***
Дом опустел почти мгновенно, как только за Лизой и Алиной захлопнулась входная дверь. Осталась только тишина, пахнущая мёдом, свежим хлебом и каплей чего-то непроизнесённого. Диана стояла у окна в гостиной, пальцами невольно трогая край шторы, когда за её спиной раздался хруст. — Das ist die beste Sache in diesem Land… Это лучшее, что есть в этой стране… — донеслось от кресла, где полулежал Клаус, с набитым ртом и довольным видом, — …diese verdammten süßen Brötchen.… эти чёртовы сладкие булочки. Он держал в руке ещё одну булку, щедро посыпанную сахаром. Ещё две уже «жили» где-то в его желудке. Крошки рассыпались по военной форме, и он, не смущаясь, смахнул их на пол, подмигнув Диане, словно приглашая в свой маленький праздник жизни. — Weißt du, als ich klein war, habe ich heimlich Zucker gegessen. Знаешь, когда я был маленьким, я тайком ел сахар ложками, — добавил он с самодовольной ухмылкой, глядя на неё снизу вверх, как на соучастницу. — Vielleicht erklärt das einiges. Возможно, это многое объясняет, — сухо бросила она наконец, и уголки её губ дрогнули. Клаус рассмеялся — искренне, звонко, громко, так, как в этом доме почти не смеялись. Его смех отразился в стекле окна, отскочил от потолка и почти вывел Диану из равновесия. Она села в кресло напротив, поджав ноги и отвернув лицо, чтобы он не заметил того, что увидел бы слишком быстро. В доме по-прежнему пахло булочками и одиночеством, но оно больше не было таким тягучим. Клаус, откинувшись на спинку кресла, дожёвывал последнюю булочку с видом человека, постигшего смысл жизни. — Süßes macht die Menschen glücklich. Сладкое делает людей счастливыми, — произнёс он с уверенностью философа, вытирая крошки с губ. Он кивнул на поднос, где ещё теплились оставшиеся булочки. — Ich liebe Süßes. Vielleicht deshalb bin ich so nett. Я люблю сладкое. Может, поэтому я такой добрый, — сказал он с широкой, мальчишеской улыбкой. Потом хмыкнул и, будто бы невзначай, добавил: — Und Rihter? Er hasst Süßes. Sagt, es ruiniert die Zähne. А Рихтер? Он ненавидит сладкое. Говорит, что портит зубы, — Клаус сделал паузу, лениво вытянув ноги. — Und was hat er jetzt? Perfekte Zähne und einen schrecklichen Charakter. И что в итоге? Идеальные зубы и ужасный характер. Он усмехнулся, самодовольно, почти с вызовом, будто хотел, чтобы Диана тоже засмеялась. Она молчала, смотрела в окно, но уголок её губ предательски дёрнулся. Это было верно. Клаус склонился чуть вперёд, опираясь локтями о колени. — Und du? Magst du Süßes, Diana? А ты? Ты любишь сладкое, Диана? Она повернула к нему лицо, её голос был тихим, почти отрешённым: — Ich weiß nicht. Не знаю. В комнате повисла тишина — не неловкая, а та, в которой есть место для мысли. Клаус ничего не ответил. Просто протянул ей булочку, будто это был не кусок теста с сахаром, а жест доброты, чуть-чуть сильнее, чем слова. Диана качнула головой, отводя взгляд от протянутой булочки: — Nein, danke. Ich bin nicht hungrig. Нет, спасибо. Я не голодна. Клаус понимающе пожал плечами и не стал настаивать. А она осталась сидеть, глядя в кружевную тень от занавески на полу, и будто провалилась внутрь себя. Я не голодна. Она повторила это про себя, как мантру, как отговорку, и как правду. Есть стало противно. Не потому, что еда была плоха — Клаус с трепетом относился к каждой булочке, как к сокровищу. Не потому, что организм отказывался — нет, тело всё ещё работало, всё ещё требовало чего-то… Но с тех пор, как Рихтер забрал у неё тело, она не могла жевать, когда в горле стояла та ночь. Не могла глотать, когда воспоминание о нём отдавало холодом в желудке. С тех пор, как он залез в её постель — как будто её кожа стала тесной клеткой, которую наполняли чужие пальцы, чужой вес, чужой запах. Аппетит ушёл вместе с ощущением принадлежности себе. Вкус стал роскошью, на которую она не имела права. Она смотрела, как Клаус крошит булку, как весело жует, как он не понимает, что еда — это радость, а она забыла, что это такое. Я не голодна, — думала она снова. Клаус облизал пальцы, смахнув крошки с коленей, и, переведя взгляд на вход в комнату — туда, где мгновение назад исчезли шаги Лизы, — вдруг прищурился с озорным видом. — Und was ist mit Liza? Was mag sie? А как насчёт Лизы? Что она любит? Он повернулся к Диане, словно надеясь, что сестра знает все тайны Лизы — от любимого цвета до того, от чего у неё учащается пульс. — Ich meine… Süßes? Bücher? Späte Spaziergänge mit gutaussehenden Männern? Ну, я имею в виду… сладкое? Книги? Поздние прогулки с симпатичными мужчинами? — он хихикнул сам себе, оперся локтем о подлокотник кресла, глядя на Диану с напускной серьёзностью. — Ich hoffe, sie mag Männer mit Akzent. Надеюсь, ей нравятся мужчины с акцентом. Диана, всё ещё сидевшая чуть поодаль, скосила на него глаза. В уголке губ мелькнуло что-то похожее на тень усмешки — слишком быстрая, чтобы быть настоящей, но слишком явная, чтобы быть случайной. — Она любит взаимопонимание и терпимость, — наконец сказала она по-русски. — И, возможно… тех, кто умеет не говорить глупостей хотя бы пять минут подряд. Клаус театрально приложил руку к сердцу. — Das tut weh. Это больно,— с показной обидой сказал он. И тут же добавил с усмешкой: — Aber fair. Но справедливо. Диана на секунду замолчала, взгляд её упал на чашку с недопитым чаем, и лицо стало почти задумчивым. Будто она открыла внутри себя старую коробочку воспоминаний, запылившуюся, но всё ещё полную живого света. — Она любит розовые платья, — тихо сказала она, не глядя на Клауса. — чтобы материал был мягким, ведь кожа у нее чувствительна. Не в пол, а чтобы ее голени были приоткрыты, но не слишком. С кружевными оборками. Клаус замер, немного удивлённый её голосом. Он молчал. — Духи она выбирает по названиям, не по запахам, — продолжила Диана чуть мягче. — Сейчас у неё флакон с надписью «Vol de Nuit». Она говорит, что это — запах свободы. Хотя мама говорит, что пахнет мылом. На её губах мелькнул мимолётный след улыбки и сразу исчез. — Она коллекционирует открытки, но не признаётся. Прячет их в коробке из-под шляпы, под кроватью. На многих — цветы. На некоторых — места, где она никогда не была. Особенно любит изображение какого-то французского сада, -Диана сделала паузу, потом добавила чуть тише: — Когда ей грустно — она ест засахаренные фиалки. Мама привезла как-то из Москвы. Она бережёт их, будто это золото. Там остались три лепестка. Она снова замолчала, уставившись в кружку. Клаус смотрел на неё с тем редким для него выражением — внимательным, будто увидел в Диане что-то, что раньше ускользало. — Du kennst sie gut. Ты хорошо её знаешь. — Она моя сестра, — коротко ответила Диана, словно этим всё объяснялось. И правда, объяснялось. Клаус откинулся на спинку дивана, улыбнулся краем губ, вытирая крошки с пальцев. — Deine Schwester ist… ungewöhnlich. Твоя сестра… необычная, — он сказал это с искренним восхищением, почти задумчиво. Как будто только что окончательно осознал, что Лиза есть редкость в этом сером, выжженном временем городе. — Sie lacht so leicht. Wie eine Sommermelodie. Она смеётся так легко. Как летняя мелодия. Диана, до этого почти безучастная, резко повернула к нему голову. Как ее это раздражало! Что он себе придумал, что он мог давать надежду Лизе? Лиза была влюбчивой, по-детски наивной, и очень доверчивой. Она бы доверилась этому идиоту, стоило бы ему уронить хоть слове о ней в положительном ключе. — Und was kannst du ihr anbieten? А что ты можешь ей предложить? Голос был резкий, почти жёсткий. Ни намёка на иронию. Клаус замер. Его улыбка погасла. Он посмотрел на неё, не моргая, как будто впервые увидел её не как молчаливую тень Лизы, а как озлобленную и уставшую от всего девушку с раной внутри. — Ich… Я, — он открыл рот, будто хотел что-то сказать — шутку, оправдание, хоть что-то, но закрыл его, просто выдохнув. Диана отвела взгляд и добавила уже тише, но не менее прямо: — Она достойна лучшего, чем солдат с карманами, полными шуток. Ланская усмехнулась уголками губ — сухо, с той горечью, что с годами становится циничным щитом. Она не смотрела на Клауса, её взгляд упирался в неровный край окна. — Ach ja… Ich kann es mir gut vorstellen. Ах да… Я прямо вижу это, — голос её был насмешливым, певучим, как будто она рассказывала сказку: только без магии, без конца и без надежды. — Du nimmst sie mit nach Deutschland. In ein schönes, arisches Haus. Stellst sie deinem Vater vor — einem General vielleicht? Der wird sich freuen, eine Russin kennenzulernen. Ты отвезёшь её в Германию. В красивый, арийский дом. Представишь её своему папочке — генералу, наверное? Он будет в восторге — русская. Клаус открыл было рот, но Диана не дала ему вставить ни слова: — Oder besser — ihr flieht in die Wälder, lebt in einer Erdhütte, umgeben von Kaninchen und Revolutionen. А лучше — вы сбежите в леса, будете жить в землянке, окружённые кроликами и революциями, — она наклонила голову набок, словно изображая наивную влюблённую. — Und du wirst sie morgens wecken mit einem Lied. Und sie kocht dir Suppe aus Baumrinde. И ты будешь будить её по утрам песенкой. А она варить тебе суп из коры деревьев. Клаус смотрел на неё, не мигая. Медленно опустил взгляд. Он вдруг казался куда старше, чем минуту назад. — Du bist grausam. Ты жестока, — в его голосе прозвучало разочарование. Диана только усмехнулась. — Nein, ich bin realistisch. Нет, я просто реалистка. И снова замолчала. Клаус усмехнулся, подтягивая губу в тусклой полутени гостиной. Его голос был пропитан иронией, словно он рассказывал сказку, но не ту, что хотелось бы услышать. — Und was wird mit dir passieren, Diana? А что же с тобой будет, Диана? — он прищурился, словно вглядываясь в мрачное будущее, и начал, почти цитируя: — Rihter wird dich zu seiner Konkubine machen. Рихтер обяжет тебя быть своей наложницей. Клаус сделал паузу, в которой слышалась горькая усмешка, затем продолжил: — Er wird heiraten eine edle Arierin. Zusammen bekommen sie einen perfekten arischen Sohn, der Offizier wird, genauso wie sein Vater. Он женится на высококлассной арийке. Родят прекрасного арийца — сына, офицера, как отец, — он покачал головой, словно рисуя картину судьбы, от которой хотелось отвернуться: — Und du wirst irgendwo in der Nähe sein, angekettet wie ein Hund. Nur wenn er will, wird er kommen. Und dann? Entweder schneidest du deine Venen auf… oder du wirst alt, nicht mehr begehrenswert. Für ihn und für alle anderen. А ты будешь где-то неподалёку, как собака на цепи. Он будет приходить к тебе только когда захочет. Потом — либо вскроешь себе вены, либо состаришься и перестанешь быть привлекательной — для него и вообще для всех. Клаус усмехнулся уже без иронии — взгляд его стал мягче, почти сочувственным. — Das ist das Leben, Diana. Keine Märchen. Вот такая жизнь, Диана. Ни сказок, ни волшебства, - он наклонился чуть ближе, словно делясь секретом, — Я мог бы не жениться. Просто жить с Лиза, с грех, но в счастье.Детишки, дом на окраина, простая жизнь, главное быть вместе. Он пожимал плечами, с той легкой беззаботностью, что часто сопровождала его шутки, но в голосе сквозила правда, надежда, которую он редко позволял себе выразить вслух. — Но ты, Диана… у тебя выбор нет. Всё решает Рихтер. Ты лишь пешка в его игра. Он посмотрел на неё с сочувствием, смешанным с той храбростью, которую сам пытался сохранить перед лицом судьбы. Внутри Дианы всё закипало от злости — холодной, колкой и горькой. Каждое слово Клауса бьёт в самое сердце, словно нож, который она давно носит при себе, но боялась вынимать. Он говорит правду — горькую и беспощадную. Клаус был чертовски прав. У нее действительно нет выбора. Она была всего лишь тенью в этом холодном мире Рихтера. Его капризная игрушка, которой можно владеть, ломать и выбрасывать. И как бы Диана ни старалась, как бы ни сопротивлялась, ее ждал лишь этот холодный приговор — быть там, где он решит, ждать тех редких минут, когда он позволит мне почувствовать себя человеком. Злость смешивалась с бессилием, и в этот миг Диана понимала: она заперта в собственной судьбе, и никакие мечты не спасут её от жестокой реальности. Внутри Дианы закипала злость — холодная, колкая и горькая. Каждое слово Клауса словно ударялось о её сердце, пробуждая давно затаённую боль. Он говорил правду, горькую и беспощадную. Она думала о том, как действительно не имеет выбора. Диана чувствовала, как злость переплеталась с бессилием. Она понимала, что ни сопротивление, ни мечты не спасут её от этой жестокой реальности. Она заперта в своей судьбе, и никакие усилия не изменят приговор, который на неё наложил Рихтер. Диана медленно поднялась с кресла, глаза устало блуждали по комнате. — Я хочу выйти в сад… подышать, — сказала она тихо, словно пытаясь убедить себя саму. Клаус, откинувшись на спинку дивана, усмехнулся и сказал с легкой иронией: — Пусть хоть вешается, лишь бы не скакала по деревьям, как белка, к своему партизану-любовнику по дерево. Диана не ответила, лишь слегка кивнула и вышла из дома. Сад вокруг старого дворянского дома был словно застывшим во времени уголком. Высокие, чуть потускневшие от времени заборы, плотно обвиты густым плющом и колючей лозой, отделяли участок от дремлющего леса: его зелёные тени и мягкий шелест ветвей казались одновременно манящими и далекими. Тропинки, выложенные неровной каменной мостовой, вели к старым скамейкам, на которых местами пробивалась дикая трава. Между ветвями деревьев проглядывали редкие солнечные лучи, и воздух наполнялся ароматом сырой земли, влажного мха и терпкого запаха осени. Лес, казалось, дышал тишиной и покоем, но цепкий забор напоминал — свобода здесь условна, а границы чётко очерчены. Диана шагала по саду, чувствуя, как холодный ветерок слегка колышет волосы, и в душе где-то далеко, под слоем горечи, пробуждалось смутное желание быть свободной — даже если всего лишь на несколько мгновений. Когда они жили в Москве, приезды сюда — к родителям матери — были редкостью, но именно эти летние дни оставались в памяти словно драгоценные жемчужины. Дом окружали цветущие сады и ухоженные аллеи, а сам дворянский усадебный дом казался волшебным островком спокойствия и уюта. Её дед, Николай Алексеевич, был человеком строгим, но справедливым, с проницательным взглядом голубых глаз и седой бородой, аккуратно подстриженной. Он умел слушать и давать мудрые советы, а его глубокий голос наполнял комнату теплом и уверенностью. Бабушка, Екатерина Павловна, излучала мягкость и заботу. Её светлые волосы всегда были аккуратно собраны в пучок, а глаза добрыми и немного печальными, словно она хранила множество тайн прошлого. Она прекрасно готовила и любила рассказывать истории из старых времен, заставляя всю семью собираться вокруг неё в вечерние часы. В этих воспоминаниях Диана находила маленький островок покоя, который сейчас казался таким далеким и недосягаемым. Диана медленно шла по узкой каменной дорожке сада, под ногами хрустели осенние листья. Ветви деревьев нежно склонились над ней, будто охраняя от мира, который стал таким чужим и страшным. Её взгляд снова и снова останавливался на тех же старых яблонях и липах, где когда-то она и Лиза, ещё маленькие и беззаботные, играли и мечтали о будущем. Она помнила, как раньше представляла себе это место иначе — светлым, наполненным смехом детей, которые бегали бы по траве, а они с Лизой, уже взрослыми и замужними, приезжали бы сюда из Москвы с семьями. Сад казался ей тогда символом надежды и домашнего тепла, к которому всегда можно вернуться. Но теперь всё было иначе. Они действительно жили здесь, но не как в сказке — под гнетом оккупации, в тени чужой власти, где даже воздух казался тяжелым и пропитанным страхом. Этот сад, когда-то полный жизни и обещаний, превратился в тихую, но зловещую крепость, за которой скрывались не только воспоминания, но и настоящие опасности. Диана остановилась, глубоко вдохнула холодный осенний воздух и на мгновение закрыла глаза. Мечты детства разбились на тысячи осколков, но даже в этом мрачном саду, среди этих ветвей, где когда-то пели птицы, ещё теплел слабый огонёк надежды. Диана остановилась у одного из старых деревьев, огромного, с толстой корой, покрытой морщинами времени. Внимание её привлекла вырезанная на стволе аккуратная надпись: «Д + А». Сердце сжалось — знак был свежим, как будто кто-то оставил его совсем недавно. Она провела пальцами по шероховатой коре, затем осторожно обыскала щель между корнями и мхом. Вскоре её пальцы наткнулись на небольшой, едва заметный свёрток бумаги. Развёрнув его, Диана прочитала почерком Андрея — скрипучим, но аккуратным: «Я понял, что ты найдёшь это дерево. Ты — не одна. Верь, и мы найдём друг друга.» В её руках дрожала записка, словно в ней была вся сила надежды, которую так долго искали. Словно тихий шепот ветра среди старых ветвей, это послание согревало её сердце в холодном мире, где надежда казалась роскошью. Диана сжала записку в руках, её взгляд потемнел. Сердце рвалось на части — в этих словах звучала надежда, но внутри царила пустота. Она подумала, что всё это — пустой смысл. Как могла она снова стать частью тех, кто боролся за свободу, когда Рихтер, её палач и мучитель, осквернил её тело и душу? Вернуться к партизанам — значит снова столкнуться с прошлым, с болью, с позором, который теперь навсегда отпечатался в ней. Это было невозможно. И в этом безмолвном признании Диана почувствовала, как надежда медленно гаснет, оставляя за собой холод и мрак. Диана осторожно спрятала записку в карман платья, стараясь не показать дрожь в руках. Шаги назад к дому казались тяжелыми, словно сама земля тянула её вниз. В груди выросла тревога — сначала тихая, почти незаметная, но вскоре превратившаяся в удушающий комок. Паника охватила её резко и без предупреждения. Сердце забилось в бешеном ритме, дыхание стало частым и прерывистым. Мысли закрутились в замкнутый круг: Как жить дальше? Как дышать? Как забыть? Она пыталась удержаться, но внутренний голос шептал всё громче: «Пусть будет больно — но пусть будет конец. Пусть всё прекратится.» Глаза наполнились слезами, но Диана сдерживала их, зная, сейчас нельзя сломаться. Её ждал дом, и там никто не должен был видеть её слабость. Диана влетела в дом, словно ветер, не обращая внимания на тихие шаги Клауса позади. Сердце стучало так громко, что заглушало все вокруг. Она бросилась по лестнице на верхний этаж, не слыша его вопросов и попыток догнать. В ее комнате захлопнула дверь с резким щелчком, быстро повернула ключ в замке. Она упала на кровать, а ее взгляд нашел фотографию в рамке — их семья в Москве, папа, такой счастливый и молодой Как тяжело было без него… Он бы ее защитил. Просто взял бы за руку, крепко обнял, сказал, что всё будет хорошо. Не словами — просто своим прикосновением. Она вспомнила его тёплый голос, спокойный и уверенный, и как в детстве, несмотря на страхи и тревоги, рядом с ним всегда было спокойно. Его сила не была громкой — она была тихой, надёжной, как стена, за которой можно укрыться. А мама? Диану пронзил резкий укол мысль. Она никогда не могла дать мне этого. Ни защиты, ни тепла. Всегда холодная, как лёд, строгая и недосягаемая. Она бы не обняла, не сказала слова утешения… И в этой мысли боль сжала сердце Дианы сильнее, чем прежде — ощущение одиночества стало почти физическим, плотным, непроглядным. Отец — единственный, кто мог бы стать ей опорой сейчас, но его рядом уже не было. И это было самым страшным. Она уткнулась лицом в подушку. Воспоминания о отце — его заботливых руках, тихой силе и теплом присутствии — заставляли её чувствовать одновременно и нежность, и острое чувство утраты. Но вместе с этим в голове начала всплывать другая мысль — страшная и противоречивая. Может, стоит рассказать маме? Сказать обо всём… о боли, о страхе, о том, что происходит между мной и Теодором. Она знала, что мама — женщина строгая, требовательная, с железной волей и холодным сердцем. Она не привыкла к слабостям, к слезам, к жалобам. Но, может, именно сейчас, когда всё кажется безнадежным, мама сможет понять и помочь? В голове рождалась боязнь: А если она не поверит? Если осудит? Если станет ещё жестче? Но вместе с тем — и искра надежды, что однажды она перестанет быть одна с этим грузом, что кто-то услышит и примет её боль. Диана медленно вдохнула, осознавая, что это — первый шаг к тому, чтобы вырваться из тьмы. И хотя решение было ещё далеко, оно уже начало зреть в её сердце. Диана сидела в тишине, ощущая тяжесть на груди, словно камень, который не давал ей дышать. Мысли путались, будто густой туман в голове. Ей казалось, что весь мир против неё, а мама была холодна и недоступна, как ледяная стена. Но в глубине души вдруг вспыхнуло маленькое, робкое желание — рассказать Алине. Может, она сможет как-то защитить ее, уберечь от этого… Рихтера. Ведь она уже не могу справиться одна. Она так устала бояться. Может, она будет рядом ночью, не даст Рихтеру остаться с ней наедине. Может, кто-то ещё поможет. Диана не хотела больше быть одна. Диана закрыла глаза и в первый раз за долгое время позволила себе надеяться: «Мама может меня защитить. Может, она придумает, как спасти меня от этого ада.» И это давало ей хоть каплю силы держаться дальше. Диана больше не могла ждать. Её мысли сплетались в бесконечный клубок тревоги и отчаяния — она понимала, что если сейчас не расскажет матери, то снова останется одна с этим ужасом. Внутри всё будто сжималось, душило, не давая вдохнуть свободно. Она чувствовала себя словно в ловушке, зажатой между страхом и надеждой, между молчанием и необходимостью говорить. В голове всё время крутились навязчивые мысли — если она смолчит, то он снова будет с ней. Она не успеет рассказать все маме, не успеет мама что-то предпринять. Каждое мгновение ожидания казалось пыткой. Страх проникал в каждую клетку, парализуя, но вместе с тем подталкивал к решению. Диана понимала, иначе она не выдержит, иначе этот груз сломает её окончательно. Её сердце билось быстро, сжимаясь от тревоги, но в душе вспыхивала крохотная искра надежды, что мама сможет помочь, что будет кто-то, кто наконец станет на её сторону. Шаг к откровенности был единственным выходом из этого темного лабиринта. Диана быстро оделась, стараясь не выдать внутреннего волнения. Сердце стучало громко, словно предвестник перемен. Спускаясь по ступенькам, она встретилась взглядом с Клаусом. — Клаус, — её голос был тихим, но решительным, — отвези меня к маме, в библиотеку. Он кивнул, заметив серьёзность её настроя, и без лишних слов помог открыть дверь. Диана сделала глубокий вдох, чувствуя, как тяжесть на душе слегка отступает, и тихо отправилась навстречу тому, что должно было изменить её жизнь. Они ехали в тишине, только тихое урчание двигателя нарушало спокойствие. За окнами мелькали серые дома и редкие деревья, одетые в осеннюю палитру — желтое, багровое, бледно-коричневое. Диана сжимала в руках сумку, пытаясь собрать мысли и найти слова, которые ей нужно было сказать. Клаус, сидевший рядом, бросал на неё иногда быстрые взгляды, будто стараясь понять, что происходит внутри девушки. Но не задавал вопросов, чувствовал, что сейчас лучше просто быть. Диана думала о маме, о том, как она примет её откровение, и о том, что с этого момента ничего уже не будет прежним. Она выбежала из машины у библиотеки и стремительно вошла внутрь. В помещении было тихо и почти пусто — лишь в дальнем углу, за большим деревянным столом, Алина с молодой помощницей аккуратно раскладывали стопки книг и сортировали новые поступления. Помощница перебирала страницы и аккуратно вкладывала их в папки, а Алина подмечала заметки на листах и записывала что-то в журнал учёта. Свет мягко падал из больших окон, освещая пыль в воздухе и придавая комнате особую теплоту и спокойствие. Алина была одета со вкусом и строгостью, характерными для сороковых годов в Советском Союзе. На ней было простое, но аккуратно сшитое платье из плотной шерстяной ткани глубокого тёмно-синего цвета, с аккуратным воротником-стойкой и длинными рукавами, слегка зауженными к запястьям. Плечи платья были подчёркнуты лёгкой подплечной вставкой, символом строгости и дисциплины того времени. Талия была подчеркнута тонким кожаным ремнём, который добавлял образу женственности и лаконичности. На ногах у Алины — удобные кожаные туфли на низком каблуке, практичные для долгих рабочих дней.Волосы она собрала в аккуратный пучок, а на лице — минимум макияжа, лишь немного румян и чётко очерченные брови, что делало её образ одновременно строгим и элегантным. Алина, едва взглянув на Диану, нахмурилась и раздражённо бросила: — Опять ты… Что тебе теперь надо? Диана, сжав губы, спокойно, но твёрдо ответила: — Мама, нужно поговорить — только мы вдвоём. Алина тяжело вздохнула, словно борьба с собственным раздражением давалась ей с трудом. Но слова дочери были серьёзны, и она кивнула: — Пойдем в кладовку. Там никто не помешает. Они молча прошли в тесную кладовку, где пахло старыми книгами и затхлым воздухом. Диане было тяжело — внутри словно клубок, сердце билось так громко, что она боялась, будто его услышат все вокруг. Голос подкашивался, и слова казались чужими, словно вырванными из души. Алина стояла рядом, скрестив руки на груди, её раздражение не покидало взгляд. Она холодно спросила: — Ну что опять случилось? Почему ты пришла с таким видом? Диана не смогла сдержать слёз. Сначала они тихо покатились по щекам, а потом горький плач прорывался сквозь ком в горле. С трудом собравшись, она начала говорить: — Он… Рихтер… Он… Он не даёт мне покоя… Он… — голос прерывался, и ей казалось, что она тонет в собственных страхах, — он — Диана всхлипывала, слова выходили тяжело, словно срываясь с глубины души: — Я была с партизанами… Он узнал… и… надругался надо мной. Он думал, что я была с Андреем… думал, что я предала его… Она едва могла смотреть в глаза матери, будто ища хоть каплю понимания в этом холодном мире. Алина внезапно дернула рукой и резко дала Диане пощёчину, словно ударила хлыстом. — Ты сама себя подвела, - ее взгляд был полон не только гнева, но и горечи это была смесь разочарования и беспомощности, которые ей было трудно выразить словами. — Я же тебя предупреждала, будь аккуратнее с Рихтером! Как ты могла связаться с партизанами? Тебе, дуре, так и надо! В её голосе звучала горечь и жесткость, словно в этой пощечине была не только боль физическая, но и наказание за то, что она не послушалась. На лице Алины играла холодная злость, глаза сверкали ледяным огнём, губы сжались в тонкую линию. В этот момент её лицо стало почти неприветливым, словно за внешним спокойствием вдруг всколыхнулась буря раздражения и внутренней боли. Каждое движение было наполнено жесткостью и решимостью наказать, а в её взгляде проскальзывала смесь отчаяния и гнева — боль от страха за дочь и злость на её непокорство сливались в единое острое чувство. Алина сжала зубы, взгляд её стал холодным и строгим. Она сказала с едкой тенью горечи в голосе: — Рихтер мог тебя убить, Диана. Слава богам, что он просто надругался… Это ужасно, но могло быть и хуже, — в её словах звучала жёсткая правда, боль и тревога переплетались с горечью осознания того, насколько опасна эта ситуация. Диана стояла, словно парализованная, ощущая, как по щекам катятся горячие слёзы — не только от физической боли, но и от глубокой внутренней раны. В душе бушевала буря: злость на мать за резкость и холод, страх перед тем, что могло случиться, и болезненное осознание своей уязвимости. Её сердце сжималось от обиды и одиночества, а горькое чувство бессилия заставляло тонуть в тени отчаяния. Диана ощущала себя глубоко одинокой, словно маленький остров, отрезанный от всего мира. Её мысли блуждали в пустоте, где не было ни поддержки, ни понимания, лишь тяжёлое чувство изоляции и покинутости. В этом мраке одиночества даже собственные страхи казались громче всех голосов, и каждый вдох давался с усилием, как будто весь мир отвернулся от неё. Алина приподняла голову, её глаза вспыхнули гневом и страхом одновременно. Голос, сдавленный эмоциями, прорвался сквозь тишину: — Диана, ты не понимаешь, что своими поступками подставила под угрозу всю нашу семью! Ты играешь с огнём, и этот огонь может сжечь нас всех дотла. Ты не одна — мы вместе, и теперь каждый шаг твоих врагов может упасть на нас. Как ты могла поступить так безрассудно? — в её словах звучала не только ярость, но и глубокая тревога — страх за судьбу родных, за их безопасность, за то, что теперь всё, что они строили, может рухнуть из-за одной ошибки. — Теперь делай все, что Рихтер скажет. У меня две дочери и если ты не смогла себя уберечь, я позабочусь о другой. О той, что послушна, что не принесёт нам беды. Лиза — нормальная. А ты сама выбрала свой путь. В этих словах звучала не только угроза, но и холодное, болезненное решение — мать, готовая пожертвовать одной дочерью ради безопасности другой, жестокая и беспощадная в своём стремлении сохранить семью. Алина резко толкнула дверь кладовки, и та со скрипом распахнулась. Холодный взгляд устремился на Диану. — Уходи, — скомандовала она коротко, — и не мешай мне. Диана замерла на месте, ощущая, как в груди сжимается ком. Мать уже отвернулась и пошла прочь, оставляя дочь одну среди пустоты и тяжести, которая давила на неё с каждым вдохом. Диана медленно вышла из кладовки, словно выныривая из глубокой тьмы. Холодный воздух библиотеки встретил её как удар — острый, резкий, словно напоминание о том, что она осталась одна. В груди тяжело давило разбитое сердце, каждое биение было словно шип — боль, предательство и одиночество переплетались в мучительной смеси. Она ощущала, как слёзы жгут глаза, но не давала им упасть — не сейчас. Каждым шагом казалось, что ноги становятся всё тяжелее, а мир вокруг всё холоднее и чужжее. Внутри всё горело пустотой, а надежда растворялась, словно дым. Она была одна, без защиты, без поддержки, без любви, которую так жаждала. И эта горечь была страшнее всего. Диана тихо села в машину, плечи её дрожали от сдерживаемых слёз. Клаус, заметив перемену в её настроении, озабоченно посмотрел на неё и заговорил на немецком с мягким, но встревоженным акцентом: — Was ist passiert, Diana? Что случилось, Диана? Она только качнула головой, не в силах вымолвить ни слова. Её глаза блестели от слёз, губы сжались, будто пытаясь удержать бурю чувств внутри. В воздухе повисло тяжелое молчание — между страхом, болью и непроизнесённой болью, которую даже слова не могли передать. Клаус взглянул на неё с искренним сожалением, голос его стал мягче и осторожнее: — Diana, es tut mir leid. Диана, прости меня… — он покачал головой, словно пытаясь найти правильные слова: — Was ich gesagt habe, war nur eine Antwort… Nicht ernst gemeint. То, что я сказал — это была просто ответная реакция… Не всерьёз. Диана тихо покачала головой, едва слышно прошептав: — Ты не при чём… Просто… всё сложно. Прости, что наговорила тебе всякого, — она глубоко вздохнула, глаза блестели от слёз. — Отвези меня домой, пожалуйста. Клаус кивнул, мягко запустил мотор, и машина плавно тронулась, погружая их в тишину, наполненную невысказанными мыслями. Машина плавно катилась по пустым улицам. Постепенно слёзы Дианы высыхали на щеках, дыхание выравнивалось. Внутри неё будто наступала лёгкая тишина — боль не ушла, но стала отдалённой, приглушённой. Она смотрела в окно на мелькающие силуэты домов и деревьев, мысли медленно уносили её куда-то далеко — туда, где ещё можно было надеяться. Дом встретил Диану привычной тишиной и приглушённым светом, пробивавшимся сквозь занавески. Клаус, неуверенно глядя на неё, робко спросил на ломаном русском: — Може, Дина, тебе што-нибудь надо? Помочь? Она тихо покачала головой, не поднимая взгляда. — Нет, спасибо. Без лишних слов она направилась в ванную. Закрыв за собой дверь, Диана набрала горячую воду, пар окутал комнату. Она медленно набирала кипяток в ванной, ощущая, как пар густой и липкий, окутывает комнату. Но никакое тепло не могло проникнуть глубже — внутри неё жила душащая пустота, будто острый холод царапал изнутри, раздирая на куски. Эта пустота была не просто болью. она была безысходной, как зияющая рана, которую не закрыть и не забыть. Она медленно разделась, ткань мягко соскользнула с плеч, упала к ногам. Диана подняла глаза на своё отражение в старом, потускневшем зеркале. Свет лампы был мягким, тусклым, но не настолько, чтобы скрыть правду. Тело стало ещё тоньше, почти детским. Рёбра проступали под кожей, будто прутья клетки. Впадины под ключицами, как следы опустошения. Но самое страшное было не это. На бледной коже — синеватые следы. Пальцы, вдавленные в плечи. Тень руки на бедре. Она не могла не видеть и не могла забыть, как это появилось. Не было возможности назвать это иначе: это был отпечаток власти. Насилия. Ужаса. И бессилия. Диана провела пальцами по коже — легко, едва касаясь. Будто хотела стереть, как карандашную пометку. Но следы не уходили. Ни с тела. Ни изнутри. Ни из памяти. Она смотрела в зеркало и видела не себя. Видела ту, что осталась. Тень. Оболочку. Жертву. И в голове, как шум от воды в ванной, гудела мысль: Он отнял у нее всё. Даже ее отражение. Диана открыла нижний ящик старого, облупившегося шкафа под раковиной — там, где мама когда-то прятала аптечку. Всё ещё лежало на месте: бинты, ватные диски, пузырёк с настойкой валерианы. И — плоская металлическая коробочка с лезвиями для бритвы. Папа всегда пользовался именно такими. Она медленно открыла крышку. Внутри — несколько тонких, серебристых лезвий. Одно из них она взяла двумя пальцами. Острые края блеснули в свете лампы, как будто знали, зачем нужны. Она не спешила, подошла к ванне, где уже стояла горячая вода. Пар стелился по кафельному полу, влажный, обволакивающий, как будто всё это происходило не с ней, а где-то во сне. Села на край. Потом медленно, будто тело не слушалось, залезла внутрь, погрузившись в кипящую, жгущую воду. Кожа сразу покраснела, вены проступили под тонким слоем кожи, сердце билось гулко. Она держала лезвие в руке. Крепко. Лезвие скользило по её пальцам — острое, холодное, почти красивое в своей простоте. Оно лежало на краю ванны, на тонком белом полотенце, которое, казалось, вот-вот впитает в себя её решение. Она больше не дрожала. Впервые за долгое время — полная тишина внутри. Ни криков, ни образов. Только пульс в ушах. Медленный, глухой. Бьётся — значит, всё ещё здесь. Диана посмотрела на свои руки. Исхудавшие, с синяками на предплечьях — следами чужих пальцев. Они были как клеймо. Как подпись. Рихтер. Рихтер, чёрт бы его побрал. Если я умру, он потеряет контроль. Если я останусь — он продолжит. Всё сжалось внутри. Словно грудь стянуло проволокой. Она подумала о маме. О том, как та сказала: «Теперь ты будешь делать всё, что он скажет.» О Лизе, о своей комнате, о вишнёвом саде, где она была ребёнком. О себе, той — маленькой Диане, которая карабкалась на дерево и кричала, что не вернётся, пока ей не пообещают пирог. Она взяла лезвие, без колебаний. Сделала вдох. Грудь поднялась — и опустилась. Она приложила лезвие к вене. И нажала. Диана выключила воду, не дождавшись, пока ванна наполнится до краёв. Она будто больше не могла слышать этот шум, этот плеск — слишком живой, слишком громкий, будто издевка над её тишиной внутри. Пальцы дрожали, когда она вернула лезвие к коже. Резкий вдох и острое прикосновение. На секунду боль вспыхнула ярко, как огонь. А потом — тёплое, влажное… и удивительное облегчение. Будто выпустила наружу всё, что больше не могла носить внутри. Будто кровь несла с собой весь страх. Весь позор. Всего Рихтера. Голова закружилась почти сразу, как от ударной дозы снотворного. Всё поплыло: стены, потолок, отблеск света на кафеле. Ресницы задрожали, веки стали слишком тяжёлыми. Она облокотилась на край ванны, скользнула по нему спиной, и осела в воду — неглубокую, тёплую, розоватую. Мир начал исчезать. Диана посмотрела на первую царапину — почти детскую, неуверенную. Её сердце билось странно: то гулко, то замирающе. Казалось, комната дрожала вместе с её дыханием. Она посмотрела на запястья — и сделала ещё один рез. Уже глубже. Уже осознанно. Второй. Третий. Кровь шла легко. Тихо. Как будто тело давно готово было это отпустить. Жидкое тепло стекало по её руке в воду, окрашивая её в мутный алый. Она не вскрикнула. Даже не вздрогнула. Только смотрела, как её жизнь становится чем-то, что можно разлить по воде. Четвёртый. На пятом лезвие соскользнуло чуть вбок — боль резанула уже по-настоящему, и она зажмурилась. Но не остановилась. Чтобы точно. Её запястья были залиты тёплой красной водой, пальцы разжались. Лезвие упало на кафель со слабым звоном. Её дыхание стало медленным. Грудь еле поднималась. Веки опустились. И внутри стало по-настоящему… тихо. Вода уже не была прозрачной. Она густела, становилась мутной, розовато-красной, как весенние ручьи, в которых тает лед. Только это была не талая вода. Это была она сама. Диана лежала, слегка сгорбившись, опираясь затылком о холодную плитку стены. Запястья были разрезаны криво, но глубоко. Кровь текла — не тонкими струйками, а слишком быстро, слишком легко. Как будто в её теле не было больше желания бороться. Она смотрела, как алые ручьи скользят по рукам и исчезают в воде. Видела, как пальцы теряют чувствительность, как кисти становятся холодными. На её лице появилась странная полуулыбка — слабая, как у ребёнка, которому пообещали, что он уснёт и всё будет хорошо. Её голова скользнула по плитке, затылок нашёл опору, а глаза остановились на потолке — мутно, неуверенно, будто уже не могли сфокусироваться. Веки задрожали, как если бы сомневались — стоит ли закрываться? Но она устала. Слишком много всего. Слишком много боли, предательства, одиночества, страха. Слишком мало — любви. Той, что спасает. Да и спасать, как оказалось, было некому. Она моргнула в последний раз. И глаза её сомкнулись. Мир исчез — не резко, а будто его растворили. Звук. Цвет. Дыхание. Осталась только темнота — мягкая, почти ласковая, без запаха, без холода. Она принимала её, как забытый родной дом. И в этой темноте, совсем тихо, Диана выдохнула последний осознанный вздох. Словно сказала себе — «Хватит». Последнее, что достигло её сознания, будто издалека, сквозь толщу воды, сквозь сон, был мужской голос. Глухой, сорванный, почти звериный: — Что ты наделала?! Её ресницы дрогнули. Она уже не могла открыть глаз. Всё тело было ватным, исчезающим. Всё было далеко. Ничего не касалось. Это не может быть правдой. Он не настоящий. Не может быть.***
Диана приходила в себя, будто пробираясь сквозь вязкий туман. Сначала был только свет: тусклый, серый, как рассветный. Потом — боль. Но не та, что резкая, режущая, а ноющая, будто изнутри, будто всё тело из стекла, по которому кто-то провёл ногтями. Пахло йодом и табаком. Она попыталась пошевелиться и тут же вскрикнула сквозь стиснутые зубы: запястья ныли под тугими повязками. Она повернула голову и заметила, что бинты были перевязаны чьей-то белой, мужской рубашкой. Ткань была знакомая. Рихтера. Комната была её, но чужая, как будто выжженная. Как будто сама она уже умерла, а осталась только оболочка, которой дали подышать ещё немного. И вдруг — голоса. Сначала только шорох, потом резкие, срывающиеся на крик слова. Из-за приоткрытой двери. — Ты хоть понимаешь, что ты сделал?! — это была Лиза. Голос её был на граним почти что истеричный. — Ты думал, что? Что ты можешь делать с ней всё, что хочешь, и она будет молчать? Она ребёнок! Молчание. Она услышала удар, шлепок. — Скажи это мне. Признай! Признай, что ты сделал. Признай, что это ты довёл её до этого! Голос Рихтера был глухим, почти не слышным. — Я… Я спас её. — Нет. Ты сломал её. А теперь играешь в спасителя?! Диана сжалась, как от пощёчины. Каждый звук отдавался в голове стуком, как в пустом доме. Глаза налились слезами, не от боли. От того, что всё слышала. Что снова была слабой, лежала, в бинтах, а её сестра… её бедная, добрая Лиза… теперь тоже была в этом. «Прекрати… Прекрати ругаться с ним…» — хотела сказать она. Но голос застрял в горле. И снова голос Лизы сдавленный, сломанный: — Ты даже не видишь, во что она превратилась. А ты ведь должен был быть взрослым! Диана зажмурилась, и по виску скатилась тёплая слеза. — Она очнулась! — голос Клауса прозвучал с облегчением и тревогой одновременно, он встретился с ней взглядом в дверном проеме. Где-то в коридоре глухо скрипнула дверь, поспешные шаги и уже в следующую секунду Лиза вбежала в комнату. На её лице, заплаканном, белом, перекошенном, смешались молитва и ужас. — Господи… Господи, спасибо… — она склонилась к кровати, сжимая холодную ладонь Дианы, прижимая её к своей щеке. — Ты жива… Жива… Боже милостивый… Диана чуть моргнула, глаза были мутными, губы сухими. Она хотела что-то сказать, но не успела. — Как ты могла?! — сорвалась Лиза. Голос её взвился, и теперь в нём звучала злость, отчаяние, боль. — Как ты могла так с собой?! Что ты себе думала?! Думаешь, это выход? Думаешь, теперь всё исчезнет?! Диана отпрянула, словно каждый её нерв ударили током. Лиза стояла над ней, разрываясь пополам, то гладя её по волосам, то дрожащими руками отстраняясь, будто не знала, можно ли простить, можно ли снова доверять. — Ты хоть понимаешь, что было бы, если бы… если бы… — она не смогла договорить. Голос сорвался. — Я держала тебя за руку, а ты вся… вся в крови… Ты понимаешь, что я никогда этого не забуду?! Никогда! В дверях молча стоял Рихтер. Он больше не приближался, как будто граница между ним и кроватью была чертой, которую он боялся переступить. Его глаза были пустыми и остекленевшими, но плечи напряжённые, сжаты, будто он сам задыхался. Лиза всё ещё дрожала. Слёзы текли по её щекам. — Ты моя сестра… Моя маленькая сестра… — выдохнула она, и голос сломался. — А я не уберегла тебя… — И тут же, почти в панике, она снова повернулась к Диане: — Почему ты мне не сказала?! Почему ты пошла на это одна?! Диана смотрела на неё, и глаза её наполнились слезами. Но слов всё ещё не было. Только тишина. Только тугая боль в груди, и чувство, будто она снова падает в ту самую воду и снова всплыть уже не сможет. Она только распахнула губы, будто хотела что-то сказать, но вместо слов вырвался всхлип — надломленный, сдавленный, и тут же перешёл в рыдания. Грудь её судорожно вздымалась, слёзы текли по щекам, оставляя на бледной коже мокрые дорожки. Она зажмурилась, будто пытаясь уйти в темноту, скрыться от всего — от сестры, от боли, от Рихтера. Лиза прикрыла руки руками, бормоча что-то. Она была в истерике. — Хватит. Она в истерике. Фройляйн Ланской это сейчас не нужно. Уведи ее, — сухо бросил Рихтер. Его голос прозвучал хрипло, но решительно. Он даже не посмотрел на Лизу, просто сделал шаг вглубь комнаты. — Что?! — Лиза обернулась на него с оглушённым лицом, затем к Клаусу. — Нет! Нет, не смей, Клаус! Не трогай меня! Клаус шагнул вперёд медленно, будто каждая мышца протестовала. Его лицо, мрачное, затянутое, как будто его заставляли сделать то, что он ненавидел больше всего. В его глазах было отчаяние, взгляд постоянно метался между Рихтером и Лизой, словно он всё ещё надеялся, что приказ будет отменён. — Клаус, не трогай меня! — Лиза закричала, шагнула назад, но он уже схватил её за плечи, осторожно, почти нежно, но крепко. — Извини, Лиза, пожалуйста… — прошептал он, почти с мольбой, будто извинением мог что-то изменить. — Пусти! Я не уйду! Я её не оставлю! — Лиза кричала, билась в его руках, словно дикая, ногтями вцепилась ему в рукав, в грудь. — Она моя сестра! Ты понимаешь это?! Она умирала у меня на руках! Клаус сжал губы, будто проглатывая крик. На его лице были ужас и горечь. Руки дрожали. Он отвернулся от её взгляда, чтобы не видеть, как у неё дрожат губы, как глаза становятся стеклянными от боли. — Прости… приказы есть приказы… — проговорил он глухо, будто сам себе. И всё же он вывел её за порог, несмотря на то, что сердце его разрывалось на части. Тишина в комнате обрушилась на неё глухим колоколом. Дверь, за которой Лиза ещё мгновение назад кричала, хлопнула, и всё стихло. Осталась только она — с перевязанными руками, со слабым, пульсирующим телом, с разбитым сердцем. И он. Рихтер. Он подошёл медленно, будто шаги давались ему с трудом. На лице — ни злости, ни злорадства. Только тяжесть. Он сел на край кровати, чуть отодвинув покрывало, как будто боялся задеть её случайно. Рядом с ней, так близко, как тогда, в те ночи, когда он врывался в её личное пространство. Но теперь — он сидел молча. Плечи чуть опущены. Глаза в пол. А в её голове — не было даже крика. Только бесконечное, выжженное поле. Как после пожара. Никаких чувств. Ни слёз. Ни злости. Только ощущение, что её вывернули наизнанку и оставили гнить. Рихтер медленно перевёл взгляд на неё. Он молчал. Она тоже. В этой комнате теперь были только тишина и раскалённые обломки чего-то безвозвратно разрушенного. Рихтер молчал долго. Он сидел, глядя на неё, как будто пытался заглянуть внутрь, вытащить ответы прямо из её души. Его челюсть была напряжена, в уголках глаз пульсировала ярость, но голос, когда он заговорил, был тихим, почти сдержанным: — Как ты могла?.. — он смотрел прямо в её лицо, не отводя взгляда. — Как ты могла так поступить? — она отвела глаза. Он склонился чуть ближе, и в его голосе проступила горечь: — А сестра? А мать? Ты думала, как они? Что с ними было бы, если бы ты… если бы мы не успели? Ты вообще думала, кроме себя, хоть о ком-то? Он резко поднялся, прошёлся по комнате и снова обернулся: — Ты могла всё разрушить. Просто стереть. Уйти и оставить им это. Боль. Пустоту. Ты думала, что станет легче? Что после тебя тут, что, праздник начнётся? — он почти усмехнулся, но в его голосе не было ни капли смеха. — Или ты решила, что лучше всех знаешь, когда пора уходить? Он замолчал. Глаза его блестели от злости и бессилия. — Они бы не пережили. Ни мать. Ни сестра. Ни я. Последнее он сказал еле слышно. Рихтер опустил голову, будто тянулся в глубины своих воспоминаний, и тихо сказал: — Когда я нашёл тебя… я думал, что уже всё потерял. Что ты мёртвая, что я никогда не смогу тебя спасти. В тот момент в моём сердце была пустота, холодная, бесконечная. Я боялся, что всё закончено. Что ты уже ушла навсегда… — немец поднял глаза, полный боли и горечи: — И вот ты здесь. Живая. Но почему так? Почему ты не сражаешься? Почему ты позволила себе сдаться? Диана с трудом собрала силы, голос её дрожал, но слова вырывались из глубины души, наполненные горечью и ненавистью: — Ты не понимаешь… Ты сделал это со мной! Ты — причина всего моего ужаса, моей боли! Я ненавижу тебя за то, что ты сломал меня, за то, что отнял у меня меня саму… За каждую ночь, когда я не могла спать, за каждый взгляд в зеркало, где я уже не узнаю себя. Ты — мой мучитель, и я не могу забыть, не могу простить… Рихтер крепко сжал губы, глаза его сузились до тонких щелочек. Взгляд стал холодным, как лёд без единого слова, но с тяжестью всей боли и злобы, что он пытался скрыть. Его челюсть дернулась, пальцы непроизвольно сжались в кулаки на коленях. Тишина между ними была плотной и давящей, словно сама комната сжималась под тяжестью сказанного. Диана тихо, с дрожью в голосе, произнесла: — Я ненавижу своё тело… Оно больше не моё. Я не чувствую себя женщиной. Только пустой оболочкой, которую ты изуродовал… Её слова висели в воздухе, холодные и горькие, словно раны, которые не заживают. Ланская с трудом сдерживая слёзы, прошептала: — Я ненавижу себя… За то, что когда-то начала с тобой разговаривать, подпустила тебя слишком близко. Втайне восхищалась твоим умом, твоими знаниями… Мне казалось, что ты, кто-то особенный, интересный. А теперь я понимаю, как сильно ошибалась… Он сидел на краю кровати, тело его тряслось, словно под лихорадкой. Лицо было бледным до почти прозрачной белизны, пот стекал по вискам, растрёпанные волосы падали на лоб, а губы были холодными и бледными. Вдруг он резко наклонился к Диане, схватил её руки и нежно, но с какой-то болезненной силой взял за щеки. Его пальцы дрожали, но взгляд оставался сосредоточенным. Затем, зажав глаза, он долго целовал её в лоб — этот поцелуй был полон невыразимой боли и тревоги, словно он пытался передать словами то, что не мог сказать голосом. Он все так же держал ее щеки, глаза его оставались закрытыми, словно борясь с внутренней бурей. Потом, едва шепча, он сказал, раскрыв глаза: — Я возьму за тебя ответственность. Я сделал тебя женщиной, забрал у тебя детство, честь и часть твоей души… Но я позабочусь о тебе, — он бормотал, как в бреду. — Никогда больше не позволю тебе быть в таком состоянии. Никогда не дам тебе попытаться снова. Его голос дрожал, как будто он сам не мог поверить в свои слова, но в них была жесткая решимость и мрачная забота, смешанная с безысходностью. Диана застыла в его объятиях, ощущая холод и тяжесть его рук, словно была всего лишь игрушкой в руках больного человека. Внутри неё рвалась смесь отвращения и бессилия Сердце колотилось, но она не могла ни вырваться, ни ответить. Его прикосновение было одновременно пугающим и нужными, и в этой слабости она вдруг почувствовала всю глубину своей одинокой уязвимости. И вдруг до неё медленно дошло, что за весь этот день ей остро не хватало одного, простых, настоящих объятий. Тех самых, которые могла бы дать только мама, тепла, защиты, чего-то знакомого и безопасного. Но вместо этого обнимал её он, Рихтер, чья тень затмевала всё вокруг. Это он утыкался ей в шею, бормоча Внутри Дианы возникло странное, противоречивое чувство — нечто вроде облегчения и одновременно вымораживающей пустоты. Тело словно запомнило, чего оно ждало: крепких объятий, обещаний, пусть даже пустых и отравленных страхом, но всё же обещаний. И вот она это получила, не от мамы, не от сестры, а от него. Это удовлетворение было зыбким и болезненным одновременно, заставляло её чувствовать себя одновременно спасённой и запертой в тени чужой власти. Тело реагировало на утешение, а разум на горькое осознание того, что эта нежность была навязана, как цепь. Тихо всхлипывая, Диана не могла сдержать слёз, которые медленно скатывались по её щекам, оставляя холодные дорожки. Он почувствовал её рыдания, поднял голову и осторожно коснулся губами её слёз, словно пытаясь унять боль. Его пальцы нежно провели по влажной коже, стирая следы горечи и страха. Затем он медленно прикоснулся лбом к её, их дыхания смешались, и в этом тихом прикосновении было что-то одновременно хрупкое и неизбежное, словно тишина перед бурей. — Я здесь. Я здесь, принцесса.