***
Он не сразу понял, что жив. Сначала было только чужое дыхание над его лицом — резкое, будто собачье. Кто-то оттянул веко, посветил фонариком, потом второе. Всё обжигало, кто-то колол иглу в вену, он не дёрнулся, не вскрикнул. Он был уже не телом, только сгустком звука: глухого, разреженного, будто на дне колодца. «Пульс нестабилен, но держится. Давление падает, восстановить до 90 на 60. Глюкоза, 5 процентов, внутривенно. Вода — только с ложки. Не перегружать». Голоса были как из-под воды. Мир скрипел носилками, хлопал тканью халатов, гудел лампами. Кожа Клауса была влажной, пропитанной чем-то липким — потом, кровью, физиологией. Всё казалось липким, даже воздух. Он снова ушёл. На этот раз — в снег. Ослепительно белое поле, а по нему — чёрная точка. Приближается. Он узнал походку. — Николай? Он не был уверен, что сказал это вслух, губы не шевелились, но фигура услышала. Она остановилась. Волосы длиннее, чем он запомнил. Лицо исцелённое, только тонкий розоватый шрам на щеке остался как знак. Улыбка спокойная, тёплая, даже не упрекающая. — Ты жив… — прошептал Клаус, и голос сорвался. — Ты… Он сделал шаг и вдруг упал на колени, лицо в снег. Ноги не слушались, но это не было больно. Это было как прошение, как молитва. Он вцепился в белизну пальцами. — Забери меня. Пожалуйста. Забери отсюда. Николай подошёл ближе, присел перед ним. Рука — тёплая, настоящая — коснулась его лица. — Ты слишком рано. Ты ещё нужен там. Прости меня. — Я не могу больше. Я не… человек. Я не… — Ты жив. Этого достаточно. Пока что достаточно. И мир снова оборвался. Он проснулся от звука щёлкнувшей пряжки — его снова ремнями крепили к койке. Тело сопротивлялось даже в бессознательном состоянии. Кто-то держал его бёдра, кто-то подсовывал под голову подушку, кто-то проверял катетер. Один из санитаров цокал языком: «Как он, чёрт возьми, ещё держится?» Он не держался. Он плавал. То в марте 1944-го — Берлин, Лихтерфельде, табачный дым и знакомая трубка на столе. То — зимнее поле, где Николай тянет руку. То — больничная палата, где голоса спрашивают: «Мочеиспускание восстановлено? Сознание фрагментарное. Эмоциональные реакции нестабильные. Фиксировать каждые 30 минут». Он дернулся, но не от боли, а от холода внутри. Кто-то гладил его по волосам. Женская рука, осторожно, почти по-матерински. Но он не мог принять эту ласку. В ней не было любви. В ней была — подготовка. И он знал, что готовят. И всё равно, посреди этой мутной агонии, он видел только лицо Николая — с тем же выражением, что в кабинете, когда он передал ему бокал с ликером. Или на полигоне, когда они последний встретились глазами. Или в ту самую секунду, когда он понял: я спасу тебя, даже если это будет стоить мне всего. Сейчас это «всё» уже было платой. Он снова засыпал не во сне, а в отключке, с залитым потом лбом и трубкой в горле. А перед глазами всё ещё — снежное поле. И голос Николая: — Я бы пришёл за тобой… если бы знал, где ты. И он не понимал, от чего хотелось выть — от боли, стыда или желания поверить, что Николай действительно где-то ждёт.***
Клаус не знал, сколько прошло времени, прежде чем сознание снова собралось в одно целое, вынырнув из мутной пелены небытия. Ему казалось, что в мозгу не осталось ни одного связного воспоминания — только фрагменты боли, чужие руки, уколы и чьи-то голоса, скользящие мимо, как гудки кораблей в ночном тумане. Где-то за спиной голос: — Показатели в норме. Поверхностные ожоги, но сердечная активность стабильна. Реакция сохранена. Объект в функциональном состоянии. Сухо, как о моторе, который удалось завести после перегрева. Как будто это тело не его, а просто аппарат, пригодный для дальнейших испытаний. — Доставьте объект в комнату. Два охранника взяли его под руки — привычно, без лишней грубости, но достаточно крепко, чтобы даже не пытаться вырваться. Он всё ещё чувствовал слабость — мышечную, нервную, внутреннюю. Но главное — он отчаянно пытался вспомнить, о чём в последний раз говорил Рашер. Что теперь? Что за новая идея? От чего его тело будет гнить на этот раз? Лишь бы тело… Лишь бы не снова тронули то, что внутри. Камера была другой. Чистая, даже почти уютная: койка с застеленной простыней, небольшой столик, лампа. Только в стене — большое окно с решёткой, и за ним — наблюдательный пункт, в котором он сразу узнал силуэт доктора. И она. Девушка. Едва ли старше двадцати. Светлые волосы, туго затянуты в пучок, медицинский халат, под которым виднелись тонкие белые кружевные трусики, чулки — не армейские, не тюремные, нарочито женственные, почти праздничные. Бледное лицо, дрожащие пальцы, взгляд вниз. Она не была из персонала лагеря, это было видно сразу. Лицо не запеклось в привычной маске безразличия. Из прифронтового борделя? Из лагеря для принудительного труда? Или просто — из плена, как и он. Рашер говорил с ней тихо, отрывисто. — Вы будете стимулировать эрогенные зоны объекта. В случае эрекции — приступить к коитусу. Продолжать до эякуляции. Любые отклонения от реакции — сообщить. В случае неудачи — вам известно, что будет. Она несколько раз кивнула. Почти незаметно. Как кланялись перед выстрелом. Затем он повернулся к Ягеру. Выражение лица было почти доброжелательным — эта фальшивая маска, от которой уже тошнило. — Развяжите ему руки. Резкий рывок. Верёвки, которые уже вросли в запястья, исчезли. Мышцы ныли, затекшие, но свободные. Руки... были свободны. Впервые за сколько дней? Он не знал. Но и радости не было, его сразу же крепко схватили за плечи. Он почувствовал, что любой неверный жест, и ему свернут шею. Свобода была только условной, как мертвая иллюзия. Девушка вошла внутрь комнаты, остановилась перед ним. За стеклом щёлкнул фонограф – Рашер начал запись. — Раздевайтесь, герр Ягер. Клаус застыл. Впервые за много дней перед ним не было шприцов, не было кабелей, не было ремней. Только девушка и он. Пустая белая комната, койка, прозрачное стекло. И она в одном халате, под которым угадывались обнажённые ключицы. Нет. — Я понимаю, вам больше приятны мужские руки. Я могу позвать санитаров, они помогут. Рывок ужаса внутри, будто ледяной крюк под рёбра. Он сам стал сбрасывать робу. Движения неуклюжие, каждый жест — унижение. Он чувствовал себя под прицелом, будто вся страна смотрит на него: генералы, офицеры, Николай… Когда остался в нижнем белье, Рашер вновь заговорил, голос ровный, медицинский, без эмоций: — Объект: мужчина, 36 лет. Подопытная: женщина, 21 год, менструального цикла нет, гигиена удовлетворительная. Задача: оценка физиологической реакции на гетеросексуальный контакт. Этап первый: стимуляция. Если эрекция наступает — приступить к коитусу. Цель: эякуляция. В случае отказа от контакта — усиленная медикация. В случае физического сопротивления — обездвиживание. Клаус стоял, опустив руки. Он не смотрел на девушку. Он знал, что она так же боится, как и он. Что они оба — мясо, просто с разным предписанием. Но это не имело значения. Сейчас у него не было прошлого, не было имени, не было даже чести. Была только комната, стекло, голос за ним. И цена за отказ. Девушка действовала быстро. Почти без паузы, как будто спешила покончить с этим до того, как сама рухнет. Дрогнувшими пальцами расстегнула халат, сбросила его с плеч — осталась в белье, а затем, не поднимая глаз, скинула и его. Тело — худощавое, бледное, в синяках, с ссадинами на бёдрах. Грудь маленькая, жёсткая, как у подростка. На секунду она замерла, а потом резко двинулась вперёд, усадив Клауса на койку. Он не сопротивлялся. Ни малейшего движения, ни злости, ни страха. Просто сидел — будто выточенный из камня. Глаза стеклянные, он всё ещё не смотрел на неё. А если и бросал взгляд — мимо, сквозь, словно она предмет, один из сотен в этом лагере. Она, чуть заикаясь от напряжённого дыхания, опустилась на его колени. Руки скользнули вверх — по бёдрам, по животу. Клаус даже не дёрнулся, только плечи напряглись, когда губы коснулись его шеи. Потом — скулы, потом, уже практически в поцелуе, её губы почти коснулись его рта, и он резко отпрянул. — Нет, — прохрипел он, не открывая глаз. Губы — нет. Не губы. Это была последняя граница. Он мог перенести всё — руки, чужое тело, прикосновения, даже грязный ритм чьих-то бёдер. Но не поцелуй. Ни один. Никогда. Там — то, что не стереть. То, что выжигает. Когда-то, очень давно, он пробовал, отрицал себя, спал с женщинами. По нужде, по привычке, «как положено». Они стонали, целовали, обнимали. Но он всегда отворачивался, всегда вытирал губы потом, чувствуя тошноту, как от гнили. Сейчас было так же. Ещё хуже. Он хотел вывернуться из себя, отсечь нервы, оторвать кожу, но не двигался. Не из страха — из знания. Он знал, что будет, если откажется. Что хуже этого — не смерть. Он закрыл глаза. Постарался полностью отключиться от тела, от комнаты, от её дыхания. Думай. Представляй. Коля. Лицо Николая. Руки. Голос. Касание, которое было добрым. Сцена, вымышленная, но спасительная: кабинет, свет, тепло его тела рядом. Пальцы, скользящие по спине. Ладони, которые не били, не кололи иглой. Он почувствовал её движение. Поцелуи стали шире, расползлись по груди. Рука скользнула вниз и обхватила член. Он вздрогнул, хотел отключиться. Ты сам. Это ты сам. Сам себя трогаешь. Это не она, её нет. Сам… сам… Через минуту что-то сработало. Не возбуждение — физиология. Как при холоде или боли. Не стояк — скорее, рефлекс. Но девушка выдохнула с облегчением, как будто уже видела жизнь после камеры, и сразу же, без промедления, села сверху. Без прелюдий, без слов. Просто направила его в себя и начала двигаться. Внутри Клауса поднялось настолько сильное отвращение, что он зажмурился и хотел выть. С каждой секундой он чувствовал, как его тело предаёт его. Оно принимало это, работало, как машина, как животное. Он начал впиваться в силуэт Николая. Коля, обнимающий его. Коля, шепчущий «Я с тобой». Коля, прижимающий лоб к его лбу. Он не ушёл. Он остался. Он не смотрит, как на врага. Он… он любит. — Коля… — сорвалось с его губ, едва слышно. И тут же рука девушки легла на его рот. — Заткнитесь! — прошипела она в ужасе. Реальность хлынула, как ведро помоев. Она всё ещё была на нём. Камера. Ритм. Стекло. Рашер. Всё снова вернулось. И чтобы заглушить это имя, это слово, которое могло разрушить всё, она начала стонать. Громко, нарочито, театрально, глядя за стекло. Как шлюха, играющая роль. Как ученица, повторяющая выученное. Он задрожал. В теле — рвотный спазм. В горле — сухой сдавленный хрип. Женский стон у самого уха, как сирена в аду. — Прекратите… — прошептал он, на грани. Она не слышала. Или не хотела слышать. Она боялась больше, чем он. Он видел это. Она спасала себя, как могла. Он не винил. Он ненавидел всё это, но не её. Но эрекция исчезла совсем. Он был мёртв изнутри, всё, что могло отозваться, умерло. Даже боль перестала быть болью — осталась пустота. Она не поняла сразу. Но когда поняла — испугалась. Начала двигаться чаще, сильнее. В отчаянии, ужас в глазах, как будто могла разогнать смерть движением бёдер. — Хватит! — сдавленно выкрикнул Клаус. Он сжал пальцы, вцепился в её плечи, резко сбросил с себя, так, что она упала на пол, ударившись локтем о край койки. Он сел, сгорбившись, руки дрожали. Половые органы — в боли, в слизи, в унижении. Внутри — только холод. Он трясся, как в лихорадке, чувствовал, как тело хочет извергнуть само себя. Как если бы в него проникла гниль, не снаружи, а изнутри. — Это не я… — прошептал он. — Это не я, это не моё тело… Он смотрел на ладони. Словно пытался понять, принадлежат ли они ему. И всё ещё чувствовал её бедра, губы, руки. Они влипли в него, как грязь под кожей. Только потом он заметил, что из носа течёт кровь. Просто так, без причины. Дверь открылась с глухим звуком, будто лязгнули замки в преисподней. Зигмунд Рашер появился, как всегда, в идеально выглаженном халате, с расстёгнутыми верхними пуговицами, будто просто шёл на рутинный осмотр. Но в его глазах, в этой мерзкой полуулыбке, было что-то извращённое, тёплое, почти нежное, как у человека, который собирается разрезать живую плоть и думает, с какой стороны будет «красивее». — Ну-с, — проговорил он, протянуто, с удовольствием, — посмотрим, что у нас тут. Двое охранников вошли следом, как механизмы. Сработали чётко: взяли Клауса под руки, пригнули к стенке, зафиксировали его тело. Он не сопротивлялся, только опять закрыл глаза. Это стало единственным способом не сойти с ума: не видеть. Рашер подошёл ближе. Перчатки уже были на нём — тонкие, латексные, скрипящие при движении. Он опустился на корточки, вровень с телом Клауса, и с методичной, почти ласковой деликатностью положил руку ему на бедро. — Спокойно, герр Ягер. Медицинский осмотр. Пальцы сжали основание пениса, разгладили кожу, провели по головке — всё в тишине, только дыхание охранников и мерзкое причмокивание перчатки. Как будто он проверял состояние лабораторного образца, без признаков стыда, без намёка на то, что перед ним человек. — Эрекция отсутствует, — констатировал Рашер с почти весёлым облегчением. — Спонтанной реакции нет. Даже остаточной. Гипотетический оргазм не достигнут. Прямая вагинальная стимуляция в стандартных условиях не вызвала устойчивого полового возбуждения. Причина: вероятное органическое или психогенное отторжение женского пола, степень — тяжёлая. Он встал, стряхнул пальцы — с отвращением, как будто трогал падаль. Повернулся к девушке. Та сидела на полу, прикрыв грудь руками, и с каждой секундой отодвигалась по полу назад, словно это могло её спасти. В её глазах было животное, первобытное осознание, что то, что будет сейчас — хуже. Гораздо хуже. Рашер подошёл с вежливой, старомодной учтивостью. Наклонил голову, как будто ждал аплодисментов: — Ах, фройляйн… Задача была такой простой. Он развёл руками. — Немного театра. Немного кожи. Немного биологии. И, конечно, результаты. Мы все хотим результатов, правда? Он вытащил бумажку из нагрудного кармана — формуляр. Подписал. — Lagerabschnitt D, — проговорил он. — Перевести туда сегодня же. Он даже не взглянул на неё. — Там ищут женщин для низкотемпературной стимуляции. Очень нужный проект. Надо же кому-то помочь науке. Девушка коротко вскрикнула, а потом начала выть — не плакать, именно выть. В голосе было всё: страх, мольба, сознание приближающейся агонии. Рашер вернулся к Клаусу, отряхивая руки, словно весь этот эпизод был грязной, но нужной частью его утреннего обхода. — Ну а вы… — он присел снова, вглядываясь в лицо Ягера. — Импотенция, да? Или просто моральный конфликт? Впрочем, не важно. Губы Рашера изогнулись в улыбке, за которой читалось презрение и что-то почти сексуальное. — Даже если ваше тело отказывается, я заставлю его слушаться. Наука любит покорных. Он щёлкнул пальцами. Один из ассистентов подал ампулу и шприц. — Препарат экспериментальный, но вызывает стойкую эрекцию за счёт стимуляции кровенаполнения и болевых рецепторов. Он ввёл иглу быстро, привычно — в основание члена, даже не удосужившись дать анестезию. Боль пришла сразу. Жгучая, режущая, как будто туда вливали кислоты. Клаус дёрнулся, зашипел и тут же снова упал в оцепенение. Через несколько секунд член начал подниматься — медленно, неестественно, словно это делало чужое тело. Против воли. Против желания. Против всего, чем он был. — Вот видите? — Рашер выпрямился. — Организм работает, вопрос лишь в дрессировке. Он сделал паузу, потом повернулся к охранникам: — Отвести обратно в камеру. Больше он ничего не сказал. Слова не понадобились, чтобы передать главный смысл: разрядки не будет. Это было наказание. Его оставят — с телом, которое хочет, и разумом, который кричит от ужаса. Тело — в ярости, разум — в клетке. А между ними — тишина. И улыбка Зигмунда Рашера, врезавшаяся в череп, как шрам.***
Та же койка. Та же темнота. Тот же затхлый воздух, насыщенный потом, химикатами и чем-то ещё — сладковато-гнилым, как в морге. Клаус лежал на спине, голый, привязанный за запястья и лодыжки, ремни врезались в кожу, но он уже не чувствовал. Он почти не чувствовал ничего. Почти. Глаза закрыты. Спасение только в темноте внутри себя. Но и там не было света. Сознание металось, судорожно и безуспешно ища хоть какую-то опору, хоть одну живую мысль, не заражённую этим адом. Оно всегда возвращалось к одному. Николай. Он появился в уме так, как появлялся всегда — живой, чистый, живущий где-то вдалеке. Его руки, его голос, то движение плеч, когда он вглядывался в прицел... Клаус сжался — это воспоминание было языком пламени на открытой ране. Но в этот раз образ вызвал не утешение, а рвотный спазм. Тело сотрясло, в горле поднялась горечь. Он едва не захлебнулся, стиснул зубы. Внутренний голос — уже не его собственный, а ставший чем-то чужим, ядовитым и абсолютно точным — зазвучал в голове. Оставь его. Хватит вспоминать то, чего нет. Он жив, он счастлив. Где-то далеко и без тебя. И даже если бы всё было по-твоему… Если бы он любил тебя, если бы простил, если бы пришёл сюда. Что бы ты сказал? Что ждал? Что любишь? Этим телом? Этим вонючим, поганым телом, которое не сопротивлялось. Которое отдалось. Которое лапали, трахали, как бордельную шлюху в бараке для унтер-офицеров. Он бы даже не прикоснулся к тебе. Он бы отвернулся. Ты — грязь. Ты — ничто. Не смей марать его собой. Губы Клауса дрогнули. Беззвучно. Он не знал, то ли хотел что-то сказать, то ли просто внутренне вскрикнуть — от боли, от стыда, от невозможности стереть себя изнутри. Он сжал челюсти, мышцы живота дёрнулись. И тут пришла она — новая волна боли. Препарат, введённый ранее, перестал действовать — эрекция спала, медленно, мучительно, как умирающее животное. Но из-за того, что семя не вышло, всё, что должно было завершиться — осталось в теле. Перенапряжение, застой, кровенаполнение, воспаление. Боль в паху была жгучей, тупой и настойчивой, как будто туда вбили раскалённый кол и теперь медленно проворачивали. Яички налипли к бёдрам, словно от внутреннего жара, и отзывались резкой, волнообразной резью при каждом неосторожном вдохе. В области паха распирало, всё изнутри распухло, отекло, требовало выхода. Но выхода не было и не будет. Это не было похоже на обычную боль — это было мучение, телесное извращение, агрессия физиологии, кара за неестественное возбуждение без конца. Спазмы начинались внизу живота и ползли вверх, как лихорадочные судороги. Иногда Клаус непроизвольно вздрагивал. Иногда издавал короткий, сдавленный стон, даже не осознавая. Он бы сделал всё, чтобы потерять сознание. Но сознание держалось — упрямо, с какой-то садистской силой. Ночь тянулась, как пытка. Он лежал, как мясо, с воспалённой плотью, покрытой потом, в котором была и боль, и стыд, и всё то, что уже нельзя было отмыть. И повторял про себя, с каждой болью всё яростнее: Не думай о нём. Не вспоминай. Ты не имеешь права. Ты не тот человек. Ты уже не человек вообще.***
Николай сидел у ручья, осторожно сжимая ладони, словно боясь расплескать хрупкое чудо — холодную воду, что тихо журчала между камней. Влажные пальцы дрожали, когда он подносил руки к губам. Внезапно солдатские инстинкты вздрогнули, цепко ухватив ощущение чужого присутствия. Он вздрогнул, резко вскочил, руки ловко сжали винтовку, прицел — холодный, точный. Перед ним стоял Ягер. Тот самый, с той вышки на полигоне, вырезанный из памяти словно стальной контур, но теперь с утраченным весом и жесткостью. Роба — странный, чуждый наряд, напоминающий о том, что носил сам Николай, когда был пленён. — Ты же умер... — голос сдавленный, будто пытается поверить в увиденное, но пронзительно ясный. — Я был уверен, тебя уже... Клаус качнулся, глаза расширились до стеклянной пустоты, в них смешались удивление и бездонная усталость. — Я?.. Да... я... — слова хрипели из горла, он закашлялся, и изо рта хлынула густая, тёмная субстанция — не кровь, а словно сама гнилая тьма, смесь кишок и червей, какой-то омерзительный яд, вызывающий позыв на рвоту. Николай отпрянул, сердце замерло. — Я умер... — тихо, но с мучительной решимостью двинулся Клаус к нему, шатаясь, будто марионетка на нитях, бледное лицо безжизненно поблекло, а глаза — стеклянные и полные безысходности — смотрели прямо в душу. Внезапно Ивушкин проснулся в холодном поту. Ночь над лагерем партизан была ясной, звёзды мерцали как холодные огоньки, а воздух пахнул костром и свободой. Несколько дней он уже был здесь, наконец мог нормально есть, спать, ощущать тепло огня на коже. Но покоя всё ещё не было. — Ты меня даже во сне не отпускаешь, фриц проклятый... — прошипел он, переворачиваясь на бок, пытаясь ускользнуть от мучительных мыслей. И всё же, глубоко внутри, словно тлеющая искра, залегла тревожная мысль, которой не должно было быть. Что с тобой, Николаус?..