***
Одеяло с её тела было сорвано так резко, будто в ней не было ничего живого. Не капли человека — только грязь, которую нужно стряхнуть. Холод мгновенно обдал кожу. Комната, только что уютная, вдруг показалась чужой, как камера. Постель, которая ещё час назад была её единственным спасением, стала ловушкой. Диана села резко, сердце забилось, ноги рефлекторно поджались под себя. И тогда она увидела его. Он стоял у подножья кровати. Прямой, как штык. Чёрная форма сидела идеально. На лацканах поблёскивали металлические знаки различия. Руки за спиной, ни намёка на былую мягкость. Только тишина. Он смотрел прямо на неё. И в этом взгляде не было ни злости, ни отвращения — и именно это было страшнее всего. Потому что в нём не осталось ничего. Ни укора. Ни жалости. Ни той сдержанной симпатии, с которой он когда-то наблюдал за ней. Диана хотела что-то сказать, но не смогла. Горло сдавило. Слова не поднимались. Она сразу вспомнила минувшую ночь. И всё, что она слышала — это гул крови в ушах и шорох ткани, когда она неловко потянулась к одеялу, чтобы прикрыться. Но он не позволил. Одеяло всё ещё лежало на полу, у его ног. И он не двинулся, чтобы вернуть его. Он знал, как это действует. Он смотрел в упор, не отводя взгляда. И она ощущала, будто это взгляд раздевает её заново, только уже не тело, а душу. Диана обхватила себя руками, пытаясь не дрожать, но плечи всё равно подрагивали. В груди — ком. В горле — пустота. Вдруг он хотел сказать что-то? Вдруг он хотел извиниться? Или же наоборот забрать ее, увезти в гестапо? Он не сказал ни слова. Пальцы на его перчатках сжались — и разжались. Медленно. Как будто он держал в себе нечто большее, чем гнев. Она впервые осознала, насколько велика разница между ними. Он — офицер, машина, стоящий в форме, как в броне. Она — в мятой ночной сорочке, с опухшим лицом, сломанным взглядом и пустыми руками. Она почувствовала себя впервые маленькой. Настолько маленькой, что исчезнуть было бы облегчением. И всё же, Диана не опустила глаза. Её страх был живой, горячий. Но она не хотела давать ему удовлетворение. Не хотела быть просто жертвой. Тихо, почти не слышно, она выдавила: — Что… Вы здесь делаете?.. — Мне нужно уточнить детали Вашей диверсии, фройляйн, — сказал он сухо, как блюститель власти. Диана встала, ощущая внезапный гнев и остатки гордости, которые тешались в гоуди. На секунду потемнело в глазах, после бессонной ночи, слёз, усталости, боли — тело отозвалось слабостью. Но она выстояла. Оперлась на край кровати, расправила плечи и подняла подбородок. Ночная сорочка была мятая, почти прозрачная. Диана не замечала этого раньше, но теперь, под его взглядом, ощущала каждую щель в ткани, каждую неидеальную складку. Она была слишком короткой, чуть ниже бедра, и слишком свободной, она буквально спадала с её ключиц. Левый плечевой ремешок соскользнул, открывая белое, хрупкое плечо. Ткань не облегала, она висела, как на кукле, потерявшей плоть. Ланская подошла к туалетному столику. Изящный, старинный, с потемневшим зеркалом в витой раме. Это был один из немногих предметов мебели, оставшийся им от прежней жизни. Он пах пудрой, пыльными духами, маминой юностью. Диана села перед зеркалом. Ткани сорочки натянулись по спине, приоткрыв изгиб позвоночника. Она взяла расчёску — деревянную, старую, но всё ещё гладкую — и провела по спутанным волосам. Раз. Два. Три. Волосы были влажные у корней. После той ванны, после той ночи, когда она так и не высушила их до конца. Она не смотрела в зеркало, только на руки. Потом взяла флакон с духами — тонкое, тёмное стекло. Осторожно прикоснулась пальцем к шее. Движения были медленные, почти ритуальные. Тогда Диана решилась поднять глаза и посмотреться на себя. Сначала она увидела только бледность кожи, синюшный отек под глазом, тонкие прожилки капилляров в белках, как будто она плакала внутри, и эти следы вышли наружу. Затем шею, на которой расплывались нежные, но безошибочные тени: следы от пальцев, тёмные, неестественные. Далее предплечья, где тонкая кожа будто сама приняла форму чужих рук. В глазах — ничего. Ни возмущения, ни слёз. Только усталость, и… что-то чужое. Ни одна часть её тела не казалась своей. Словно всё, что она когда-то считала собой — больше ей не принадлежало. Каждый взгляд в отражение будто возвращал её туда. За её спиной — тень. Он. И хотя он не делал ни шага — его взгляд прожигал ей затылок. Она чувствовала, как он смотрит — долго, странно, не с яростью, не с жалостью, а с какой-то маньячной, болезненной тишиной. Будто смотрел на свое деяние с оценкой. Она посмотрелась в зеркало — и ей стало мерзко. До боли. До дрожи. Кожа на шее зудела под взглядом. Как хотелось снова взять мыло! Смесь стыда, отвращения и тихой, ледяной ненависти, но не к нему, а к себе. Они оба смотрели в одну точку — на неё. Но видели, вероятно, разное. Диана провела расчёской последний раз. Поставила её точно на место, как будто имела на это право. В отражении его глаза встретились с её — впервые за всё это утро. — Как давно? — подал голос он. Ланская сглотнула, двигая флакон духов на своем туалетном столике. — После того, как повесили Шаповалову, — тихо призналась она. — До этого мне предлагали, но я не хотела. Рихтер кивнул. Что-то мелькнуло на его лице, что заставило острые челюсти, о которые можно было порезаться, сжаться. Он понимал теперь почему. Но вдруг, он заговорил. Его голос был лишенным украшений, без привычной благородной бархатистости. Просто — констатация. Приговор. Приказ. — Ты будешь работать на гестапо. Она подняла глаза на своё отражение и издевательски усмехнулась. Даже не повернулась к нему, ей хватало, что он слышит. — Прелестно, — бросила она. — А можно я сразу выпрыгну из окна, или ты предпочтёшь допрос? Она встала, медленно, намеренно. Всё в теле болело — каждое движение отзывалось тупой ломотой. Но она не позволила себе шевельнуться слабо. Не позволила ни одному взгляду скользнуть вниз. Развернулась к нему, глядя прямо в лицо. — Убей, — бросила она. — Это будет сделать легче, чем меня заставить работать на тебя или твой скотский режим. Рихтер не отступил. Его лицо не изменилось. Только зрачки чуть сузились. Немец смотрел на неё, как хирург на рану, как палач на приговорённого, что вдруг выпрямился перед топором. Его губы чуть дрогнули. Почти — усмешка. Но не радость. Он ответил тихо. — Хорошо.***
Диана медленно спустилась по скрипучей лестнице, шаги её были лёгкими, но в груди застучало сердце — ей не было хорошо, кожа стала бледной, и голова немного кружилась. Она чувствовала, что ноги ее не слушались и делать каждый шаг было больно и физически, и ментально. В гостиной горел одинокий свет, и там, на старом диване, сидел незнакомец — растрёпанный, с тонкими чертами лица: высокие скулы, тёмные кудрявые волосы, немного взлохмаченные, и выразительные зелёные глаза, в которых играла едва скрытая ирония. Он сидел на диване в небрежной немецкой форме, которая словно пережила несколько дней подряд. Рукава его серой куртки были закатаны до локтей, несколько пуговиц расстёгнуты, воротник слегка помят и взъерошен. На плечах лежали складки, словно форма слишком большая или просто забытая и неаккуратно надетая, а брюки были слегка мяты. Его облик казался одновременно усталым и расслабленным, как человек, который давно перестал следить за мелочами, но сохраняет внутренний неприкосновенный дух. Он слушал радио, время от времени поправляя волосы, а его губы кривились в привычной сварливой улыбке. Услышав шаги, он поднял голову и с явным юмором сказал: — Ah, da bist du ja, das blasse Gespenst. Ich bin Klaus, dein unfreiwilliger Bodyguard und Hausmeister in einem. Ах, вот ты где, бледное привидение. Я — Клаус, твой невольный телохранитель и домработник в одном лице. Диана опустила взгляд, не очень уверенно, и тихо спросила: — Warum bist du hier? Почему ты здесь? Он усмехнулся и ответил с лёгкой насмешкой: — Richter hat mich hier zurückgelassen, um sicherzustellen, dass du nicht heimlich mit den Partisanen abhaust. Also keine Chance für dich, auf eigene Faust Ärger zu machen. Рихтер оставил меня здесь, чтобы проследить, чтобы ты не сбегала тайком к партизанам. Так что ни шагу без меня в свои приключения. Немец переключил радиоприёмник, добавил, не переставая шутить: — Aber keine Sorge, ich bin nicht nur Wächter, sondern auch dein persönlicher Komiker. Schließlich muss ich dich ja bei Laune halten. Но не переживай, я не просто охранник, я ещё и твой личный комик. Ведь кто-то должен поднимать тебе настроение. Диана стояла в дверном проёме, всё ещё бледная и немного слабая, когда Клаус встал с дивана и подошёл к столу. Он с ухмылкой достал из кармана пачку конфет — слегка помятых, но всё ещё целых. На столе парень оставил их и вернулся на диван. — Na, du siehst aus, als könnte dein blasses Gesicht eine kleine Süßigkeit gebrauchen. Hier, iss eine. Oder willst du, dass ich sie alle alleine esse? Ну, выглядишь так, будто твоему бледному лицу не помешала бы сладость. Вот, съешь одну. Или хочешь, чтобы я их всех один съел? — он кивнул ей на конфеты. Диана скривилась и покосилась на конфеты: он ей совсем не нравился, но она знала, если не возьмёт, он не отстанет. Был из того типа людей, которые были до боли приставучими. Вывод последовал из того, как много он говорил. Она молча взяла конфету, а он почти прикнул со смехом: — Komm schon, iss! Ich kann auch sehr überzeugend sein, weißt du. Давай, ешь! Я могу быть очень убедительным, знаешь ли. Диана сдавленно вздохнула и быстро съела конфету, стараясь не смотреть на него. Его юмор был таким плоским, что она могла расстелить его на пол. Клаус удовлетворённо хлопнул в ладоши и махнул рукой: — Siehst du? Gar nicht so schlimm. Jetzt setz dich, bevor du umfällst wie ein nasser Sack. Видишь? Не так уж и плохо. Садись, пока не рухнула как мокрый мешок. Диана кивнула и медленно опустилась в кресло у камина, стараясь сохранить достоинство, хотя ей хотелось просто лечь: закинуть ноги на спинку кресла, а самой развалиться по сидушке, хоть ее конечности и свисали бы. Клаус, устроившись на диване напротив, долго пялился на Диану, медленно сужая глаза, будто разглядывал редкую диковинку в зоопарке. Его взгляд был театрально прищурен, почти как у знатока искусства, который пытается понять смысл картины, но явно сбит с толку. Диана почувствовала, как раздражение растёт внутри, и резко спросила: — Warum starrst du mich so an? Was suchst du da? Почему ты так на меня пялишься? Что ты там разглядываешь? Клаус, не отводя взгляда, ответил с ухмылкой и лёгкой иронией: — Ich versuche herauszufinden, was Richter an dir gesehen hat. Aber bisher sehe ich nur eines: Unzufriedenheit. Я пытаюсь понять, что Рихтер в тебе разглядел. Но пока вижу только одно — недовольство. Диана стиснула губы и отвернулась, но в глазах мелькнул тёплый отблеск — несмотря на всё, слова задели. Это она не могла разглядеть ничего хорошего ни в Рихтере, ни в его преспешнике. На тему первого, она могла написать научную работу, которая базировалась бы на его недостатках, психологических проблемах и череде диагнозов. Клаус приподнял бровь и добавил, не меняя выражения лица: — Ich habe deine Schwester Mal gesehen — sie ist viel süßer. Я видел твою сестру — она намного милее. — Leichtfertiger. Легкомысленнее. — Glücklicher. Счастливее. Она молчала, слегка нахмурившись, но глаза её не выражали сомнения — знала, что он прав. Он закинул конфету в рот, по-философски водя рукой в воздухе. — Weißt du, wenn ich ein Mädchen wäre — und so ein Mann wie Richter, dieser Schönling arischer Erscheinung, würde mir ein Radio und das Kleid bringen, über das alle tuscheln. Знаешь, если бы я был девушкой — и такой мужик, как Рихтер, этот красавец арийской внешности, подогнал бы мне радио и это платье, о котором все сплетничали… я бы уже была беременна! Диана фыркнула, не скрывая язвительности: — Na klar, Klaus, und ich wäre dann wohl die Patentante! Ну конечно, Клаус, а я тогда, наверное, была бы крестной! Клаус рассмеялся и кивнул: — Genau, und dann machen wir eine richtige Familie daraus. Именно, и тогда у нас была бы настоящая семья. Диана усмехнулась, взглянув на Клауса, но в ее взгляде что-то смягчилось. Она сказала почти любя: — Du bist ein unmöglicher Idiot. Ты — невозможный идиот. Клаус только улыбнулся в ответ, как будто это была самая лучшая похвала, и лукаво подмигнул: — Danke, das nehme ich als Kompliment. Спасибо, я воспринимаю это как комплимент. Дверь распахнулась, раздался гул ветра с улицы и то, как Лиза стряхивала свои башмачки. Был ноябрь, холодно и сыро, но она выглядела со вкусом и аккуратно. На ней было длинное светлое пальто с поясом, под которым виднелся светло-серый кашемировый свитер и тёмная шерстяная юбка чуть ниже колена. Голова была украшена мягким платком в спокойных коричнево-бежевых тонах, а в руках большая сумка из тёмной кожи. Лиза что-то болтала, ее тонкий голосок доносился из коридора, пока она вешала пальто. Затем она почти что вбежала, не изменяя своей семенящей походке, в гостиную. Её карие глаза сразу засияли, когда она увидела Клауса. — Я знаю его! — с восторгом произнесла Лиза, хлопая в ладоши. — Он меня пару раз подвозил, но я его разговарить не смогла, он по-русски не говорит. Диана, нахмурившись и скрестив руки на груди, спросила: — Откуда это он тебя подвозил? Лиза неуверенно пожала плечами. — С… с рынка… Рихтер ему сказал, чтоб он меня подвёз. Затем, словно вспомнив, что Клаус не понимает русский, Лиза резко начала жестикулировать и пытаться говорить с ним по-русски, вставляя жесты — показывала машину, дорогу, улыбалась и повторяла слова медленно. Она оперлась о спинку дивана, смотря на него. Лиза, стоя в гостиной и всё ещё держа пальто в руках, решительно начала пытаться объясниться с Клаусом. Она энергично жестикулировала, пытаясь сопроводить свои слова мимикой и движениями рук. — Ты… машина… и я! — говорила она медленно и чётко, показывая на дорогу и воображаемую машину. Клаус нахмурился, пытаясь понять, и тихо ответил на немецком: — Ja, ja… Markt… Auto… ich verstehe. Да, да… рынок… машина… я понимаю, — он попытался вставить пару слов на русском, которые знал — Привет… спасибо… да, — говорил он, улыбаясь, но быстро понял, что это совсем не подходит по контексту. Лиза, не теряя энтузиазма, достала немецкий словарик, с которыми работала с немецкими больными, и несколько листов из своей сумки, — видимо, чтобы помочь себе и Клаусу. Она указала на слово «я», потом на «машина», потом попыталась связать их в простое предложение, одновременно показывая направление. Клаус, в ответ, с улыбкой протянул ей руку и сказал: — Я, ты, lernen! Учиться, — смешивая русский с немецким. Лиза, заметив, что слова не доходят, решила добавить больше жестов. Она начала изображать, как садится в машину, крутила воображаемый руль, показывала направление, сначала налево, потом направо — и говорила: — Машина… Клаус!» — сопровождая каждое слово энергичным покачиванием головы и улыбкой. Она упорно старалась донести, что он ее подвлзил Он попытался повторить несколько русских слов, которые слышал до: — Спасибо… Лиза… добро… — говорил он, улыбаясь. Но быстро понял, что этого недостаточно. Лиза засмеялась и стала листать свой маленький словарик, пытаясь найти нужные слова. Она показала на слово «машина» — «Auto», затем на «Я» — «Ich», потом на слово «везти» — «mitnehmen» — и произнесла их по-русски и по-немецки с ужасным акцентом, указывая по очереди. Диана наблюдала за их неловким, но искренним общением и вдруг почувствовала странное тепло внутри. Клаус с его растрёпанными волосами и слегка нахмуренным, но добрым взглядом, казался совершенно чуждым своей форме — такой наивный, детский. Его попытки вставить пару русских слов, смешивать языки, его улыбка, когда он принимал блокнот с переводами — всё это было настолько искренне, что невольно вызывало улыбку и у неё самой. Лиза же впервые доводило дело до конца, упорно пытаясь пообщаться с немцем. Несмотря на то, что немецкий язык для неё был трудным, она не стеснялась, не боялась показаться смешной или глупой, а наоборот — пыталась всеми силами понять и быть понятым. Её оживлённые жесты, лёгкие шутки и неподдельное желание наладить контакт делали её образ особенно светлым и живым. Она была совсем не такой — сама себя сдерживала себя, боясь показать слабость или позволить себе радоваться. Ненавидела глупости, простейшие ошибки или когда люди позволяли себе ошибаться, не думая о том, какими они могут показаться. Это была привычка, которую ей привела Алина, всегда думать о том, чтобы сказать и блестать знаниями, если только разбираешься в этом на все сто. Лиза и Клаус вообще об этом не заботились, выглядели просто и смешно, но выглядели радостно. Диана тихо улыбнулась про себя и решила, что, возможно, именно в этом и есть маленькое счастье. Лиза стояла рядом с Клаусом, её карие глаза блестели от любопытства и лёгкого упрёка. Она сделала несколько неуверенных попыток спросить его, почему он не пришёл на бал Мейера — событие, о котором она рассказывала, как танцевала со всеми и точно запомнила бы его, если бы он был там. Она начала медленно, подбирая слова и сопровождая речь жестикуляцией: — Бал… Мейер… Ты… Клаус сделал театрально грустное лицо, говоря на ломаном русском: — Болезнь! — затем он добавил по-немецки, чтобы прояснить ситуацию: — Ich war krank… Fieber… Bett. Я был болен… температура… постель. Лиза, не вполне понимая, но видя искренность в его взгляде, кивнула и слегка улыбнулась, пытаясь принять его объяснение. Ей было все равно, что он говорил — она просто поверила, даже не знав, что он сказал. Поверила озорливым янтарным глазкам. Клаус задумался на мгновение, потом повернулся к Диане и спросил: — Könntest du das für mich übersetzen? Можешь перевести это для меня? Диана, слегка удивленная, кивнула и обратилась к Лизе: — Он хочет сказать, что действительно болел и не мог прийти на бал. Но он хочет добавить кое-что ещё. Клаус глубоко вздохнул и на немецком продолжил: — Es tut mir leid, dass ich nicht da war. Ich hätte gern getanzt… mit dir. Мне жаль, что меня не было. Я бы с удовольствием потанцевал… с тобой. Диана перевела Лизе, которая немного покраснела и замялась, но улыбнулась в ответ. Немец самодовольно ухмыльнулся, откидываясь на спинку дивана и почти что сворачивая шею, смотря на Лизу. — Wenn ich auf dem Ball gewesen wäre, hätten sie wohl den Saal räumen müssen — so viel Chaos hätte ich gemacht! Если бы я был на балу, им бы пришлось эвакуировать зал — я бы устроил столько хаоса! Диана, закатив глаза, но с улыбкой, перевела Лизе: — Он говорит, что если бы пришёл на бал, там было бы столько беспорядка, что всех пришлось бы выгнать. Лиза рассмеялась, прикрыв рот рукой, и ответила весело: — Ох, Клаус, ты настоящий озорник! Ну хоть теперь понятно, почему тебя там не было — не хотелось портить веселье! Клаус удобно устроился на диване, растрёпанные волосы чуть падали на лоб, а глаза искрились лёгкой усталостью и доброй насмешкой. Он медленно повернул голову в её сторону и сузил глаза, словно пытаясь запомнить каждое движение. Не отводя взгляда от Лизы, тихо произнёс с ухмылкой: — Du siehst wirklich gut aus. Ты действительно хорошо выглядишь. Диана не сдержала сарказма: — Ach, Klaus, du flatterst ja wie ein Schmetterling! Ах, Клаус, ты порхаешь, как бабочка! — Кстати! — Лиза привлекла внимание Дианы и тут же замолчала. В её взгляде появилось тихое сожаление и она набиралась сил, чтобы сказать. Диана заметила перемену и осторожно спросила: — Что случилось, Лиз? — Дом Шаповаловых сожгли… за связь с партизанами. Бабка в больнице, у неё приступ был после допроса. Колю с другими так и не нашли. Никто не знает, где они. В комнате на секунду воцарилась тишина — слова повисли в воздухе, напоминая о жестокой реальности. Все было из-за нее. Из-за того, что она попалась, из-за того, что он был к ней неравнодушен, он был так жесток. Лиза с силой улыбнулась, глаза вдруг загорелись решимостью, и она, не поднимая головы, сказала: — Но мы должны думать о лучшем! — Её голос звучал твёрдо, словно она сама пыталась убедить себя в этих словах. Она начала тихо бормотать себе под нос, перебирая мысли, будто повторяя мантру: — Надо что-то приготовить… ужин сделать… Вкусное! Клаус, ты любишь котлеты? Лиза направилась на кухню, её руки сразу же замельтешили у плиты — она пыталась устроить вокруг себя маленький островок порядка и тепла, чтобы не дать страху и тревоге завладеть собой. Клаус, сидя на диване, внимательно наблюдал за ней, потом повернулся к Диане: — Sag ihr, dass Richter heute Nacht nicht kommt. Sie soll nichts für ihn decken. Передай ей, что Рихтер сегодня ночью не придёт. Пусть не накрывает на него.***
Никакой вывески. Только тяжёлые бархатные шторы на окнах и тусклый свет, что пробивался наружу через цветное стекло старинных бра. Внутри пахло сразу всем: пудрой, дешёвым вином, прокуренными портьерами и чужими телами, сквозь которые скользила музыка — невоенная, пластинка старая, потрескивающая, будто она и сама устала быть свидетелем этих ночей. Рихтер вошёл без стука: его знали, его пускали и его не спрашивали. Мимо прошла очередная девушка в обтянутом халате, с глазами, потухшими, как гаснущие угли — она даже не взглянула на него. В углу кто-то курил, вытянувшись в кресле, двое офицеров смеялись, облокотившись друг на друга. Кто-то играл в карты. Воздух был густой, как патока. Он не задержался, поднимаясь по лестнице, точно зная куда ему надо. Медленно. Не от усталости, от привычки, ведь здесь никто не спешил. На ступенях скрипела древесина, живая, как будто этот дом впитывал всё, что здесь происходило. Он вошел в нужную дверь, не услышав характерных для здешней местности звуков. На стенах были шёлковые обои, затёртые, но всё ещё роскошные, со старыми узорами виноградной лозы. Мэри. Девушка, которая смеялась громко, пила вино из бутылки и обнималась так, будто ей все равно не хватало тепла. Она сидела на широкой кровати, откинутая назад, приподняв подбородок с ленивой царственностью, будто встречала не мужчину, а лакея. Спина прямая, руки расставлены в стороны, упираясь в покрывало. Колени чуть разведены. И всё это с пошлостью, с игрой. На ней было чёрное кружевное бельё, неожиданно элегантное и даже французское, будто попало сюда через руки кого-то очень высокопоставленного. Лиф облегал грудь, тонкие бретели врезались в плечи, трусики — высокие, как в журналах довоенных годов. Поверх — лёгкая шёлковая накидка, прозрачная, с полураспахнутыми краями, спадающая с одного плеча. У неё была внешность киноактрисы, вырезанная ножом из вишнёвого дерева, слишком яркая. По паспорту ей было не больше двадцати, но выражение лица, поза, невидимая «потертость» добавляли ей лет так с десяток. Фигура ее была вытянутая, соблазнительная, с мягкой, безупречно изгибающейся талией и бёдрами, от которых солдаты спотыкались не по своей вине. Грудь — высокая и полная, подчёркнутая лифами, которые сама она, кажется, выбирала с эстетическим извращением. Губы всегда были ярко красные, тщательно подведённые. Ее лицо было перегружено макияжем: подведенные глаза, слишком белое лицо, румяна. Мэри встала медленно, с нарочитой плавностью, как будто каждое её движение было репетировано заранее. Атлас её чёрной накидки скользнул по бедру, оставляя плечо обнажённым. Босые ноги почти не издавали звука, когда она приблизилась к нему. — Штурмбаннфюрер! Я Вас сегодня и не ждала… Она остановилась перед ним, чуть склонила голову, и, прикусив нижнюю губу, протянула руки к его груди. Пальцы коснулись пуговиц, нарочито медленно. Щелчок. Одна. Щелчок. Вторая. — Хочешь… чтобы я станцевала? — прошептала она, почти мурлыча, словно предлагала не услугу, а искушение. Он смотрел на неё холодно. Даже не отстранился, просто не ответил. Его лицо оставалось каменным, как у человека, которому говорят нечто давно приевшееся. — Оставь весь этот театр тем, кто ещё умеет им восхищаться, — отрезал он наконец, глядя в её лицо, будто сквозь неё. Мэри замерла. Пальцы остановились на третьей пуговице. И только через секунду она усмехнулась, коротко, но не без разочарования. — Значит, сегодня ты не из тех, кто пришёл поиграть? — Сегодня я пришёл молчать, — ответил он, повернувшись к ней спиной. Мэри сделала пару шагов, взмахнула рукой и словно на сцене кабаре, изогнулась, будто собираясь изобразить танец. Чёрная накидка соскользнула с плеч, блеснув запястьями и лопатками. Она улыбнулась — играючи, немного пьяно, как умела только она. — Может, ты хочешь, чтобы я сыграла в любовь? — проговорила она, голосом, в котором слышался и смех, и вызов. — Или, может быть, ты предпочитаешь трагедию? Принц вернулся с фронта, а вот и его грешница. Ну же, Тео. Не смотри так, будто у тебя вместо лица камень. Мэри протянула руку к его щеке. Он не двинулся. И тогда она легко, почти ласково коснулась пальцами его подбородка, заглянула в глаза — чуть свысока, как женщина, уверенная, что всё равно разоружит любого. Но Теодор не разоружался. Он не был, как любой другой офицер, который плавился от каждого ее касания. Он схватил её запястье. Не с яростью, но с точностью. Неожиданно мягко Рихтер сказал: — Пожалуйста, сделай то, что тебе идет больше всего, — затем он покрылся льдом, как лужица зимой. — Молчи. Мэри больше не говорила. Она молча подошла к кровати, расстегнула накидку и стянула с себя бельё так, как делала это уже тысячу раз. Без кокетства. Без паузы. Просто, как снимают пальто в прихожей. Марина не смотрела на него. Не спрашивала, хочет ли он, нужно ли это. Просто легла на кровать. Спина выпрямлена, волосы распущены по подушке, руки вдоль тела. Как товар. Как предмет, не спорящий и не притворяющийся. Так Рихтер всегда и любил: брать как новую покупку. Он не сказал ни слова, стягивая фуражку, не снял майку. Он снял китель, но не разделся полностью. Даже это делал отстранённо, словно не ради неё, не ради себя и не ради момента. Просто потому, что день закончился, и ночь требует что-то заполнить. И тогда она закрыла глаза. Рихтер не был из тех мужчин, что церемонились с куртизанками. Не был из тех, кому нравились прелюдии с ними, игры. Мэри, как и все другие в этом доме, были расценены им, как аппараты с газированными напитками. Они были обязаны дать взамен то, что он хотел, при этом взяв определенную плату. Эти девушки не были даже девушками в глазах штурбаннфюрера. Они были инструментом, средством личной гигиены, развлечением, снятием стресса. Всем, кроме этого. Он никогда не целовал ее, старался даже не касаться. Каждый раз, немец грубо входил, стараясь за секунду достичь своей головкой ее стенки. Этот раз не стал исключением. Его руки были по сторонам от ее головы, он почти что был навесу. Рихтер шумно выдохнул, с облегчением. Он прикрыл свои тяжелые веки, которые так и наровились прикрыться. Его тут же раздражил ее театральный стон, верно отработанный, и он нашел своей ладонью ее широкий рот, прикрывая его с силой. Мэри тут же выгнула свою спину, руками хватаясь за его талию. Рихтер не пытался найти умиротворения или тишины. Он был резок, зол, груб. Он сильно отличался от того, каким был обычно с ней: медлительный, почти что ленивый, уставший, безразличный. Мэри впервые увидела его эмоции, первобытный гнев, который ощущался на его хладной коже пальцев и витал в его дыхание. Он надеялся, что это очистит его голову, как было всегда. Что простой физический контакт, снимающий напряжение после самых тяжелых дней на службе, будет способен решить бытовой вопрос, под чьим гнетом Рихтера разум был. Но нет. Ему все не хватало, он не чувствовал напряжение в своем теле, кроме физического усилия зайти глубже и быстрее в Мэри. Он не чувствовал извращенной боли где-то между ребрами и уж тем более того спазма, который перехватывает дыхание. С рычанием, Рихтер врезался в нее всем весом своего тела, со всей силой, что девушка под ним вскрикнула. Он раздраженно встал, застегивая ширинку и ремень. Она не успела понять, что произошло: немец кинул ей деньги на трюмо, схватил свои вещи, а затем выбежал, словно его ошпарило.***
Она лежала на левом боку, лицом к стене, почти касаясь виском прохладной поверхности. Спала ли? Нет. Но в дыхании — ни одной фальши. Диана научилась этому давно, ещё в детстве: как прятаться в теле, как быть неподвижной, даже когда внутри всё дрожит. Она лежала в постели, на краю, как всегда теперь. Ланская не спала. Не могла. Даже когда глаза смыкались, даже когда веки становились тяжёлыми, как свинец, она заставляла себя снова и снова открывать их. Сон — это момент, когда она теряла контроль. Она боялась. Боялась настолько глубоко, что даже не могла облечь это чувство в слова. Боялась того, что он может снова войти. Сесть рядом. Молчать. Или наоборот — говорить, так, как только он умел: медленно, уверенно, обволакивающе. И потом снова сделать то, что он уже сделал. Одеяло казалось слишком тяжёлым, сорочка прилипала к телу, как чужая кожа. Каждый шорох в доме — шаг? Каждый скрип пола — его? Диана знала, что он внизу. Или, может быть, в соседней комнате. Но самое страшное — она не знала, что у него в голове: что он может захотеть, когда, почему. Она боялась не его силы. Она боялксь того, как просто он может стереть грань между лаской и жестокостью. И что в его глазах это — ничто. Диана чувствовала, как дрожит подушка от собственного дыхания. Как страх живёт в теле — не как острая вспышка, а как тлеющий огонь, который не гаснет, но не пылает. Просто жжёт изнутри. И подумала, как страшно — жить с кем-то, кто сломал тебя, в одном доме. В доме, где каждая дверь может открыться ночью. Она боялась уснуть, потому что тогда — не будет даже этой тишины. Будет только тело, которое всё помнит. И которое ничто не защитит. Диана ненавидела его. Не за боль — она прошла. Не за страх — он стал привычкой. Она ненавидела за сам факт: Он был первым. Он вошёл в её жизнь не как человек, а как гранитная глыба, рухнувшая внезапно. Раздавившая всё: надежду, доверие, возможность ждать кого-то… другого. Того, кого она могла бы выбрать сама. Кого могла бы полюбить. Кому могла бы отдать себя — не как обломок, а как целое. Теперь этого не будет. Он остался в её теле навсегда: как шрам, как вечное напоминание, как знак, что в какой-то момент она была слабее - что не смогла, что позволила, что не убежала, осталась в этом доме А значит — была глупа. Он остался внутри неё. Не телом — тенью. И уже никогда не исчезнет. Дверь скрипнула и сердце пропустило удар. Тишина за его спиной была громче шагов. Он не входил, стоял в проёме, словно сам не знал, зачем пришёл. Его обувь ударилась о край мебели. Он немного сместился, остановился где-то около ее туалетного столика, где, казалось, воздух сгустился от напряжения. Она слышала всё: каждую мелочь и запах. Не табак. Не его мыло. А другой запах — чужой, приторный, тяжёлый. Женские духи. Тёплые, сладкие, с ноткой груши. И поверх — вино, недавнее, с терпкой основой. Она знала эти ноты еще со школы. Самые едкие духи самой популярной девочки, чей смех разрезал воздух, заставлял ее живот тошнотворно скручиваться. Он всё ещё стоял, словно впервые не знал, как себя повести. И это, пожалуй, пугало её больше всего. Потому что Рихтер — всегда знал. Диана продолжала лежать неподвижно. Только пальцы под одеялом дрожали, вцепившись в край простыни. Она боялась не прикосновений. Она боялась тишины. Этой зыбкой паузы, в которой могла произойти любая перемена — или не случиться ничего. Он не включил свет, сначала была тишина, затем звук расстёгивающегося ремня, ткань сдвинулась, обувь глухо стукнулась о пол. Она слышала всё — с пугающей ясностью. Дианино дыхание перехватило. Неужели он пришел за этим? Она старалась сохранять идеальное дыханием, не двигаться, но ее зрачки судорожно бегали. Пальцами Ланская впилась в подушку посильнее, словно та могла защитить ее. Он снял форменную рубашку. Фуражку. Брюки. И в майке-танковке и длинных тёмных кальсонах, в которых немецкие офицеры спали зимой — удобство и холод не прощают гордости. Она почувствовала, как кровать прогнулась - он лёг рядом. Не к ней, а на «свою» сторону. На спину. Ровно, будто по линейке. Поднял руки, положив одну за голову. Не коснулся её ни плечом, ни бедром. Даже дыхание его было отстранённым. Он просто уснул. Диана не шевелилась, только слышала, как он стал дышать медленнее, глубже. Сонное ровное дыхание — спокойное. Безмятежное. И это злило её пуще всего. Он мог спать, а она лежала, как живая статуя. Сердце грохотало в груди, мысли метались, как птицы, бьющиеся о потолок. Он не сказал ни слова. Просто пришёл. Разделся. Лёг. Как будто она его женщина. Её кожа ощущала присутствие чужого тела рядом. Даже не касание, а тепло, которое будто обжигало через простыню. Её тошнило. Не буквально — нет, внутри, где-то под рёбрами, всё скручивалось в тугой, холодный узел. Он вошёл в её спальню, как будто имел право. Лёг в её постель, как будто она была его. Как будто она — его женщина, которую можно держать рядом не силой, не под страхом, а как привычку. Как часть быта. И это… вызывало в ней что-то хуже злости. Омерзение. Он был там, гдеа она спала раньше — одна, свободная, целая. А теперь он просто разделил постель. Без запроса. Без слов. Без извинений. Но хуже всего было не это. Она чувствовала запах. Дешевые духи проституток, которые пропускали через себя десятки клиентов. Они делали все что угодно за несколько марок, и с ним в том числе. Он был измазан их отпечатками, их губами, касаниями и пришел в ее постель, растирая эту гадость. Он пришёл к ней из борделя, про который говорила Лиза. Из одного из тех домов, о которых в Смоленске все знали, но никто не говорил. Из тех, куда офицеры ходили не скрываясь, как в кафе, как в баню. Где души менялись на кровати с балдахинами. Она почувствовала себя одной из них ровно на минуту. Только они сами туда шли, им платили, они были психологически готовы, а он все выбрал за нее - ее падение, судьбу, наказание. Он украл у неё тело, память, ночь, а теперь вёл себя так, будто она — его. Просто потому что может. Её передёрнуло. Она вжалась в край кровати, стиснула зубы, обняв себя за плечи. Он спал — ровно, тяжело, будто ни о чём не думал, будто спал в своей постели. И это пугало. Она почувствовала внезапный прилив сил, злости, ненависти. Диана могла сделать это сейчас, а потом уже бы разобралась с последствиями. Тихо, сжав пальцы до белых костяшек, Ланская подхватила свою подушку, ту самую, пахнущую её волосами, слезами и бессилием. Он спал. Лежал на спине, дыхание ровное, лицо каменное даже во сне. Так казалось. Она сидела на коленках рядом, пока сердце стучало, как молот. Диана села на него, прямо сверху, осторожно, на бёдра. Прижала подушку к груди. Смотрела на него долго, как на человека, которого хотела убить. Со страхом, но с сильным, почти что животным желанием. И затем, подняла её. Медленно, неуверенно. Сжала сильнее. Навела на лицо. Пальцы затряслись. Осталось только надавить. Но прежде чем она коснулась тканью его кожи, его глаза открылись - широко, ясно, с холодным стальным блеском. Как будто не спал вовсе. — Что ты делаешь? — его голос прозвучал глухо, но не сонно. В тот же миг он схватил её за запястья. Подушка упала между ними, ему на живот. Её дыхание сбилось, тело замерло, как у животного, пойманного в капкан. — Ты правда думала, я сплю? — медленно, тихо. Бесцветно. Разочарованно. Она не ответила. Просто сидела, будто окаменев. А его пальцы уже сжимали её запястья — не больно, но крепко, прямо по синякам. Так, как будто он всегда знал, что рано или поздно она попробует. Рихтер смотрел на неё снизу вверх, молча. В его глазах не было удивления, только усталость. Усталость хищника, которого разбудили до охоты. Он не спрашивал снова. Не угрожал. Просто держал её запястья, наблюдая, как она дышит: быстро, прерывисто, как кролик под лисьей лапой. Диана не произнесла ни слова. Только смотрела в точку, чуть выше его головы, будто если сосредоточится на стене — исчезнет отсюда. Он медленно, с хрустом суставов, скинул её вбок, на постель. Как ненужное усилие. Она мягко упала на матрац, захватив край одеяла. Он сел, поправляя майку, вздохнул устало, как будто она не пыталась убить его, а просто разбудила не вовремя. — Спи, — сказал он, глядя на неё сверху вниз, измученный, потому что в нём теплилось нечто: осторожный предел терпения. — И в следующий раз, если ещё раз надумаешь так… — он не повысил голос, но медленно наклонился ближе, глаза в упор. — …ты окажешься на лопатках. Я тебе это обещаю. Он встал, не дожидаясь ответа, и снова лёг, на своё место, на спину, руки за голову. — Сегодня у меня нет настроения для этого. И в комнате воцарилась тишина. Диана не двигалась. Не плакала. Просто лежала, чувствуя, как с каждым его вдохом её собственный мир становится всё тише и холоднее.