Утро. 7 часов
Город просыпается с первыми жаворонками. Готтлиб и Отто уже на ногах — хозяин не терпит лени. Они носят стопки газет, складывают, подметают, бегают по адресам. Руки у Готтлиба в типографской краске, под ногтями — грязь, которую не отмыть.
В полдень мужчинв отпускает их на час. Еды нет, но есть свобода.
Готтлиб стоит на углу Бергер-штрассе. Отто остался в лавке — у него кружится голова, хозяин разрешил ему полежать. «Слабак», — бросил он, но отпустил.
У Готтлиба в кармане — листовка. На ней он разобрал при свете дня: «Рабочие, объединяйтесь! Долой голод!» и еще что-то про выборы, про социал-демократов и про то, что только вместе можно победить нищету.
Вайс сейчас, наверное, в кинотеатре или уже ушел. Лукас не появлялся.
А пивная «У трех коней» — на той стороне, за рынком. Если быстро пройти, можно успеть туда и обратно до того, как хозяин хватится.
Готтлиб делает шаг в ту сторону и вдруг слышит голос за спиной.
— Эй, эльф!
Оборачивается. Это Лукас. Рыжий, потный, с разбитой губой, но довольный.
— Нашли, — говорит он, утирая рот рукавом. — Тех, из переулка. Обоим наваляли так, что мать родная не узнает. Тот пацан живой, кстати. Домой убежал. Спасибо тебе.
Он замечает листовку, которую Готтлиб не успел спрятать.
— О, — усмехается рыжий. — Фриц уже завербовал? Он быстро. Слушай, ты идешь сегодня к «Трем коням»?
— Думал сходить, — говорит Готтлиб осторожно.
— Ну и правильно, — Лукас хлопает его по плечу. — Там не только про политику базарят. Там и дела решают. Вчерашние, кстати, были из банды с Южного вокзала. Фриц говорит, что если мы их не отобьем, они всю нашу улицу под себя заберут. А если заберут — нам с тобой хана. Негде будет даже яблоко спереть.
Он оглядывается по сторонам, понижает голос.
— Только ты это… не светись. Хозяин твой — он же, говорят, за националистов. Если узнает, где ты шастаешь — выгонит к чертям собачим.
Готтлиб сжимает листовку в кармане.
— А ты сам? — спрашивает он. — Ты за них? За социалистов?
Лукас пожимает плечами.
— Мне плевать, кто что говорит. Мне важно, кто со мной в драке. А Фриц — он нормальный. И Карл тоже. И другие. Они не дают в обиду своих. А эти, с вокзала, — чужие. Вот и весь разговор.
Он смотрит на Готтлиба пристально.
— А ты зачем идешь? Слушать речи или дело делать?
— Слушать, — говорит Готтлиб. — Хочу понять, кто они и что говорят. Может, в их словах есть правда.
Лукас кивает, но без особого энтузиазма.
— Слушать так слушать. Только ты это… Фрицу прямо так и скажи. Он не любит, когда приходят просто так, ради любопытства. Скажи, что хочешь понять. Он оценит.
Они идут вместе. Рынок уже почти опустел — после полудня торговля затихает. У пивной «У трех коней» — старая вывеска с тремя лошадиными головами, облупившаяся, но все еще различимая. Внутри слышны голоса.
Фриц стоит у входа, опершись плечом о косяк. Завидев Лукаса, кивает, потом переводит взгляд на Готтлиба.
— Пришел, — говорит он без удивления. — Заходи. Только тихо. Не всем нравится, когда дети слушают взрослые разговоры.
Внутри темно и прокурено. Несколько столов сдвинуты вместе. Сидят человек восемь — все мужчины, рабочие, в кепках и затертых пиджаках. Карл, широкоплечий, поднимает кружку, когда видит Готтлиба.
— Готтлиб! Садись. Будь как дома.
Кто-то хмыкает. Фриц занимает место во главе стола, жестом приглашая мальчишку сесть на лавку у стены.
— Что нового, ребята? — спрашивает Фриц, обводя взглядом собравшихся.
Один из мужчин, с сединой в усах, откладывает газету.
— Вчера в Эссене полиция разогнала собрание. Пятерых забрали. Говорят, будут судить за призывы к беспорядкам.
— В Эссене всегда жестко, — отвечает Фриц. — У нас пока тихо. Но это ненадолго. Выборы в сентябре, нацисты набирают силу. В прошлом месяце по Рейнланду их голосов стало вдвое больше. Если так пойдет дальше…
— Пусть только сунутся, — бурчит Карл. — Мы им покажем.
— Покажешь, — усмехается седой. — А они придут с дубинками и с полицией. И что ты им покажешь? Кулаками против автоматов?
За столом повисает напряжение. Фриц постукивает пальцами по столу.
— Поэтому нам нужно больше людей. Больше голосов. Больше тех, кто выйдет на улицу, когда придет время. Словами и листовками мы их не остановим. Нужна организация. Нужна дисциплина.
Он поворачивается к Готтлибу.
— Ты хотел слушать, эльф. Слушай. Вот о чем мы говорим: через несколько месяцев эти люди, — он кивает на газету, которую держит седой, — могут прийти к власти. Они обещают порядок. Сильную Германию. Работу для всех. Звучит хорошо, правда? — Он наклоняется ближе. — Но за это они обещают уничтожить всех, кто не такой, как они. Социалистов. Коммунистов. Рабочие союзы. Любого, кто скажет им «нет». И если они придут, такие, как ты и я, такие, как Лукас, такие, как тот мальчишка в переулке, — мы будем первыми, кого они бросят в подвал или отправят в лагерь. Потому что мы — Untermenschen. Недочеловеки. По их словам.
Он замолкает, давая словам осесть.
Готтлиб сидит неподвижно. Недочеловеки. Он слышал это слово раньше. Хозяин иногда говорил так про бродяг. Про рабочих, которые бастуют. Про тех, кто «не хочет работать».
Но сейчас, в этом прокуренном подвале пивной, оно звучит иначе. Оно звучит как приговор. И как вызов.
— Я хочу спросить, — Готтлиб удивляется собственному голосу. Все головы поворачиваются к нему. — Вы говорите, что нацисты хотят уничтожить слабых. А вы… вы хотите, чтобы слабые победили? Или вы хотите, чтобы слабые стали сильными?
Фриц смотрит на него долго, прищурившись.
— Хороший вопрос, — наконец говорит он. — Лучше, чем многие взрослые задают.
Он откидывается на спинку стула.
— Слушай, мальчик. Я не философ. Я рабочий. Я хочу, чтобы мой сын не голодал. Чтобы моя жена не боялась выходить на улицу. Чтобы те, кто работает, получали не пинки, а хлеб. Если для этого нужно стать сильным — я стану. Если для этого нужно объединиться с другими слабыми, чтобы вместе быть сильными — я объединюсь. В этом и есть наша сила: мы не одни.
Он обводит рукой стол.
— Вот эти люди — каждый из них поодиночке ничего не стоит. Карл мог бы учиться, но без денег его не приняли. Ханс работал на заводе, пока его не уволили за то, что сказал правду мастеру. А вместе они могут вывести на улицу сотню человек. Могут остановить полицейский наряд. Могут заставить хозяев платить.
Он снова смотрит на Готтлиба.
— Я не знаю, что там говорят умники в своих книжках. Но я знаю одно: человек, который верит, что он один, — проигрывает. Человек, который верит, что он часть чего-то большего, — может выиграть. Даже если он маленький. Даже если он голодный.
Готтлиб слушает. Слова Фрица не похожи на слова Вайса. Вайс говорил о пустоте, о неизбежности страдания, о том, что мир несправедлив и не будет. Фриц говорит, что мир несправедлив — и его можно изменить. Если не в одиночку, то вместе.
Но в голове у Готтлиба рождается что-то третье. А что, если Вайс прав насчет смысла? Что, если его нет? Что, если Фриц прав насчет силы? Что, если сила — это единственное, что есть?
Он вспоминает, как воровал часы. Как его пальцы дрожали, но он не остановился. Как он смотрел в глаза толстосуму, который даже не заметил пропажи. В тот момент Готтлиб почувствовал что-то, что нельзя назвать ни злостью, ни жадностью. Это было чувство своей правоты. Не перед законом. Не перед богом. Перед самим собой. Я сделал это. Я смог. Я сильнее этого человека, потому что я могу забрать то, что он не умеет удержать.
Может, правда не в том, чтобы искать справедливость. И не в том, чтобы смириться с пустотой. Может, правда в том, чтобы быть сильным. Чтобы смотреть на мир, где нет смысла, и сказать: значит, я сам создам свой смысл. Я сам решу, что ценно. Я сам буду судить.
Он еще не знает, как это назвать. Он не читал Ницше — он вообще не умеет читать так хорошо, как хотелось бы. Но внутри него что-то щелкает. Что-то встает на место.
Социалист тем временем продолжает:
— Я не прошу тебя сегодня решать. Ты пришел слушать — слушай. Но если захочешь помочь — приходи. Работа найдется. Листовки раздать. На собраниях посмотреть, кто приходит. Может, и тебя чему-то научат.
Он протягивает руку, и Готтлиб, сам не ожидая, пожимает ее. Рука у Фрица жесткая, с мозолями, но пожатие крепкое.
— Пойдем, — говорит Лукас, дергая его за рукав. — Нам пора. Хозяин твой скоро хватится.
***
Они выходят на солнце. Лукас молчит, но смотрит на Готтлиба с интересом.
— Ну как? — спрашивает он наконец. — Понял что-нибудь?
Готтлиб сжимает в кармане листовку. Он думает о Вайсе, который сказал, что нет смысла. О Фрице, который сказал, что смысл — в единстве. И о себе, который думает, что смысл — в силе. В том, чтобы самому стать кем-то. Чтобы никто больше не смел называть его и Отто недочеловеками.
— Понял, — говорит он. — Не всё. Но что-то понял.
Лукас усмехается.
— Ладно. Пошли. А то влетит тебе от хозяина — Фриц тебе не поможет. И я тоже.
Они идут обратно к лавке. Готтлиб чувствует в кармане листовку, но теперь он знает: он возьмет ее с собой не потому, что верит в социализм. А потому что хочет понять, как устроена сила. Как берут власть. Как защищают своих.
И как стать таким, чтобы никто никогда не посмел тронуть Отто.
***
Вечер. Лавка.
Хозяин в хорошем настроении — сегодня газеты разошлись быстрее, чем обычно. Он даже не ругается, когда Готтлиб возвращается на полчаса позже.
— Завтра встать в пять, — бросает он. — Привоз свежих номеров из Кёльна. Разберете с Отто.
Готтлиб кивает. Отто сидит в углу, бледный, но уже бодрее. Он тихо спрашивает:
— Где ты был?
— Гулял, — говорит Готтлиб.
Отто смотрит на него с любопытством, но не переспрашивает. Он доверяет брату. Всегда доверял.
Ночью, когда Отто засыпает, Готтлиб достает листовку. Он уже знает, что не станет социалистом. Не так, как Фриц. Но он хочет понять, как они думают. Как собирают силу. Как заставляют людей верить.
Он сворачивает листовку и прячет под тюфяк.
В голове прокручиваются слова Вайса: нет смысла.
И слова Фрица: вместе мы сила.
И его собственное, еще неоформленное: сила — это когда ты сам решаешь, что для тебя смысл.