позже — все-таки цепляет зрительный контакт.       Тогда Мише начинает казаться, будто бы между ними — мост с бездонной пропастью, а Саша слишком трусит для того, чтобы сделать несколько шагов навстречу. Он ждет от нее очевидную просьбу, чтобы остаться, Саша — лучше язык себе вырвет, чем скажет что-то подобное, потому покорно жжет Мишу взглядом, поджимая закусанные губы.       Это так тяжело, что проще умереть.       И сколько времени проходит? Пять минут, семь? Сколько они стоят в коридоре?       У Миши снова все по полочкам в голове раскладывается. Ну, нет. Она им шутов рисовала по всему клубу, у самой такая фамилия и татуировка — и чувства рядом с ней запредельные просто. Ну не судьба ли, а?       Да нельзя такое упускать, емае! — Саш, — Горшенев снова первый подает голос. — Давай так: монетку подбросим, лады? Кивни, если согласна.       В Саше то ли чувство азарта играет, то ли нежелание снова возвращаться в будни, в которых толком Миши и нет. Она кивает. — Если орел падает — то это судьба, блин! Тогда точно надо все решать. А если решка — пусть будет по-твоему.       Снова кивок.       Миша вытягивает монету из кармана, молчаливо подбрасывает, а потом показывает Саше — и через недолгие пять минут прощаний покидает коммуналку с чувством, что обманул ребенка.       Не потому, что судьбы не существует и даже не потому, что Саша в нее толком не верит — просто монета в его кармане имеет только две одинаковые стороны.       Русская рулетка. Шесть к нулю.

***

      У последующей недели почему-то привкус тоски и неудовлетворенности: эдакая едкая шипучая помесь отчаяния, склизкой тревоги и, пожалуй, что хуже — ощущения полной потери. Не суть важно, какой — Саша отчетливо чувствует, что теряет одновременно в нескольких сферах жизни. И ей от этого непременно грустно.       От Алисы Горшенев узнает, что Шут сейчас слишком занята, мол, разгребает прочие семейные дела. Хотя какие, раз из всей семьи ему удалось увидеть только бабку — Миша не знает, но дальше положенного не лезет и к Алисе с расспросами не пристает, покорнейшим образом выхаживая день за днем на очередные репетиции и прогулки после мимолетных концертов.       Веселая пятница утягивает их группу за собой в похмельную субботу, приправляемую головной болью и, отчего то, сильнейшей тошнотой. Несколько бутылок пива становятся очередным поводом весело провести день в мастерской, но уже к вечеру Горшенев скучающе следит за тем, как Князев собирается на встречу к Алисе.       Он хмыкает, когда девушка с ароматом сирени оказывается в их блядушнике, откровенно пропахнувшем потом и пивом, а потом закуривает сигарету, чувствуя, что чего-то ему, все же, не хватает. — Саша трубку не берет, — лениво тянет он, растягиваясь по матрасу, опираясь на локти позади себя. — Знаешь, где она?       Алиса подкрашивает губы, смотря в зеркало, а потом мельком скользит взглядом к Горшеневу. Ей кажется, будто бы сказав — она непременно совершит ошибку. Но разве безучастность к судьбе подруги не будет еще более страшной ошибкой, которую только можно допустить?       Она шумно выдыхает: — Вообще, она просила никогда и ни за что тебе ничего не говорить, — переходит на шепот, едва склоняясь навстречу Мише. — И я не должна выдавать всю информацию просто так...       А потом Алиса потянулась за ручкой, вычиркивая в тетради Князева, лежащей на соседнем столе, неизвестный адрес. Кивнула в его сторону, акцентируя на нем чужое внимание. — Здесь она, — Алиса поджимает губы, а потом закусывает их, что есть силы. Виновато как-то опускает голову. — Два дня как. Вытащи ее уже, Миш, ты ведь можешь. Но если что — я тебе ничего не говорила.       Он хмыкает. — Я могила.

***

      Это был один из заезженных переулков Петербурга, лужи в котором не высохли только потому, что солнечные лучи сюда практически не поступали. Они скапливались в небольшие озерки, по которым Горшенев выхаживал еще пятнадцать минут назад. До тех пор, пока не остановился близ побитого крыльца и не закурил, спрятав руки в карманы.       Из окон с решетками лился приятный фиолетовый свет от лампочек, на подоконниках стояли горшочки с растениями — ничего не могло выдать в этом месте притон. Но Миша и без того знал, какими они бывают. Знал и то, что пахнет в таких местах всегда по-особенному, но сейчас он не ощущал ничего.       Совсем скоро, через тщетные двадцать минут ожидания и несколько бычков, утопленных под ногами, дверь раскрылась — и оттуда показалась знакомая черная макушка. Шут стояла спиной, лениво выныривая из-за массивной двери и, судя по всему, чужого присутствия так и не заметила. Мише оставалось бесполезно прожигать ее спину взглядом до тех пор, пока ее хрупкие плечи, облаченные в светлую рубашку, не дрогнули от такого рода внимания. И наконец когда дверь захлопнулась, Саша обернулась, практически моментально цепляясь взглядом за его глаза.       Едкое разочарование обожгло глотку, провело тонкой эфирной рукой и цепкими пальцами по горлу к грудной клетке и, кажется, переломало ребра напрочь. Так, будто бы теперь внутри точно не осталось ни черта живого. Как будто бы теперь это точно был конец.       Горшенев молча смотрел на нее из-под едва прикрытых век, не находя в себе сил чего-то сказать. То ли потому, что это было бесполезно, то ли оттого, что тщетно пытался провести хоть какой-то анализ собственным действиям. Ему казалось, будто бы после их последней встречи и чертовой монетки что-то должно было измениться. Будто бы это должно было их сблизить, но получилось ровным счетом наоборот — Саши как будто бы больше не было.       Он не знал, что делает.       А потом она соскользнула с крыльца вниз, прошла пару шагов, оставляя Мишу позади. — Слишком громко думаешь, — выпалила она наконец, даже не поворачиваясь, а потом спрятала руки по карманам брюк. — Сам-то исчез на столько времени. Что, осуждаешь меня?       Миша знает, с кем она была. Понимание холодит душу, раздирает грудную клетку. Но Миша не имеет права возникать. И дело даже не в том, что его самого не было столько дней. — У тебя на шее несколько засосов, — продолжила Саша. — А еще от тебя за километр пасет приторными женскими духами. Ну так что, осуждаешь, Миш?       Миша знает, что Саша невообразимо права. А еще знает, что причина пятен на его шее в том, что помутнение рассудка коснулось его жизни слишком ярко. Знает, что все это выглядит несуразно, абсурдно, неправильно, но толком ничего с этим сделать не может.       Или не хочет? — Не осуждаю, — он качает головой. — Бросай ты эту дрянь.       И он точно не про наркотики. — Помнится, ты говорил, что все решишь, — Саша почти смеется. — Забей, Миш. Снова сделаем вид, что ничего не было. Кто подговорил тебя прийти? Князь, Алиса? — Вдвоем, — лжет, кажется, когда они наконец покидают злосчастный двор. Миша не решается подцепить пальцы Саши собственными, даже несмотря на то, что у нее руки — которые хочется непременно взять в свои. Боится перепачкать ее. Вдоль и поперек. — Саш.       Она поворачивает голову. В антраците ее зрачков тонет его самообладание, самоуважение — и Мише снова хочется оказаться распластанным под легкой дозой героина.       Как минимум потому, что он не настолько вреден, как ее глаза. Как переплеты зелени ее радужки, как темный омут прядей ее волос, которые непременно обовьют его шею и задушат. — Пойдем на свидание?       Она замирает, не зная, что толком ответить, а потом громко смеется. — Пойдем.       Саша думает, что ничего не изменится. Миша снова исчезнет, все это — прекратится.       А Горшенев думает о том, что больше не может все проебать.