In seinem Schatten

NC-21
В процессе
81
4
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 145 страниц, 52 461 слово, 12 частей
Метки:
1940-е годы Hurt/Comfort Ангст Апатия Близкие враги Боязнь прикосновений Военные преступления Вторая мировая Второстепенные оригинальные персонажи Гомофобия Групповое изнасилование Дарк Депрессия Дереализация Деревни Жестокость Изнасилование Карательная психиатрия Концентрационные лагеря Корректирующее изнасилование Кровь / Травмы Лабораторные опыты Насилие Невзаимные чувства Неозвученные чувства ОМП Обусловленная контекстом гомофобия Объективация От врагов к друзьям Панические атаки Плен Потеря памяти Принуждение Психологические пытки Психологические травмы Психологическое насилие Пытки Радикальная медицина Рейтинг за насилие и/или жестокость Сексуализированное насилие Слом личности Спасение жизни Трагедия Унижения Упоминания беременности Элементы гета Элементы драмы Элементы психологии Спойлеры ...
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
81 Нравится 104 Отзывы 18 В сборник

Глава седьмая

Настройки
      Пахло жареным хлебом и порохом. Смешно, но именно такой был вкус этого лета. Отряд партизан шёл вдоль гравийной дороги, стараясь не отставать от танка, солнце плавило плечи. Аня сидела на месте радиста, молчаливая. Она всегда молчала, когда волновалась. Он чувствовал её дрожащие пальцы в своей ладони. Позади них деревня, где остались мёртвые немцы, впереди — встреча с Красной армией. А пока просто дорога, просто день.       Ягер больше не снился. Почти не снился.

***

      У него отняли имя.       Он помнил, что оно было длинное, с «Н», немецкое. Оно как будто торчало занозой где-то под ногтями памяти, но каждый раз, когда он пытался к нему дотянуться, его забивали обратно ударами, смехом, телами.       Сегодня был двенадцатый раз...Или тринадцатый, Рашер говорил, что ведёт статистику. Он усмехался, иногда записывал. Иногда предлагал поучаствовать ассистентам.       Николаус, кто это? Я — никто. Меня называют «объект».

***

      Вечером она подошла к нему и просто села рядом.       — Я его убила, — сказала она. — Он был мальчишкой. У него изо рта текла кровь...       Коля ничего не сказал, только обнял её. Она дрожала, как осиновый лист.       — Если бы не ты, он бы выстрелил в меня.

***

      Они вставляли в рот кляп, как будто боялись, что он скажет что-то важное. Как будто в его разбитых губах могла быть истина.       Когда его отпускали, он не шёл, только ползал. Мозг больше не понимал команду «встать».       В углу было зеркало. В нём отражался кто-то другой.       Не Ягер.       А Ягер бы курил трубку. Выпрямился. Что-то сказал с типичным гессенским акцентом, холодно, чуть грубо. Этот... только кашлял и глотал кровь.

***

      Они вышли на соединение с Красной армией под Аугсбургом. Танк обнимал пыльными гусеницами дорогу. Командир дал добро включить их экипаж в особую группу — штурм Дахау.       Николай молча кивнул.       У них не было иллюзий, они, как никто другой, знали, что там, потому что были в похожем аду.       Их глаза уже не горели, но руки знали, что делать.       Коля вспомнил, как тот самый немец однажды открыл для него ворота. Имя всплыло дымкой, оставив в груди только жар и странную щемящую тоску.

***

      Сегодня Рашер сказал:       — С завтрашнего дня мы начнём курс: гормональная терапия, химическая кастрация. Научный интерес, знаешь ли.       Он не ответил. Он вообще больше не говорил.       Рашер называл это «удобной тишиной».       Клаус. Такое было имя. Был человек. Были руки. Кто-то с огнём в глазах. А теперь только холод, и он, которому не давали уйти.

***

      Лес стоял жаркий, липкий, задыхающийся. Воздух не шелохнулся: ни ветерка, ни треска ветки, даже птицы замолкли. Всё замерло, как перед грозой, но гром был не в небе. Он был в людях.       Коля сидел на краю лагеря, спиной к костру, лицом — в пустоту. Затёкшие руки на коленях, взгляд упёрт в землю, где между корней муравьи строили своё жильё. Он не двигался, будто врос в этот клочок земли, где мог молчать без объяснений. Сегодня в нём не было Ивушкина-командира. Сегодня в нём был человек, которого когда-то держали за решёткой, обливали ледяной водой, били сначала до рёва, потом до тишины. Всё, что было за три года, вылезло наружу с хрустом, как будто тело решило: вспомни каждый миг. Те самые шрамы на спине словно ожили, пульсировали, ныли под рубашкой. Он чувствовал, как по ним снова скатывается кровь, хотя на коже только пыль и пот. Тело знало: завтра придётся вернуться туда, откуда оно вырвалось. Не все возвращения добровольные, иногда тебя просто затаскивает обратно собственная память.       Демьян взглянул в его сторону и тут же отвёл глаза. Даже пошутить не рискнул, хотя обычно мог подколоть кого угодно. Наводчик понял с одного взгляда: к командиру сейчас лучше не подходить. У всех были свои обрывки ада, просто у кого-то он был глубже закопан.       Аня шла мимо и на секунду остановилась, хотела подойти, но тоже не решилась. Теперь, когда они стали близки, она знала точно: такие минуты нужно проживать в одиночестве, иначе задохнёшься. Особенно перед местью. Потому что это была не просто операция. Это была расплата. Личная. С кровью, с лицами из прошлого, с проклятым запахом вечной гари.       Они не хотели освобождать.       Они хотели добивать.       Лагерь не стирался из памяти, его невозможно было смыть мылом, заесть хлебом или перевязать бинтом. Это была не рана, это был гниющий, но всё ещё живой труп. И у каждого из них он был свой. Только сегодня они собирались навсегда похоронить его в стенах Дахау.       Поздно вечером, под камуфляжем еловых ветвей, Курило разложил карту на ящике из-под снарядов. Лампа дрожала на ветру, лица были уставшими, но внимательными.       — Ворота будут закрыты, охрана дежурная. Построение по тревоге — примерно пять минут. Мы входим с двух направлений, — он тыкал пальцем по плану, голос был низким и точным. — С востока основная ударная группа, с севера — обходная. Красная армия берёт на себя администрацию и офицерские казармы, мы — фланги и бараки. Очистка полная.       Он посмотрел на Ивушкина:       — Ты идёшь первым. Ваш танк ломает всё к чёртовой матери. Если там будут мины, заграждения, лучше потерять железо, чем людей.       Коля без колебаний кивнул.       — Не беспокойся, — сказал он тихо. — Я проеду, даже если придётся взорвать себя вместе с воротами.       Он посмотрел в сторону карты.       — Я не дам сбежать ни одной твари. Ни одной.       Курило ничего не сказал, только хмыкнул и закрыл карту, будто подписал приговор.

***

      Сначала это был просто низкий, дрожащий гул, как будто земля затаила дыхание. Потом сквозь него прорвались крики, свист, лязг, один из охранников, с побелевшим лицом, выбежал из караульной и закричал:       — Они прорываются! Красные!       Секунда тишины, как после выстрела. А потом — хаос.       Вальтер Грим ворвался в подвал, едва не сбив ассистента у дверей. Лицо багровое, на висках — пот. Он размахивал руками так, будто уже не знал, что с ними делать: хватать документы, доставать пистолет или вырывать себе волосы.       — Они уже в Рохмусс! Восемь километров, мать твою, восемь! — он влетел в лабораторию, громыхая сапогами. — Ты что, не слышал тревоги?! Нас раздавят через пару часов!       Зигмунд Рашер спокойно стоял у стола, протирая стекло ампулы. Металлический поднос блестел в тусклом свете лампы. На нём шприцы, маркированные пузырьки, пергаментные бирки. Всё было аккуратно, точно, ни капли паники.       — Приветствую, Вальтер, — Рашер даже не обернулся. — Как всегда шумно.       — Ты совсем ебанулся?! — Грим сжал кулаки. — Ты тут, блядь, гормоны подбираешь, когда мы через два часа станем «материалами для трофейной съёмки»!       Он обернулся, на койке в углу, закреплённый кожаными ремнями за лодыжки и запястья, сидел Клаус Ягер. Вернее, то, что от него осталось. Ноги свесились, как у куклы, глаза были открыты, но не видели, челюсть чуть приоткрыта. Лицо серое, как глина, с провалами под глазами и безэмоциональным «ничего» во взгляде. Из уголка рта текла слюна. Спина — в грязных пятнах. Он дышал, но не жил.       — Ягер, наш самый ценный экземпляр, — Рашер небрежно кивнул. — В состоянии кататонии уже третий день. Психика не выдержала. Жаль, такой интересный случай.       — Ты меня слышишь, ублюдок?! — Грим схватил стеклянную колбу и разбил её о пол. — Это всё военные преступления! Пытки, стерилизация, препараты, казни! Если русские это найдут — нас повесят!       Зигмунд усмехнулся и, наконец, повернулся к нему. Лицо спокойное, даже с оттенком любопытства.       — Нас? — переспросил он, медленно. — Вальтер, ты читал протоколы, которые сам подписывал? Я полевой врач, прикомандированный к медицинской части лагеря, не более. А ты — научный куратор проекта с подписью рейхсминистра.       Он покачал головой, словно учитель перед тупым учеником:       — Я даже не имел допуска к решениям, только выполнял. В пределах своей компетенции, конечно.       У Вальтера пересохло во рту.       — Ты... ты всё это готовил заранее…       — Разумеется, — кивнул Рашер. — Надеяться, что Рейх продержится вечно — непрофессионально. Особенно в науке.       У Грима побелели пальцы, когда он схватил документы. Он рыскал глазами по папкам, как загнанная крыса в огненном лабиринте. Швырнул часть бумаг на стол, другие поджёг прямо на спиртовке, вырвав из руки ассистента пинцет. Пламя поднималось уродливым оранжевым языком, глотая фамилии, таблицы, списки.       — Сука… сука, ты подставил меня… — прошипел он.       — Ты подставил себя. Я всего лишь перестраховался, — пожал плечами Рашер. Он отложил ампулы, и с сожалением глянул на пустую руку. — Жаль, конечно, я действительно хотел посмотреть, как на него подействует терапия. Организм редкий, практически идеальный. Переносил дозировки, которые свели бы с ума любого. И ведь не кричал почти…       Грим отмахнулся, продолжая выдёргивать документы, разрывать, метать в огонь. Голос его дрожал:       — Надо убирать подопытных. Всех. Всех в один барак. Заложить соломой, облить бензином, пусть сгорят к чёртовой матери, ни одного свидетеля.       — Ты всё ещё надеешься, что успеешь выбраться? — спросил Рашер, будто обсуждал чьё-то несчастное заблуждение, а не приближающийся суд.       Он подошёл ближе, склонился к пылающему костру из бумаг, где исчезали имена, подписи, свидетельства, и добавил с ленивой чёткостью:       — Уедешь без докладов, и ты просто убийца. Без пользы, без оправданий, без смысла. В Берлине такие не нужны, там тебе русские покажутся сказкой по сравнению со своими.       В этот момент из одной из потрёпанных папок что-то выпало на пол. Грим наклонился машинально, блеснул металлик тиснения, чёткий контур орла. Он замер, прищурился, потом понял. Это было старое офицерское удостоверение Клауса Ягера. Корочка с гербом Рейха, аккуратно вложенная между медицинскими отчётами. Не сожжённая. Не разорванная. Просто оставленная, как насмешка — знак, кем он был и кем стал здесь. В глазах Грима мелькнуло что-то дикое. Последняя искра личной, мелочной, бессмысленной, но всё ещё живой мести. Даже сейчас, когда страх заворачивал кишки в узел, он не смог отказать себе в удовольствии плюнуть в лицо прошлому.       Он подошёл к Ягеру, сидящему в углу, привязанному к койке, как к столбу на казни, резко рванул ремни. Те со стоном затрещали, кожа под ними была сырой от крови и воняла гноем. Клаус не сопротивлялся, совсем не двигался. Вальтер с деланной торжественностью вложил корочку в его ослабевшие, дрожащие руки. Смотрел, как тот уставился на неё, будто на мёртвую птицу.       — Держи крепче, штандартенфюрер Николаус Ягер, — процедил он, осклабившись, как волк. — Может, перед смертью вспомнишь, кем ты был.       Он развернулся и вернулся к бумагам уже без суеты. Механично, как мясник, отделяющий мясо от костей: это — в огонь, это — в Берлин, это — к чертям собачьим.       — Пусть думают, что это ССовец, который прикидывался пленным, — бросил он, не поворачивая головы. — Они идут злые, как псы. Проверять не будут, сразу к стенке.       Говорил он уже ровно, глухо, как приговор. Как те, кто умеют убивать так, что потом даже не снится.       — Ты оставляешь его? — спросил Рашер, взглянув в сторону фигуры, что сползла на пол, будто сломанная кукла.       Клаус прижимал удостоверение к груди, глядя на него так, как смотрят дети на непонятные предметы. Взгляд пустой, зрачки — как дыры.       — Да, — коротко ответил Грим. — Русские сами с ним разберутся.       И ушёл.       В лаборатории стало тише. Только тонкое стекло звякнуло в поддоне — последнее, что осталось от системы, что называлась "наука". Рашер ещё секунду стоял, глядя на тёмный дверной проём. Потом медленно снял перчатки, выбросил их в мусорный бак.       — Жаль, — почти вздохнул он. — Действительно было бы интересно.       Он выключил свет. И оставил подопытного — бывшего офицера, бывшего человека, бывшего Клауса Ягера — в полной темноте новой участи.

***

      Рашер выехал из лагеря чуть больше часа назад — не в Берлин, там его ждали отчёты, проверки и вопросы, ответы на которые стоили бы жизни. Нет, он уезжал подальше: от чужих и своих, от правды и расплаты. Дальше — бегство в другую страну, в другую жизнь. Главное успеть уйти. Вальтер же всё ещё безумно сжигал бумаги, уничтожал улики, отдавал приказы о поджогах бараков, когда ударил первый грохот. Ворота лагеря рухнули под гусеницами танков.       Ивушкин первым вылез из своего Т-34, не чувствуя триумфа — только холодное, глухое напряжение, сжимающее ребра, словно грудная клетка стала капканом. Это не была победа, а вскрытие гнойной раны, которая мучила всех здесь слишком долго.       — Осмотреть всё! — рявкнул он, не оглядываясь. — Каждый барак, каждую яму, каждый угол. Эти ублюдки будут прятаться, маскироваться под заключённых, под раненных. Никому не верьте. Ищите!       Он знал: крысы бегут с тонущего корабля. Некоторые уже сорвались. Но сегодня никому не уйти.       Глаза щипало от дыма и вони. Смесь гари, тления, гнили и едкого, острого страха висела в воздухе, словно сама земля боялась вспоминать, что здесь происходило. Вдалеке кто-то рыдал, кто-то звал по имени — всё это звучало как из глубины колодца, сквозь воду и мрак. Ивушкин был не здесь. Он был там — в бараке, в карцере, под ударами, среди криков.       И вдруг — движение.       Слева, почти в тени, мелькнула фигура. Без формы, в гражданском. В руках — свёртки, папки, документы. Доказательства и приговор. Ивушкин вздрогнул, мозг пытался отгородится, но лицо он узнал сразу.       Вальтер.       Имя он не знал, но лицо помнил до мельчайших деталей, как шрам от ожога на коже, как след от плети, которые не зажили ни на спине, ни в голове.       Грим заметил взгляд и сорвался на бег. Плохо. Поздно. Выстрел прорезал воздух, вонзился в ногу с влажным хрустом. Вальтер рухнул, завывая и хватаясь за бедро. Коля подошёл медленно, тяжёлые шаги звучали, как удары молотом по прошлому.       — Ну здравствуй, гаденыш, — холодно произнёс он. — Узнаёшь?       Глаза Вальтера расширились. Он узнал, конечно.       — Где твои погоны, красавец? Сдуло ветром? Или сам снял, чтобы за гражданского сойти? Думаешь, если побреешься и спрячешь китель, я забуду?       Он опустился к Вальтеру, глядя в упор, словно в прицел.       — Помнишь, как ты меня называл? «Подопытный», да? Ну что, пришёл черёд попробовать на вкус обратную сторону эксперимента.       Удар. Второй. Третий. Вальтер хрипел, захлёбывался кровью, крика не было — только звуки души, разрываемой болью. Ивушкин бил молча. За каждую ночь. За каждого товарища. За детей, сгоревших, пока он слушал их крики за колючей проволокой. Он выпрямился. Вальтер корчился у ног, жалкий, как слизень.       — За всё, мразь, — тихо сказал Коля и выстрелил.       Один раз — в живот, медленно, чтобы прочувствовал. Второй — в голову, точно, чисто, без истерик и сожалений.       — Это не приговор. Это правосудие.       Ивушкин развернулся и пошёл прочь, не оглядываясь. Пусть земля сама решит, что делать с телом.       Грохот танков остался позади. Теперь грохот был другим — человеческим. Крик. Стрельба. Красная армия уже заняла позиции у офицерских казарм. Охранников лагеря, пойманных на месте, гнали под дулом автоматов. Кто-то пытался бежать — падал на бегу с простреленным позвоночником. Кто-то, опустив руки, шёл молча, словно знал, что плац — последняя остановка.       — Стоять! Оружие на землю! — крик сержанта с хрипотцой разрезал пространство, как плеть.       — Пленных не брать, если оказывают сопротивление! — отдал короткий приказ комбат.       Кто-то из эсэсовцев, ещё в кителе, рванул через дорожку — две пули, одна в плечо, вторая в затылок. Тело упало лицом в грязь. Другие, глядя на это, начали молиться, плакать, срывали погоны, хватались за крестики. Поздно. Для милосердия слишком поздно.       Но это было только начало. За воротами лагерь выл.       Вонь гари, нечистот и гнили била в нос. Горели бараки, трещали балки, валились стены. Сквозь дым ползли фигуры — оборванные, худые, словно сделанные из кожи и костей. Некоторые на четвереньках, кто-то просто на животе, без части конечностей. Кто-то шёл, держась за стены, кто-то падал сразу, как только доходил до выхода.       Партизаны ринулись вглубь ада.       — Волчок, сюда! Дверь держи! Мишка, налево — там крики!       Курило влетел в горящий барак, плечом вышибая проход. Сразу на него вывалилось тепло: тяжёлое, липкое, словно он вошёл в пасть пылающего зверя. Изнутри доносился кашель, хрип, сдавленные стоны. В полумраке — силуэты.       — Живые есть?! Дышите, родные, дышите! Мы вас вытащим! — орал он, не слыша самого себя.       За ним следом ворвался Демьян с куском ткани на лице. Вместе они выволокли первого — человека без ноги, с перевязанной тряпкой культёй. Потом второго — девушку с выжженным лицом, она даже не плакала, только держалась за шею, как будто там когда-то была цепь, и она до сих пор её чувствовала.       Всё горело.       Василёнок, обмотав голову мокрой тряпкой, махал рукой выжившим и кричал на ходу: — Спакойна! Выходзьце! Свае прыйшлі! Дзеці, старыя, хворыя — у бок! Да палявога шпіталя іх! Хто пры свядомасці — да мяне, не панікуйце!       Он подхватывал худых женщин, поддерживал подростков, волочил наперевес стариков. Один мальчик едва держался на ногах, у него был перевязан обрубок руки, кровь сочилась сквозь бинт.       — Да Марусі з Іонавым! Толькі трымайся, сынок, трымайся…       У полевого лазарета Маруська и Серафим работали, как на фронте: слаженно, быстро, без криков. Серафим стоял рядом и тихо, заикаясь, читал обрывки "Отче наш", крестился, клал руки на головы раненых. У него на кофте были кровавые пятна, н он не замечал их.       — Г-г-господи, — говорил он, — прости... Их с-с-сильно много… Мы… Мы н-не успеваем...       Маруся склонилась над грудной клеткой женщины, у которой всё было разорвано, как будто её вскрыли. Её руки дрожали.       — Боже... я... Я таких ран не видела даже под Киевом… — прошептала она.       — Ш-Шьём! — проговорил Ионов. — Держи! Н-Не плачь, Маруся! Не время! Они живые, з-значит, мы должны у-успеть!       Ярцева искала детей и женщин. Она бежала между бараками, хватала за руки тех, кто стоял неподвижно, будто замороженный ужасом.       — Это всё. Всё закончилось. Вы свободны. Вы слышите? Свобода!       Но слова тонули. Люди не верили, не понимали. Одна женщина стояла, прижимая к груди окровавленные пустые пелёнки. Лицо её было восковым. Она даже не подняла глаз.       — Пойдёмте... — прошептала Аня, но та не двинулась.       Просто качалась вперёд-назад, как маятник на грани безумия.       — Он был... совсем маленький... Ещё не говорил...       Рядом кто-то потянул её за рукав. Девочка. Худенькая, лет шести. Глаза как два больших озера слез.       — Вы не видели мою маму? — спросила она тихо. — Её нет уже шестьдесят два дня. Я считала...       Аня замерла. Губы дрогнули, но слов не пришло, в горле стоял камень. Слезы подкатывали к глазам, но она не могла плакать — рядом ещё двадцать, тридцать таких же детей. Женщин. Людей.       — Пойдём, — наконец выдохнула она. — Мы найдём тебе маму. Или кого-то, кто будет рядом.       Она взяла девочку на руки. Та прижалась к её плечу и затихла.       Лагерь жил, но это была не жизнь — это была агония. Крик, стон, гул машин, щелчки затворов. Кто-то смеялся истерично. Кто-то рыдал в голос. Кто-то просто падал и больше не вставал.       На фоне всего этого Николай шёл молча. Он видел всё. Он ничего не чувствовал. Всё уже было внутри. Уже умерло. Он шёл дальше — мимо бараков, карцеров, котлов, битых стёкол и чьих-то глаз, застывших в мёртвом отчаянии. Привык, что за каждой дверью теперь или смерть, или остатки от неё. Привык, что всё — вонь, грязь, мясо, развороченное насилием. Привык, но не смирился. Каждый следующий корпус был как новая рана, новая страница в книге ада. В подвале у южного крыла пахло по-другому. Здесь было слишком чисто. Запах хлорки, карболки, какой-то лабораторной стерильности и... кислоты.       Ивушкин насторожился, поднял автомат и тихо вошёл внутрь. Стены были гладкие, плиточные. Для опытов. Всё в нержавейке и стекле. Металл, как в операционной, только не больничной — пыточной. Он шёл по коридору, замирая у каждой двери. За стеклом — пустота. Пустые койки. Пустые ремни. Пустые глаза, отпечатавшиеся на стенах.       Он остановился. Рядом комната.       Тихо.       Слишком тихо.       И тут он увидел — в углу полосатая роба. Мелькнула мысль: «Ну конечно. Переоделся. Заныкался. Чтобы точно не нашли. Но нет, ублюдок, тебя это не спасёт...»       Он шагнул ближе, автомат уже был наполовину поднят, но через секунду всё внутри оборвалось. Руки ослабли, ствол стукнулся об пол. Он стоял и смотрел.       На него.       На Клауса Ягера.       Нет. Это не он. Не может быть он. От офицера СС, которого он знал, не осталось ничего. Ни осанки, ни взгляда, ни лица. Только шрам на правой щеке — тот самый, который Коля оставил ему в 41-м. Шрам — как след от крика, застывший навсегда. Единственная метка, что это не призрак. Это — правда он.       Коля зажмурился. Открыл глаза. Шрам был на месте.       Перед ним — полуголый мужчина в полосатой робе, измазанный в грязи, в собственных выделениях, с телом, истощённым до предела. Запястья — в крови, в гное, живые кости. Он сидел на полу, прижавшись к стене, руки дрожали. На груди удостоверение СС, будто кто-то нарочно положил его, как издёвку.       Коля резко выхватил корочку. Узнал фото. Узнал глаза. Он сжал зубы и швырнул удостоверение куда-то под стол, под капельницы и ампулы, опустился на корточки, не веря в происходящее.       — Ягер?..       Тот не ответил, только вздрогнул. Он не отводил взгляда, но и не смотрел. Как будто был внутри, но не здесь.       — Что ты здесь делаешь?.. — голос сорвался. — Ты... ты же мёртв...       Ивушкин осторожно протянул руку. Ладонь зависла в воздухе. Клаус не двинулся. Потом — вскрик. Глухой, звериный. Он отшатнулся, сжался, уткнулся лбом в колени. Из горла вырвался сиплый, почти неразборчивый звук — не слово. Слов у него уже не было.       Кататония.       Коля сразу понял. Не врач, но он знал этот взгляд, у него был такой же, когда он только попал в лагерь. Но не такой...не такой пустой.       Он попытался снова. Медленнее.       — Клаус Ягер. Это ты, слышишь? Клаус. Ну же. Помнишь меня? Ивушкин. Николай. Т-34. Концлагерь. Побег. Ты помог мне...       Никакой реакции. Даже не моргнул.       — Ты что, не узнаёшь?.. Я... ты спас мне жизнь, чёрт тебя побери!..       Ответа не было. Только судорожное дрожание пальцев. Как будто даже воздух был болью. Коля осмотрел его — быстро. Температура. Запястья — ужас. Кожа разъедена, с гноем. Раны не от ударов — от ремней. Он был связан. Всегда.       — Твою мать... — прошептал Ивушкин.       Он встал, осмотрел комнату. Может, будет хоть что-то, что объяснит... почему этот человек здесь. В робе. В углу. В гниющей лаборатории, где больше никого нет. Бумаги. Стекло. Металл. И — одна папка в углу. С неё выпали фотографии. Коля глянул мимоходом. Обнажённое тело. Мужчина. Слишком странная поза. Он отвернулся, сжал зубы, не понимая, что это и к чему.       Коля вернулся, присел рядом, стал говорить на немецком по слогам:       — Слушай меня. Ты не здесь. Ты в безопасности. Всё... Всё закончилось.       Клаус вздрагивал при каждом звуке.       — Я... я сейчас вытащу тебя, слышишь? Только... только не говори. Пожалуйста. Ни слова. Ты немец. Это лагерь. Тут... наши. Если ты заговоришь — тебя... они не станут разбираться.       Он сглотнул. Говорил медленно. По-немецки. По слогам.       — Я... помогу тебе... Понимаешь?.. Я... друг.       Клаус впервые взглянул в лицо. Без понимания, но не отстранился.       — Пожалуйста... пойдем... со мной. Не разговаривать. Просто идти. Я говорю, что ты поляк из прошлого. Мой лагерный... друг. Ты понимаешь?       Клаус зашевелился, неуклюже попытался встать. Как щенок с перебитыми лапами. Снова вскрикнул от боли.       Коля подхватил под локоть — мягко, медленно, всего на секунду, чтобы не упал обратно. Тело дёрнулось, но не оттолкнуло.       — Хорошо. Так. Всё хорошо. Давай. Шаг. Один. Потом второй. Я с тобой. Я рядом.       Он говорил шёпотом, голос подрагивал. Они вышли из ада. Один — на своих ногах. Другой — в его тени.

***

      Первая, кого Ивушкин увидел на выходе из подвала, была Аня. Она стояла, склонившись к маленькой девочке, говорила ей что-то ласковое, обнимая за худенькие плечи. Девочка дрожала, шептала, что-то про маму, Аня пыталась улыбаться, но пальцы на её руке сами собой сжимались в узел. Потом она повернулась, увидела Колю. И застыла.       За его плечом, будто призрак из другого мира, шаг за шагом двигался человек в полосатой робе. Не шёл — плыл, едва касаясь ногами земли, еле держась за Колино плечо. Аня ахнула, руками закрыла рот. Она узнала его. Узнала, несмотря на то, что лицо было чужим, страшным, худым, обезображенным. Это был он. Клаус Ягер.       Ивушкин резко показал жест рукой — молчи. К ним уже спешили красноармейцы.       — Там, — Коля заговорил первым, стараясь, чтобы голос не дрожал, — там целая лаборатория. Опыты. На людях. На пленных. Никого, кроме него, не нашёл. Это... это мой товарищ. Поляк. Мы были в одном лагере. Он мне тогда помог, бинтовал, вытаскивал... Я думал, он погиб. А они его здесь... мучили. Ему нужна помощь. Срочно.       Голос у него звучал так, что можно было поверить, он рвался, сдерживая слёзы. Солдаты переглянулись.       — Звать-то хоть как?       И в этот момент Ягер, услышав резкий голос, вздрогнул. Его тело дёрнулось, будто удар током прошёл по позвоночнику. Он осел на землю, откинулся к стене и начал задыхаться — тихо, глухо, как зверь, который не умеет кричать. Изо рта вырвались сдавленные, неразборчивые звуки. Пальцы скребли бетон.       — Чёрт... — выдохнул один из солдат, растерянно отступая. — Что с ним?       — Он просто боится. Он не опасен. Пожалуйста, — Коля уже стоял на коленях рядом, не трогая, не приближаясь. — Не надо к нему. Не сейчас.       Солдаты молча отступили.       — Ладно, тащи его к медикам. Пока не поздно. Если до утра доживёт — чудо будет.       Когда они ушли, остались только Аня, Коля и Клаус, лежащий у стены, как отработанный материал.       Ярцева шепнула, почти не веря:       — Коля… это он?.. Это Ягер?..       — Да. Но… это не тот Ягер. Не сейчас.       — Что с ним сделали?.. Он… он будто не человек…       — Я не знаю, — срывающимся голосом прошептал Коля. — Потом. Всё потом. Сейчас надо вытащить его отсюда. Отвезу к партизанам, в наш лагерь, там разберёмся. Ты оставайся тут, помогай, как можешь. Я... потом расскажу всё.       Он глянул по сторонам. Вокруг бегали люди, кто-то тащил носилки, кто-то звал по имени, кто-то молился. Путь был свободен. Ивушкин вновь склонился к Клаусу, заговорил по-немецки:       — Пожалуйста... не разговаривай. Не кричи. Я увезу тебя. Ты в безопасности. Просто пойдем со мной… Только со мной, пожалуйста.       Клаус дернулся. Свет резал глаза. Уличный шум бил в уши. Он не знал, что такое небо. Не знал, что такое лошадь, звук телеги, запах дыма от костра — всё было слишком. Он снова попытался зажаться в комок, как зверёк. Коля сглотнул, уже почти умоляя:       — Пройдем… Всего один шаг. Я здесь. Всего один шаг. Для тебя.       И Клаус поднялся, сделал шаг. Нет, не по-настоящему — он позволил себя вести. Позволил не упасть, позволил дышать. И только это уже было победой.       Ивушкин помог ему забраться на повозку. Аккуратно, подстелил куртку, накрыл рваным одеялом, устроил, как раненого. Клаус тихо стонал, не от боли, а от контакта с миром. Он не был готов к нему. Коля сел рядом. Стрельнул вожжами, лошадь двинулась. Позади оставались крики, ругань, огонь, выстрелы, слёзы. Перед ними — поле. Тишина.       Коля смотрел в сторону, не на него. Губы едва шевелились, но мысли били в висок:       Он помог мне сбежать. Я думал, его расстреляли, как предателя. Но его не казнили. Почему? Почему ты здесь? Что с тобой делали, Клаус?...       Телега катилась медленно. Клаус лежал, не двигаясь, с закрытыми глазами. А Николай впервые за долгое время молился. Не вслух, внутри. Чтобы этот человек — кем бы он ни был — дожил до утра.
81 Нравится 104 Отзывы 18 В сборник
Отзывы (11)