Красное и черное

NC-17
В процессе
88
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 50 страниц, 22 821 слово, 11 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

9. Babe, I'm gonna leave you

Настройки
Традиции, религии, образы светской жизни строятся на одном простом контрасте — противопоставлении мужского и женского. Никому не составит труда в любой точке мира, в любом социальном классе назвать ряд характеристик, которые якобы присущи одному или другому полу. Думая об образе мужчины, большинство с большой долей вероятности назовут силу, рассудительность, храбрость. Думая же о женщине, зачастую прибегают к менее приятным эпитетам: истеричность, слабость, мягкость, кротость. Почему жизни представителей одного биологического вида настолько различаются? Мужчинам отдается власть, женщинам же оставляют лишь возможность подчиняться этой власти. Мужчины разрушают — и с них никто не спрашивает, а одна ошибка женщины может стоить ей жизни. Есть, конечно, исключения из свода устоявшихся правил. Например, племя туарегов в пустыне, где женщины занимают более высокое положение и статус. Хотя и это — лишь подтверждение того, что так называемое равенство остаётся красивой теорией. Читая труды Карла Маркса, мне даже казалось: вот оно — практическое руководство к тому, как превратить это самое равенство в реальность. Причём равными мы будем не только по признаку пола, но и по классу, статусу. Все мы будем иметь равные возможности и одинаковый порог входа. Нет, никогда — ни до, ни после — я так не обманывалась. Вместо светлого будущего, которое представлялось мне благодаря техническому прогрессу, большему доступу к образованию, развитию медицины и прочим благам, нас постиг регресс. Странно писать об этом, но теперь для меня всё красное и чёрное ассоциируется с мужским образом. Вся война для меня — мужчина. Не какой-то конкретный, нет — всё мужское теперь для меня по ту сторону.  Поэтому теперь мне легче. Пусть все мои предки — бабушки, их матери и, возможно, когда-нибудь рождённая в будущем моя дочь — пусть нам отведено бороться, но никогда мы не будем носить клеймо агрессора. Пусть лучше тысячу раз назовут меня шлюхой — как это любят делать представители "сильного пола", — пусть мне даже не выделено право равного голоса. Пусть. Подавитесь. Я чувствую единение с теми стойкими женщинами, которых каждый день вижу на улицах. Они растят детей, зашивают раны, трудятся и сносят всё, сохраняя в себе поистине женское. Не то, что было навязано нам за тысячи лет — нет, а то ядро, ту основу, которую нельзя описать словами, но которую чувствует в себе каждая. Я с ними. Закрывая дневник с такой записью, я поймала себя на мысли о том, кто всколыхнул во мне эту злость. Дитер Хельштром. Он ведь не глуп — иначе, как минимум, не смог бы занять столь удобное положение, обеспечивающее его целым арсеналом инструментов для доминирования. Когда мы ехали в Dieppe, мне даже довелось застать его за чтением вполне недурной литературы. То есть — какой-никакой, а культурный багаж у него есть. Ещё он обмолвился, что посещал лекции моего отца. Разумеется, брошенная вскользь фраза породила бурю вопросов и любопытства. Но во мне пока достаточно гордости, чтобы не поддаться на столь откровенную провокацию. Рано или поздно он расскажет сам. Сдается мне, что это волнует его куда сильнее, чем он показывает. И, возможно, именно в прошлом кроется его нездоровая заинтересованность в моей персоне. Стоит ли вообще говорить, что за всё это время никто ни словом не обмолвился ни о какой мадам Люсьен, ни о партизанах Сопротивления с их тайником в моей квартире? Нет, дело было явно не в этом — я уже поняла. Да и сколько было правды в каждом его слове? Размышляя над этим, я переоделась в шёлковое ночное платье и сверху накинула длинный шерстяной кардиган, так как в номере отеля было так же сыро, как и на улице: сильный морской холодный ветер проникал в каждую щель, а разожжённый камин совсем не справлялся со своей задачей. Я подошла к окну и закурила. Гюнтер благородно поделился со мной пачкой немецких сигарет — Хельштром переносил только их и даже ему запрещал курить в машине «паршивый французский табак». Видела бы меня мама! Она терпеть не могла курящих людей — ей казалось совершеннейшим безрассудством по собственной воле вдыхать в себя «отвратительно неприятный дым». Милая моя, дорогая мамочка, как же ты, наверное, волнуешься за меня. Проклятый штурмбаннфюрер только сегодня утром соизволил, спустя всё это время, позволить написать тебе — с условием, что сам прочтёт письмо и сам же его отправит. Хотя бы так... Но ты узнаешь, что я жива, а я буду знать, что вы с папой в порядке. Сейчас мне бы очень хотелось прийти к тебе в комнату и лечь рядом, чтобы ты обняла меня, как в детстве, и я могла погрузиться в крепкий сон, чувствуя тепло твоих объятий. Впрочем, я уже не уверена, что после последней ссоры наша с ним договорённость всё ещё в силе. Я вытерла непрошенные слёзы со своего лица и уже собиралась отправиться в постель, как вдруг раздался громкий стук в дверь. — Фройляйн Бетлен, откройте. Это был голос Гюнтера — и я удивилась, как же он легок на помине. Плотнее закутавшись в кардиган, я открыла дверь. — Что случилось? Он стоял с таким взволнованным лицом, что сразу стало понятно: заглянул он не затем, чтобы пожелать мне спокойной ночи. — Герру Хельштрому плохо. Мне нужна ваша помощь. Идёмте. Я наспех надела свои ещё не до конца высохшие полусапожки и последовала за ним. Мы пришли в номер Дитера, который был раза в два просторнее моего, — поэтому сперва пришлось пройти через гостиную, чтобы оказаться в спальне. Картина, которую я там увидела, заслуживала кисти Рембрандта: ночная лампа на прикроватной тумбе освещала лишь половину его бледного, покрытого испариной лица. Другая часть оставалась в тени, и создавалось впечатление, будто я вижу человека, сражающегося с самой тьмой. Он лежал, слегка запрокинув голову назад, грудь поднималась медленно и тяжело. С первого взгляда было ясно — передо мной человек в очень скверном состоянии. — Что с ним? — сказала я, повернувшись к Гюнтеру. — Я не знаю, фройляйн. Я уже отправил за доктором, но боюсь, из-за сильной бури он не сможет добраться сюда так быстро, как хотелось бы. Поэтому я подумал, что, возможно, вы проходили курсы медсестёр и сможете оказать первую помощь. — Нет, Гюнтер, я ничего не смыслю в лечении, но нужно хотя бы осмотреть его. Есть вероятность, что рана начала кровоточить. Я подошла к постели штурмбаннфюрера и села на её край. Дитер был укутан в одеяло, и я заметила, как дрожит его тело — скорее всего, от озноба. Он не спал, но веки его были закрыты, и я видела, как под ними бегают глазные яблоки. Я протянула руку и дотронулась до его лба — в этот момент он с силой сжал моё запястье. — Кто это?.. — произнёс он почти шёпотом, всё так же не видя меня. — Дитер, это я, Даниэлль. У тебя сильный жар. Я хочу помочь. — Убирайся… Он с неожиданной силой оттолкнул мою руку. Какой же засранец — даже в таком состоянии способен причинить боль. Что ж, ясно: моя помощь ему не нужна. Я уже поднялась и направилась к выходу, но в следующее мгновение из его груди вырвался глухой, протяжный стон. Что-то во мне сжалось. Нет… Нельзя оставить его так. Даже если это он. Даже если он мне отвратителен — я не могу не помочь. Я вернулась к постели, села на край и спокойно, но жёстко сказала: — Так, герр Хельштром, если вы сейчас здесь умрёте — влетит и мне, и вашему помощнику. Так что придётся потерпеть и меня, и мои прикосновения. Я обернулась к Гюнтеру: — Нужна вода. Не слишком холодная. И чистые полотенца. Неси сразу несколько штук. Мы остались одни. На этот раз сопротивления не последовало, и я стянула с него одеяло. Рубашка была пропитана кровью — рана, как я и предполагала, снова открылась. Что стало причиной жара — заражение или обычная простуда после нашей прогулки вдоль зимнего побережья — я не знала. Оставалось лишь одно: попытаться сбить температуру и перевязать рану. Гюнтер принес все, что я просила и ушёл, прикрыв за собой дверь, сказал, что будет в гостинной на случай ухудшения ситуации. В комнате стояла тишина, нарушаемая только тяжёлым, прерывистым дыханием Дитера и потрескиванием поленьев в камине. Я опустила тряпку в тёплую воду, отжала и осторожно положила на его лоб. Кожа была влажной, пульсировала под пальцами. Он слегка поморщился, но на этот раз не отстранился. Его губы шевелились — будто он что-то пытался сказать, но не мог. Я расстегнула ворот рубашки, пуговица за пуговицей, осторожно, почти нежно сняла ее, хотя всё внутри меня сжималось от странной смеси отвращения, жалости и чего-то ещё — того, что я боялась назвать. Под тканью обнажилось его плечо, забинтованное, но также пропитанное кровью. Повязка больше не имела смысла — я начала снимать её, стараясь не причинить лишней боли. Он тихо застонал, когда я прикоснулась к ране. — Потерпи, — прошептала я, не осознавая, что говорю это почти ласково. Рядом с его кожей было жарко, как у печки. Я чувствовала, какой он живой, ранимый. Всё, что он скрывал за званием, за привычной маской власти, сейчас лежало передо мной: беззащитное, дрожащее тело, которое могло умереть, если я не помогу. Мои руки тоже дрожали, когда я заново, уже туже, чтобы остановить кровотечение, перебинтовывала рану. Пальцы чувствовали его кожу. Он был тяжёлым и уязвимым, будто его тело само искало опоры и находило её в моих руках. Я еще раз смочила тряпку в тёплой воде и, наклонившись ближе, начала протирать ему виски и шею. Мои движения были мягкими, почти машинальными, но внутри всё кричало. Мне хотелось, чтобы это был кто угодно, только не он. Не тот, кто причинил столько боли, кому я не доверяла. И всё же... почему я не могла оставить его? — ...мама, — выдохнул он, и его губы задрожали. Я застыла. — Мама, не уезжай... пожалуйста… Он говорил с закрытыми глазами, полушёпотом, словно проваливался в детский, уязвимый страх. Мне стало не по себе. Я не могла представить Хельштрома ребёнком, тем более — напуганным, просящим. — Всё хорошо, — пробормотала я, не зная, кого успокаиваю — его или себя. Он задышал глубже, тяжелее, лоб наморщился. Губы снова шевельнулись: — Я... не знал... мне сказали, что так нужно... я только выполнял… приказы... Я почувствовала, как в горле подступает горечь. Это были обрывки признания? Оправдания? Или просто бессмысленный бред? — Мама, — снова прошептал он. — Прости меня… я не хотел… Я машинально взяла его руку. Он сжал мои пальцы, снова проваливаясь обратно в этот образ. — Дитер… это не мама, — сказала я тихо, не отрывая руки. — Это я. Даниэлль. Он на миг открыл глаза застеленные бредом. В них не было уверенности, только испуг и смятение. — Ты здесь… — губы едва шевелились. И в этом было что-то невыносимо человеческое. Словно сам он не понимал, почему я не ушла, почему осталась рядом. — Я здесь, — ответила я. Он снова закрыл глаза и уже не говорил ни слова, только иногда подрагивал, как от холода. Я прикрыла его одеялом, сменила полотенце на лбу и осталась сидеть, не отпуская его руки. Камин потрескивал, в окно бил ветер, а рядом со мной был он.

***

Сначала был свет. Он медленно и больно коснулся моих век. Сквозь мутную пелену усталости я почувствовал, как в комнату проникают первые лучи солнца. Они разрезали полумрак, лёгкой позолотой скользя по шторам и стенам. Следом я почувствовал жар. Он не ушёл. Он просто сменил форму. Ночью он разрывал меня изнутри, теперь — плавился на поверхности. Всё тело будто горело — не в боли, а в каком-то странном, почти сладостном ощущении. Я не мог понять, где заканчивается лихорадка и начинается нечто иное. Я попытался вдохнуть глубже и почувствовал… её. Она была на мне. Лежала поперёк: её голова покоилась между грудью и пахом, щекой упираясь в моё обнажённое тело. Её рука по-прежнему сжимала мою, неосознанно, во сне, а босые ноги касались пола. Я не знал, как давно она здесь. Но она не ушла. И это — огонь. Её волосы… Они были раскинуты, как раскалённые нити меди, рыжие, густые, распадающиеся по моей коже, по животу, по бокам, по простыне. И каждая прядь, словно искра. Я горел от них. Теперь не от жара, не от болезни. От неё. Я не мог пошевелиться — не из-за слабости, нет. Потому что боялся разрушить эту тонкую, невозможную связь. Я смотрел на неё — на её лицо, закрытые ресницы, слегка приоткрытые губы. На бледную, почти фарфоровую грудь, которая едва выглядывала из-под шелкового платья. Легко вздымалась от дыхания. Я видел её шею, хрупкую, трепещущую — и не мог дышать. Её кожа была холоднее моей, но я чувствовал, что она обжигает. Какой идиотской, отвратительной роскошью казалась мне её близость. Её тело. Я хотел коснуться волос. Хотел погладить её по спине. Готов покляться, что стоило бы ей сейчас попытаться уйти, я бы умолял на коленях: "останься", "не уходи", "будь здесь". Но она все еще была погружена в сон, и я ликовал, что эта секундная слабость останется тайной. Поэтому я просто лежал. С ней. Словно с тем, чего у меня никогда не было. С чувством абсолютного покоя. Вдруг я ощутил, как она слегка зашевелилась — её щека, влажная от сна и от соприкосновения с моей кожей, скользнула чуть ниже по животу. Совсем немного. Этого оказалось достаточно, чтобы по телу пронеслась дрожь — не лихорадочная, не болезненная, другая. Глубже. Острее. Я поймал себя на мысли, что больше не чувствую жара — теперь он был где-то внизу живота. И он рос. Будь проклято это утро. Я поклялся, что никогда… никогда не захочу её. Что не позволю себе даже думать о ней с желанием. Но теперь она рядом. Её дыхание — тёплое, ровное. Она спит, положив голову мне на живот. Это доводит меня до бешенства. Почему она здесь? Почему она позволяет себе быть такой спокойной рядом со мной? Что-то внутри меня сорвалось с цепи. Я резко схватил её за горло. Она не сразу поняла. Вздёрнулась. Попыталась вырваться. Я сжал сильнее. Всё будто в тумане. Никаких мыслей. Только жар, лихорадка, глухая ярость. Она дергается подо мной. Пытается закричать, но не может. Глаза наливаются слезами. Бьётся. Ногти оставляют царапины на моей спине. Я сильнее. Даже сейчас, в таком состоянии, сильнее её. И она это знает. Я не чувствую ничего, кроме давления под пальцами. Только сжимаю. Пока вдруг не вижу её лицо. Искажённое страхом. Она смотрит прямо на меня. И в этом взгляде — ни злости, ни ненависти. Только страх. И — хуже — недоумение. Как будто она не понимает, почему я это делаю. Как будто я сам не понимаю. Мои пальцы медленно разжимаются. Она резко отшатывается назад, падает на пол, кашляет. Смотрит на меня снизу. Молчит. А я смотрю на свои руки. Они дрожат. Вся сила ушла. Всё — ушло.
Отзывы (1)