In seinem Schatten

NC-21
В процессе
81
4
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 145 страниц, 52 461 слово, 12 частей
Метки:
1940-е годы Hurt/Comfort Ангст Апатия Близкие враги Боязнь прикосновений Военные преступления Вторая мировая Второстепенные оригинальные персонажи Гомофобия Групповое изнасилование Дарк Депрессия Дереализация Деревни Жестокость Изнасилование Карательная психиатрия Концентрационные лагеря Корректирующее изнасилование Кровь / Травмы Лабораторные опыты Насилие Невзаимные чувства Неозвученные чувства ОМП Обусловленная контекстом гомофобия Объективация От врагов к друзьям Панические атаки Плен Потеря памяти Принуждение Психологические пытки Психологические травмы Психологическое насилие Пытки Радикальная медицина Рейтинг за насилие и/или жестокость Сексуализированное насилие Слом личности Спасение жизни Трагедия Унижения Упоминания беременности Элементы гета Элементы драмы Элементы психологии Спойлеры ...
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
81 Нравится 104 Отзывы 18 В сборник

Глава третья

Настройки
      Тишина. Та, от которой звенит в ушах, как будто пустота сама дышит тебе в лицо. Клаус попытался пошевелиться — пальцами, глазами, хоть чем-нибудь. Бесполезно. Всё тело налилось тяжестью, словно он тонул в свинце. Ни боли, ни страха — только странная, вязкая отрешённость. Такая бывает перед выстрелом в затылок, когда знаешь: не промахнутся.       Что-то склонилось над ним. Силуэт расплывался в ярком свете, бьющем в лицо с потолка, но голос был чёткий, выверенный, с музыкальной интонацией:       — Артериальное давление стабильное... температура в пределах нормы. Зрачковая реакция есть. Очень хорошо.       Пальцы в тонкой перчатке медленно коснулись его руки, как пробуют консистенцию фарша. Где-то рядом шелестела бумага.       — Гормональный фон в границах физиологической нормы, — произнес голос, диктуя протокол. — Физическое состояние — удовлетворительное. Ни истощения, ни признаков соматических патологий.       Пауза. Речь стала тише, почти интимной, будто врач говорил не с ассистентом, а с собой:       — Осталось подтвердить диагноз: сексуальная девиация гомосексуального типа. Статья 175. Мы обязаны действовать строго по предписанию Управления по вопросам народной гигиены и расовой политики.       Щелчок металла. Он не видел, что именно, но игла вонзилась в бедро быстро, холодно. Он дёрнулся внутри, как человек, которому снится падение в пустоту, но мышцы не слушались. Тело было уже не его. Оно принадлежало протоколу.       — Берём биоматериал, — сухо отметил голос. — Сперма в достаточном объёме. Пациент — ариец, возрастной порог — до сорока, документально подтверждённая помолвка с чистокровной немкой. Репродуктивная функция... теоретически не нарушена, но мы должны быть уверены.       Холодные отстраненные касания. Кожа Клауса вспыхнула от унижения, но он не мог даже стиснуть зубы.       — В случае неудачной стимуляции перейдём к медикаментозной эякуляции. Обычно под снотворными всё проходит гладко. Пациенты... не запоминают.       Не боль — пустота. Его тело стало аппаратом, сосудом. Его достоинство — ненужным элементом. А страх теперь не был страхом смерти. Это был страх утраты границ между собой и тем, чем тебя сделали. Инструмент, инкубатор. Материал.       Приближающиеся шаги.       Голос снова заговорил, и на этот раз в нём появилась некая театральность, удовольствие от своей роли:       — Пациент будет наблюдаться в течение трёх месяцев. Программа: исправительная гормонотерапия, электростимуляция, принудительная эякуляция, по мере необходимости — инъекции тестостерона и инсулиновая кома. В случае успеха — дальнейшее репродуктивное использование. В случае неудачи — утилизация через стандартный протокол.       Теперь он увидел лицо. Спокойное, бледное, почти красивое, если бы не взгляд. Серые глаза смотрели не на него — сквозь него. Клаус был стеклянной пробиркой, а не человеком.       — Доктор Зигмунд Рашер, — тихо произнёс он, чуть наклонив голову в насмешливом жесте приветствия. — Мы будем работать вместе, герр Ягер. Я рассчитываю на продуктивное сотрудничество.       Он улыбнулся тонкой, выученной улыбкой учёного, которому не нужно одобрение пациента.       Второй шприц в вену — точно, легко, без боли.       — До скорого, — сказал Рашер.       Тьма вернулась, мягко накрыв, как пелена. Только теперь это не было облегчением, это была подготовка к тому, что ещё только начиналось.

***

      Когда Клаус очнулся снова, он уже сидел в медицинском кресле. Тело было по-прежнему закреплено — ремни на запястьях и лодыжках врезались в кожу. Вокруг царила та же самая тишина, от которой звонит в ушах.       Он был одет. Роба, грубая, плохо сшитая, с нашитым розовым треугольником на груди — знаком позора, предназначенным для тех, кого даже смерть считала «неправильными».       Слева послышались плавные, лёгкие шаги. Женщина не старше двадцати пяти, в белом халате, с эмалированной миской в руках. Медсестра. Ни выражения, ни голоса, безликое исполнение приказа.       Она села напротив, осторожно поднесла ложку ко рту Клауса.       — Ешьте.       Еë брови чуть приподнялись, когда он без слов раскрыл рот. Никакого сопротивления. Не потому что смирился, потому что понимал: сопротивление будет позже, сейчас нужны силы, а силы берутся из еды. Он жевал медленно, механически. Глотал, ощущая, как тёплая пища оседает в пустом желудке, как тело постепенно вспоминает, что оно живое. Затем вода. Без аккуратности, стакан прижат к губам, жидкость течёт по подбородку, по шее, но он пьёт. Жадно, почти с благодарностью.       — Сколько прошло времени? — хрипло спросил он.       Молчание.       — Ответьте на вопрос! — голос был всё ещё командным, сухим, как щелчок затвора.       — У меня нет права разговаривать с вами, — ровно ответила она. — И, если честно, нет желания. Лучше делайте, что говорят, и не усложняйте себе жизнь.       Из-за двери доносились голоса. Приглушённые, но слишком знакомые. Он затаил дыхание. Этот тон — властный, уравновешенный, его ни с кем не спутаешь. Сердце сбилось с ритма. Он уже знал, кто там и одновременно не хотел знать.       — Биологический материал полностью изучен, — ровно, безжизненно произнёс голос врача. — Кровь, ткани, внутренние жидкости — без патологий. Пациент в хорошем физическом состоянии. Несколько боевых шрамов, для фронтовика — норма.       — Но ведь дело не в теле, — отозвался другой. Голос мягче, но с той самой скользкой ноткой иронии, от которой хотелось вымыться. — Мы оба понимаем, что оболочка не главное.       — Психологические особенности, — коротко подтвердил врач. В его голосе на миг появилось напряжение, как будто собеседник раздражал его профессионально. — Вы поможете в оценке. Ваши сведения ценны.       Клаус вздрогнул.       И в тот же миг дверь открылась.       Вошли двое.       Доктор Зигмунд Рашер — сухая, выточенная фигура с лицом, из которого вынули эмоции. Он даже не смотрел на Клауса, он смотрел сквозь него, как через рентгеновскую плёнку.       И...       Вальтер Грим.       Холод разлился по груди, как вода из пробитой цистерны. На мгновение дыхание остановилось.       — Какого чёрта ты здесь делаешь?! — вырвалось у Клауса. Он рванулся вперёд, напряг все мышцы, но ремни впились в тело — тщетно, даже шевельнуться нельзя.       Грим склонил голову набок, медленно, с вежливостью, которая была хуже плевка.       — Меня перевели, — сказал он, как будто докладывал о перемещении архива. — Учреждение важное, нуждается в надёжных людях. Верных делу, разумеется.       Пауза. Выдержанная. Выученная.       И тогда Клаус увидел это.       Погоны.       Не оберштурмбаннфюрер. Штандартенфюрер. Его собственные. Звание. Жизнь. Всё, что он строил, что отвоёвывал — на нём. На нём.       Грим провёл пальцем по лакированному погону и будто между делом добавил:       — Повышение всегда сопровождается перемещением. Хотя, признаюсь, удивлён, как ловко ты освободил это кресло. Спасибо тебе, Клаус.       Он не ответил. Не мог. Глотка сдавлена, не злость, нечто глубже, тяжелее. Ощущение, что тебя не просто предали — тебя вырезали, вычистили, заменили... им.       Внутри была не буря, не пожар. Пустота.       В это время Рашер, ни на мгновение не теряя сосредоточенности, просматривал папку, переданную Гримом. Всё было на месте — записи наблюдений за Ягером, ещё со времён его службы, краткие психологические пометки, заметки о военнопленном из лагеря. Даже фотография… Та самая. Слишком личная. Та, после которой путь назад стал невозможен. Рашер усмехнулся про себя, задержав взгляд на последнем рапорте — отчёт о позднем вечере в кабинете Ягера. С подробностями.       — Герр Ягер, — произнёс он спокойно, не отрывая взгляда от бумаги, — мне были переданы сведения штандартенфюрером Гримом, указывающие на симптомы инвертированной сексуальности. Вы их подтверждаете?       — Нет. Сплетни. Пустая болтовня.       — Прекрасно. Тогда обычный тест не вызовет у вас затруднений. — он отложил папку. — А может быть, даже поможет очистить вашу репутацию, так несправедливо запятнанную.       Ему завязали глаза. Ремни всё ещё сдерживали тело, только голосов больше не было. Лишь тишина. Она длилась, тянулась липко, как будто пространство вокруг него поглотил вакуум. Не было ни времени, ни ощущения тела, только темнота под веками.       — Николай Ивушкин, — ровным голосом произнёс Рашер. — Русский, которому вы помогли сбежать. Из сентиментальности? Или... всё же нечто большее? Если вы разочаровались в системе, могли бы выбрать акцию поэффектнее, чем побег одного танкиста.       И вдруг — запах. Едва уловимый, но слишком узнаваемый.…Как яд под кожу. Тот самый ликёр, сладкий, тягучий, дешёвый — Николай тогда шутил, что он будто карамель для офицеров. Теперь же он пах как приманка. Как ловушка, из которой не выбраться. Воздух в комнате стал густым, приторным. Клаус хотел закашляться, но горло не слушалось, ни одна мышца.       — Давайте вспомним, — произнёс Рашер мягко, интимно. — Тот вечер. Что вы чувствовали? Как он стоял напротив вас. Как смущённо отводил взгляд… или наоборот — смотрел слишком долго.       Едва слышные шаги, потом — пальцы. Он не заметил, откуда пришли, кто коснулся первым, только ощутил: кто-то гладит шею. Медленно, как бы проверяя чувствительность. Под челюстью. У ключицы, там, где кожа особенно тонкая.       Клаус дёрнулся, но ремни не дали. Руки продолжили, будто ласкают любовника.       — У вас были фантазии, герр Ягер? Что бы произошло, если бы переводчица вышла? Если бы вы остались с ним наедине… без формы, без фронтов, без флага?       Пальцы спустились ниже. Через робу, через всё, будто не замечая ткани. У груди. Потом — живот. Движения замедлялись, становились всё увереннее. Уверенно-игривыми. Не было боли и это было самым ужасным. Он чувствовал, как тело отвечает.       — Прекратите! — прошипел он, но голос сорвался. Это был не крик — это был стон.       Клаус чувствовал дыхание возле уха. Чужое, жаркое. И голос — русский. Не Николай, конечно. Но тембр подделан искусно. Или он сам уже путал. Это было как кошмар: мозг знал, что это подделка, но сердце билось, будто это он.       — Клаус… — прошептал голос, меж грубых слов, меж незнакомых фраз. — Клаус…       Его трясло.       Но уже поздно.       Влажность. Трение. Прикосновения в паху — не резкие, осторожные, медленные. Пальцы двигались ритмично. Ни боли, ни насилия, его соблазняли его же фантазией.       Физиология предала. Судорога. Жар. Кожа вспыхнула от подлости собственного тела.       Он застонал снова — громче, бессильно, как будто язык стал чужим, как будто голос ему не принадлежал. Он чувствовал себя выставленным, униженным, обнажённым до костей. Даже не перед ними — перед собой.       Он хотел. Он действительно хотел. Он представлял это тогда, в кабинете. Мечтал, чтобы Коля подошёл, обнял, шепнул что-то на ухо, стянул с него китель, снял ремень. Он представлял, как бы это было — лечь под него, позволить себе забыть. Чтобы тело к телу. Чтобы жар, стоны, ликëр, потом тишина и руки, обнимающие сзади.       И теперь всё это воссоздано с точностью палача.       Руки исчезли, повязку убрали. Рашер, довольный, записывал что-то в журнал.       — Эректильная реакция стабильная. Подтверждение девиации на стимулы конкретного образа. — он больше не смотрел на Клауса. — Стимулы: запах, голос, прикосновение. Результат — положительный.       Он повернулся к Вальтеру. Тот смеялся. Не громко, но искренне, удовлетворенно, как будто получил самое сокровенное.       — Вот и всё, да? — процедил он. — Всю жизнь командовал, стоял на посту, раздавал приказы… А теперь шевелишь бёдрами от фантазии о грязном пленном. Ты ждал, чтоб он тебя поимел? Там, на столе? Или на полу, как собачонку?       — Молчи… — прохрипел Клаус, но слов было уже мало. Он трясся, как в лихорадке. Внутри него всё обрушилось.       Он проиграл. В себе.       Рашер закрыл журнал.       — Герр Ягер, не волнуйтесь. Ваша болезнь поддаётся лечению, немецкая наука делает чудеса. Главное — признание. — он откинулся назад. — Штандартенфюрер Грим, объект под наблюдением.       — Вы ведь помните… — уточнил Вальтер, не скрывая мерзкого удовольствия. — Биологически ценный материал.       Рашер кивнул, словно речь шла о чем-то вроде образца ткани или реликвии.       — Начнём...с лёгких методов.

***

Июнь 1944. Граница Польши и Словакии. Поздний вечер

      Танк полз, как раненое животное. Гусеницы, засыпанные пылью, едва цеплялись за разбухшую от жары и дождей проселочную дорогу. По бокам — густой, вязкий лес, елово-буковый, с мягкой подстилкой мха и запахом перегнивающих шишек. Над горизонтом медленно садилось солнце, окрашивая небо в медный цвет.       — Ма́шина добрá, — тяжело выдохнул Василёнок, протирая лоб, блестящий от пота. — Но до дизéля вже нема́. Ещё пару километров — и всьо. Кончáем. Бросать жалко. А шо поробыш.       Сзади, на металлической плите двигателя, лежал Волчок, его лицо было бледным, почти серым. Плечо туго перебинтовано ремнями, обрывками гимнастёрки, чистой ткани уже не осталось. Сквозь бинт проступала кровь, потемневшая, как засохшая малина. Возле него, будто ангел с евангелием, сидел Серафим Ионов. Он нашёптывал молитвы, гладил товарища по лбу и, несмотря на шепелявость, звучал почти как старец:       — Го́споди, укро́й рáба Твое́го Демиáна от стрéл вражи́их… да восстанéт и по́йдёт путём и́стины...       Николай сидел в люке, следя за дорогой. Каждый поворот, каждый шум кустов вызывал напряжение в шее, как будто сам позвоночник хотел спрятаться глубже в череп. Он был вымотан — пропотевший пиджак, ссадины на локтях, пыль в зубах. Война была тут, под ногтями.       Впереди, за изгибом дороги, появились силуэты, четыре фигуры. С оружием наперевес. Один поднял кулак — сигнал "стой".       Николай обернулся:       — Стой. Сидите пока тут. Я разговаривать буду.       — А кóли не нáши? — Степан скрипнул зубами, держась за рычаг.       Николай достал немецкое ружьё — трофей с городка, где они в последний раз пополняли воду и пытались хоть как-то зашить Волчкова.       — Значит, первым стрелять буду, — отрывисто сказал он и вылез из танка, медленно, с поднятыми руками.       Земля пружинила под сапогами. Фигуры навстречу подходили быстро, в них была осторожность, но и смелость людей, которые давно живут с мыслью, что завтра может не быть. Один из них — в чехословацкой шинели, с повязкой на руке и ППШ на ремне.       — Стой, не дальше. Кто такой?       — Младший лейтенант Николай Ивушкин, красная армия. Вырвались из плена, ищем своих.       Пауза.       — Сколько?       — Нас пятеро. Девушка, раненный. Документов нет. У Аньки карточка военнопленной сохранилась — немецкая, можете проверить.       — Девка кто?       — Переводчица. Только с немецкого. Больше нигде не служила. С нами с полигона, в плену была.       — А танк?       — Наш. Тридцатьчетвёрка. Угнали во время учений. Фрицы использовали нас как мишень. Мы прорвались. Снарядов нет, топлива — на донышке. Хотите — утопим, нам не жалко. Можем и с автоматом воевать.       Партизаны переглянулись. У одного были усы, у другого — чётки на шее, как у попа. Спорили недолго — на пальцах, шёпотом. Один раз прозвучало слово «провокация», потом «брехня», потом «немец бы не придумал такую хрень». Кто-то хмыкнул:       — Если пленный сам на танке угнался — пусть живёт.       Снова подошёл главный.       — Медика найдём. Танк — в чащу. Там замаскируем. Снарядов всё равно нет, да и топливо на нуле.       — Найдём топливо, — буркнул усатый. — А снаряды — чёрт с ними. На страху тоже можно выехать.       Николай кивнул, внутри что-то отпустило, будто клапан в котле. Он посмотрел назад, на экипаж.       — Всё. Свои. Вылезаем.       В люк первой полезла Анна, осторожно, обнявшись за край, как будто боялась, что всё это мираж. Её глаза на миг остановились на Николае, потом вниз. Она помогла вылезти Серафиму. Василенок с грохотом откинул люк мехвода, выматерился тихо, как будто себе под нос:       — Век бы так не ехал.       Последним — Волчков. Его несли вдвоём — Николаю пришлось подхватывать под ноги. Тело обмякло, но дышал.       — Демьян наш, — сказал Серафим одному из партизан, — хороший, сильный. Не умрёт, я молился.       Они скрылись в лесу, как будто растворились в листве. А танк остался стоять — тяжёлый, пыльный, исцарапанный, как старый зверь, но ещё живой. Война всё ещё была рядом. Но теперь не в одиночку.

***

      Поздний вечер укрывал лес мягкой синевой. Воздух пах костром, сырой хвоей и вываренными бинтами. Где-то поодаль стрекотал пулемёт — отрывисто, в стороне, не по их душу. В партизанском лагере царила спокойная суета: всё происходило быстро, чётко, как у тех, кто давно научился жить в бою.       Василёнок, ругаясь и пыхтя, вместе с двумя местными мужиками загонял танк в чащу. На него накинули брезент, притянули еловые ветки, замазали номера грязью и золой. У танка было лицо мёртвого зверя, уже не рычит, но глаз не закрыл.       В центре лагеря, возле костра, Анна хлопотала над ужином — мешала в котелке картошку с луковой шелухой и то и дело сдувала волосы со лба. Рядом на деревянном ящике лежал Демьян, уже без гимнастёрки, с новой, чистой повязкой на плече. Его бинтовала санитарка — молодая, с резкими скулами и руками, как у доярки. Маруся. Рыжая, с бровями-нитками и родинкой у носа. Работала молча, но без грубости. Слишком много видела, привыкла, что раненые говорят либо глупости, либо прощаются.       — Ты как так угодил-то? — спросила она, срезая старый бинт.       — Фрицам в люк гранату кидал, — осклабился Волчок. — Меня рикошетом зацепило. Ничё, им больше досталось.       — Дурной, значит. Или герой.       — Да я вообще красавец, — фыркнул он, прищурившись. — А ты кто будешь, медсестра фронтовая?       — Санитарка. С 42-го. Вторую зиму в лесу. Партизаны, как клопы: по тебе ползают и просятся, чтоб спасла.       — А я тихий, молча терплю, как мужик.       — Хм. Сейчас проверим, мужик ты или баба, — и потуже затянула повязку.       В нескольких шагах от костра, на бревне, сидел Ивушкин. Перед ним стоял командир отряда — Пётр Максимович Курило, лет сорока пяти, худощавый, с выправкой кадрового. Лицо резкое, будто вырубленное из ствола, правый глаз чуть подёрнут плёнкой — осколок, говорил.       — Красноармеец? — прищурился Курило. — А чё ж не к своим-то тронулись? Танк есть, люди… Допросили бы тебя, конечно, да и ладно. Потом тебе медаль, и в бой.       Ивушкин сидел молча секунду-другую, потом посмотрел на Анну у костра.       — Не могу к своим, — сказал он тихо. — Анька… она немцам почти три года служила. Переводчица. Не по своей воле, но кому это объяснишь. А я сам — тоже под ними был. Не воевал, но жил. Ел их еду, спал в их бараках. Много чего видел.       Он замолчал. Курило не перебивал.       — Если сейчас к своим пойду — расстрел без суда. Предатель.       Николай опустил глаза, потом снова поднял:       — А тут… может, честь отвоюю обратно. Хоть с чем-то вернусь. Или не вернусь, но по-честному.       Курило долго затянулся самокруткой. Потом сказал:       — Ну смотри, командир. Люди нам всегда нужны. Коли не боитесь, так оставайтесь. Война каждому своё даёт. А кому — прощение.       Ивушкин кивнул.       На краю поляны, за ёлками, застрекотали цикады. Воздух становился влажным, тяжёлым, и из костра пошёл дым в сторону, словно указывая путь дальше, туда, где ещё пылает фронт. Волчков хрипло засмеялся на всю поляну. Серафим снова шептал свои молитвы, держась за крестик. Анна помешивала ужин и смотрела на Николая.       А над всем этим лесом медленно сгущалась ночь, как одеяло для уцелевших. И как обещание для тех, кто ещё будет драться.

***

      Ночь в концлагере стояла тёмная, вокруг ни звука — ни пес, ни крик, ни скрип телеги. Только хриплая тишина пустых бараков и щелчки в печной трубе где-то вдали.       Он лежал на жесткой койке, на проржавевшей железной решетке, с тонким, как бинт, одеялом. Запястья в резиновых жгутах, ремни впивались в щиколотки — не туго, но достаточно, чтобы не забывать: свободы нет.       Он не спал, но и не бодрствовал. Мысли текли мутной водой, как после лихорадки. Тело ещё помнило пальцы, которые трогали не для того, чтобы понять, а чтобы разрушить. Он не кричал. Ни тогда, ни теперь. Просто лежал. Замер.       Он вспоминал Колю — лицо, запах, голос, ту простую, почти наивную теплоту, которую он не позволял себе называть. И вот теперь — всё изгажено. Всё чужое. Всё смешано. Тело дрожало не от холода, а от грязного, липкого осадка. Как будто внутри него поселили кого-то ещё. Как будто он сам теперь — не он.       Он чувствовал: начинается ломка. Не физическая — та будет позже. Сейчас трещала броня. Та, которую он строил годами — строевой устав, форма по складке, муштра, идеология, право быть хозяином. Всё треснуло в одну ночь, как кость под сапогом.       Он не молился. Он никогда не молился. Но в этой тьме, в этих стенах, где даже тени отказывались от обитателей, он вдруг захотел, чтобы кто-то услышал. Хоть кто-то. Хоть Николай. Хоть Бог, в которого он не верил. Хоть сам чёрт, если уж на то пошло — лишь бы не было так одиноко.       Он вжимал лицо в тонкую подушку. Без слёз. Только глухо, почти незаметно вздрагивал всем телом, когда поднималась очередная волна. Образы всплывали без спроса — прикосновения, слова, холод металла, голос Рашера. Они не уйдут. Они не забываются. Он это знал. Но часть его, изуроданная, как прижжённая спина, всё равно цеплялась за ту последнюю ночь до плена. За тёплый немецкий июнь, за голос русского пленного, который смотрел на него не как на врага, а как на человека.       Он даже позволил себе подумать — если бы тогда всё было по-другому. Если бы не война. Если бы...       Кровать скрипнула под ним. Где-то в коридоре прошагали сапоги. Он замер, как животное, забившееся в угол. И снова стало темно и тихо.       Завтра будет снова. Он это знал. Он уже ничего не контролировал. Осталась только оболочка — шрам на лице, трубка в воспоминаниях и имя, которое больше ничего не значило. Клаус Ягер больше не был штандартенфюрером. Он был просто номером в списке. Объектом.       Но где-то в глубине — очень глубоко, под слоями боли, стыда и холода — ещё тлела искра. Маленькая, упрямая. Та самая, за которую будут платить кровью те, кто думает, что он сломлен.
81 Нравится 104 Отзывы 18 В сборник
Отзывы (5)