Цена свободы

R
В процессе
6
автор
Размер:
планируется Миди, написано 10 страниц, 4 958 слов, 2 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 1 Отзывы 3 В сборник

Глава 1 «Встреча в изгнании»

Настройки
Примечания:

Глава 1 «Встреча в изгнании»

«Бешенство скуки пожирает моё глупое существование»

11 января 1825 года.

      Зима в Михайловском стояла суровая, как сама царская воля, изгнавшая Пушкина в это глухое, засыпанное снегом село. Уже пятый год ссылки. Пятый год молчаливого протеста, изоляции, безысходности. — «Хочу воспеть Свободу миру, на тронах поразить порок…», — вспомнил Александр, глядя в замёрзшее окно. — И вот из-за этих строк — я здесь. Совершенно один.       Хотя формально он не был один — в соседней комнате возилась Арина Родионовна. Она всё ещё была рядом — его няня, верная, кроткая, с мягким взглядом и усталыми руками, отогревавшими его душу с детства. Возможно, только она одна и могла по-настоящему его понять. Но и её присутствие не снимало чувства заточения.       Родные от него отдалились. Отец, Сергей Львович, вместе с женой и остальными детьми почти сразу покинул Михайловское, будто опасаясь, что царская немилость заразна. Словно ссылка Саши могла передаться им — как болезнь, как пятно, как приговор. Имение опустело. Дом стал тише, чем прежде, а стены — теснее. И теперь, несмотря на добрые сказки няни по вечерам, несмотря на её сдержанную заботу и еле слышное шептание молитв за его здоровье и свободу, Пушкин чувствовал себя пленником — не только режима, но и собственного разочарования. Заточённый не в крепости, но в тишине, в бездействии, в невозможности жить по-настоящему. Темница без решёток.       Снаружи всё укрыл плотный снежный покров — тяжёлый, непроницаемый, как забвение. Двор давно не чистили, но разве имело это теперь хоть какой-то смысл? Серые облака низко висели над землёй, будто нависший приговор. Ветер выл за стенами и проникал в щели, стараясь выдуть из избы последние крупицы тепла и уюта.       Пушкин находился в своей комнате, неподвижный, сгорбленный, на столе — письмо от Жуковского, его хорошего друга, на лице — тревожная неподвижность, в глазах — усталость, переходящая в озлобленную апатию. Он потёр глаза и его взгляд вновь опустился на строки от Василия Андреевича:

«Ты имеешь не дарование, а гений. Ты богач, у тебя есть неотъемлемое средство быть выше незаслуженного несчастия, и обратить в добро заслуженное; ты более, нежели кто-нибудь можешь и обязан иметь нравственное достоинство».

      Сколько раз он перечитывал эти слова? Он знал их наизусть. Но всё равно держал перед собой — как оберег, как спасительную веру — вдруг сегодня они пробьют эту ледяную скорлупу безысходности?       Комната, в которой он жил, казалась отголоском его собственной души: тесная, простая, безыскусная, но полная небрежного творческого хаоса. У стены стояла кровать с выцветшим пологом, в углу — старинный шкаф, заставленный книгами. На письменном столе — кипы исписанных листов, черновиков, вырванных страниц. Всё покрыто налётом беспорядка — поэтического, живого, небрежного. Везде лежали исписанные листы бумаги — с черновиками, с обрывками рифм, с перечёркнутыми строками от цензоров. Везде валялись обломки перьев — обкусанные, обожжённые, оглодки, едва пригодные для письма. Но он писал только ими, с лицейских времён — словно через них слова рождались с болью, кровью, борьбой. Иначе — не выходило.       На краю стола — черновики «Бориса Годунова». Он грыз их, как ледяную корку: строчка за строчкой, слово за словом. Но сегодня даже они раздражали его. Всё казалось тщетным. — Зачем писать, если цензура всё равно вычеркнет? — пробормотал Пушкин, откидываясь на спинку стула и зажимая виски ладонями.       Молчание было настолько густым, что любое движение казалось кощунством. И вдруг — в эту тишину врезался звук. Сначала еле различимый, будто мираж. Потом — отчётливее. Металлический звон, звяканье — колокольчики!       Он замер. Потом вскочил, едва не опрокинув чернильницу. Прислушался. Да! Сначала далёкий, потом всё ближе — стук полозьев, скрип снега, лай собак. Кто-то ехал к дому. — Кто?! — Пушкин выдохнул. Никто не должен был приезжать. Сердце застучало в груди. Здесь, в этом изгнании, в этом забытом Богом краю, каждый звук означал чудо.       Саша посмотрел в окно и увидел, как сани останавливаются около дома. Он потёр глаза, не мог поверить в увиденное. Нет, это не может быть он… Поэт выбежал из комнаты, распахнул дверь на улицу. Мороз обжёг его лицо, волосы тут же покрылись инеем. И вот он стоит на крыльце, босиком, в одной рубашке, с поднятыми вверх руками. — Пущин… — прохрипел Пушкин.       Александр не мог пошевелиться — тело одеревенело от холода, зрение затуманено морозом и волнением. Но сквозь этот ледяной туман он всё же увидел, как Пущин, обняв его, решительно тащит внутрь дома.       Как только они переступили порог, мороз словно отступил. Тёплый воздух окутал его, обжигая кожу, будто, не давая сразу поверить в спасение. В комнате было сумрачно — раннее утро, огонь в печи только разгорался, отбрасывая мягкие отблески на стены. Снежинки таяли на его волосах и спине, падали на пол, превращаясь в крошечные лужицы, и всё вокруг наполнилось каким-то невероятным ощущением: он жив, не один, не забыт.       Они стояли посреди комнаты, смотрели друг на друга, молча, как будто каждое слово только мешало бы. Целовались, молчали, дышали одним воздухом. Саша даже не вспомнил об излишней наготе — она была неважна. Ваня и не думал о заиндевевшей шубе и мокрой шапке — это было лишним. Было только это мгновение.       Пущин притянул друга к себе, крепко, с отчаянием и любовью, прижал так, что Пушкину стало трудно дышать. Но он и не пытался вырваться. Это было не просто объятие — это было возвращение. Единение душ, проверенное годами молчания и разлуки, испытанием и верой. Он чувствовал: всё, что было до этого, — одиночество, надлом, страх — теперь рассыпается, тает, как снег на горячей коже.       Через несколько мгновений в комнату вбежала Арина Родионовна. Она застала их в том самом виде, в каком они оказались в доме: один — почти голый, другой — весь в снегу. Она остановилась лишь на секунду, и сразу — бросилась к ним с распростёртыми объятиями. Никаких слов, никаких вопросов. Только тепло. Только любовь.       И тут Ваня понял — это она. Та самая няня, о которой Саша столько раз писал, говорил, пел в стихах. Пущин чуть не задушил её в объятиях, словно через неё прикасался к самому прошлому Саши, к его дому, к его жизни до всего этого.

***

      В печке трещал огонь, на стол подали крепкий, душистый кофе. Они уселись друг напротив друга — у тёплой стены, с трубками, уже в спокойной тишине, в которой только дым неспешно тянулся в сторону окна.       Беседа пошла правильнее, размеренно, будто оттаивая, как и их пальцы после мороза. Было многое, о чём следовало рассказать хронологически, и многое, о чём нужно было спросить. Не хватило бы и суток, чтобы всё вспомнить и обсудить. И всё же они начали, осторожно, как будто боясь спугнуть хрупкое присутствие времени.       Пущин, пристально всматриваясь в друга, невольно отметил перемену: в Пушкине было что-то более сдержанное, собранное. Весёлость осталась — лёгкая, искрящаяся в глазах и в неожиданных замечаниях, но поверх неё лежал тонкий налёт серьёзности. Может быть, дело было в самом его положении — в ссылке, в отрыве от привычной шумной жизни, от блистательных салонов, от свободы. — Сам не знаю, что на них нашло, — сказал Пушкин, качая головой. — То ли Воронцов решил от меня избавиться, то ли донесли об эпиграммах... или служебные бумаги показались слишком острыми. А может, дело и в разговорах — о религии, о царе, — я, бывало, не сдерживался.       Он говорил об этом коротко, скупо. Ответы его становились всё отрывистее, и Пущин быстро понял: Александр не хочет углубляться в причины своей ссылки. И тогда, с тем мягким тактом, какой был свойственен Ивану Ивановичу, он перевёл разговор. — Ну и пусть, — сказал он. — Всё это гадать бессмысленно. Лучше скажи, как ты сам, по-настоящему? Ты ведь не сразу свыкся с этим положением, а теперь?       Пушкин вздохнул и кивнул. — Вначале было тягостно, до чёртиков. Как будто отрезали от жизни. А теперь... Привык. Усталость прошла. Вижу лес, слышу реку, муза рядом. Работаю. Ночами сижу. Не скажу, что счастлив, но в ладу. В каком-то своём ритме. — Вот и славно. Ты ещё напишешь великое, — отозвался Пущин. — А в Москве и Петербурге о тебе говорят, поверь. Не как о заговорщике, не как о политике, — как о поэте, которому благодарны. Ты стал народным, Саша. Стихи твои идут от Твери до Астрахани. Люди ждут. Люди помнят. А друзья... мы любим. Ждём.       Пушкин слушал молча. Только трубка в его руках чуть задрожала. — Я уж думал, забыли, — тихо сказал он. — Порой кажется: весь мир там, а я — в пустоте. Но ты приехал. И это уже значит: не один. — Не один, — повторил Пущин. — Не был и не будешь. Я всё время думал о тебе, как ты там...       Иван достал из сумки свёрток, обмотанный тканью. Развернул его и протянул другу: — Подарок. Вот это тебе. «Горе от ума».       Пушкин вскрикнул почти по-детски, радостно. — Ах ты чёрт! — воскликнул он, — та самая? Грибоедов? Где ты её взял? — У нас она уже по рукам ходит. Читаем друг другу по вечерам. Думаю, тебе она понравится. — Понравится? Я тебе сейчас вслух читать начну!       И действительно, после чашки кофе, он, расправив страницы, начал вслух читать монологи Чацкого. Читал с интонацией, с выражением, иногда замирая на метких строках, иногда смеясь. Пущин слушал с улыбкой, откинувшись в кресле, вдыхая тёплый воздух, насыщенный дымом и голосом Пушкина. А меткие замечания, что срывались с уст поэта, сыпались будто мимоходом — блестящие, остроумные, точные.       День промчался так быстро, словно его и не было — будто не часы капали, а капли талого снега, исчезающие, не оставив следа. За разговорами, воспоминаниями, смехом и трубочным дымом время скользило незаметно. Пущин привёз с собой три бутылки шампанского, и две из них без долгих церемоний ушли за обедом. Тосты следовали один за другим — за Русь, за Лицей, за верность, за стихи, за свободу души. — За наше братство, — сказал Пущин, поднимая бокал, — за тех, кто в столицах, кто в армии и за тех кого уже нет с нами. — А за тех, кто пишет? — с лукавой улыбкой спросил Пушкин. — Тем — двойную порцию, — серьёзно кивнул Иван. — Ты — наш голос. Пусть пока на бумаге.       Обед растянулся, и вот уже в окне вечер уступил место глухой, плотной ночи. Печка потрескивала, согревая комнату, где всё напоминало о простом уединённом быте, в который ворвался с шумом старый друг и принёс с собой целый мир.       Ближе к полуночи в комнату снова вошёл слуга, неся на подносе позднюю, нехитрую закуску. Деревенская, простая еда — немного пирога с капустой, солёные огурцы, куски жирной сельди, чёрный хлеб с хрустящей коркой. Всё это не имело ничего общего с петербургскими ужинами — и в этом было своё очарование. В это же время с лёгким хлопком вылетела пробка из третьей бутылки шампанского. Пущин наполнил бокалы — теперь уже не спеша, точно зная, что это будет их последняя чарка за эту ночь.       Он немного повертел стекло в руках, глядя, как искристые пузыри тянутся вверх к краю. Потом, чуть понизив голос, сказал: — Ходят разговоры… — он сделал паузу, глядя в огонь. — Что всё может скоро перемениться. Говорят, Константин станет императором. А с ним придёт и наша конституция. Это — не слухи от базарной бабы, Саша. Это — то, о чём всерьёз шепчутся в полках, в гостиных, между строк писем. Цензуры не будет и твоя ссылка закончится.       Пушкин, откинувшись на спинку кресла, поднял бровь. Его лицо оставалось неподвижным, но в глазах что-то мелькнуло — то ли ирония, то ли горечь. — Ты всерьёз веришь, что Константин поставит подпись под конституцией? — Я верю в перемены, — спокойно ответил Пущин. — Всё меняется, Саша. Даже лёд, самый толстый, трескается весной. Я верю, что однажды этот треск станет громом нового времени.       Он немного помолчал, потом добавил: — А ещё я верю в твои стихи. Нам очень не хватает твоего голоса. Ты даже не представляешь, как мы их читаем — не как литературу, а как знамя. Как манифест. Мы в них живём, Саша. Мы их ждём. Мы их помним.       Пушкин не ответил сразу. Он всё смотрел на огонь, как будто пытаясь разглядеть в пляшущих языках пламени то, что скрыто за повседневностью: прошлое, обрывки лицейских лет, шумные залы, лунные ночи над Невой... а может быть — и будущее, ещё не написанное. Наконец, он заговорил — медленно, почти шепотом: — А если мы не доживём? — Он перевёл взгляд на Пущина. — Если та свобода, которой мы жаждем, так и останется мечтой? Обманом для юных умов, роком для горячих сердец?       Пущин молчал мгновение, а потом решительно покачал головой: — Тогда её увидят те, кто придёт после нас. Наши дети. Или их дети. Но кто-то обязательно. Потому что зима не вечна. И мы оба это знаем.       Повисла долгая тишина. Только потрескивала печь и скрипело что-то в углу избы. Они не сказали больше ни слова, просто подняли бокалы — третий раз за день. Без тоста. Без громких слов. За то, что были рядом. За то, что всё ещё горели. Что понимали друг друга — без необходимости что-либо доказывать. Прощание пришло, как приходит утро после бессонной ночи — тихо, неизбежно.       Они встали. Обнялись крепко, по-мужски, с силой, с долей той сдержанности, что только подчеркивает силу чувств. Объятие длилось чуть дольше обычного — будто оба старались запомнить, прочувствовать каждый момент. В нём была надежда: может быть, увидятся в Москве. Может быть.       Небо за окном уже чуть серело. Снег искрился под луной. Ямщик, засунув руки в рукавицы, уже затягивал упряжь. Лошади фыркали, нервно переминаясь, и колокольчик на дуге звякнул протяжно и глухо. — Почти три, — тихо сказал Пушкин, взглянув на часы. Они снова подняли бокалы. Последний раз.       Пилось трудно. Как будто каждый понимал — не просто вечер заканчивается. Заканчивается целая глава жизни. Всё-таки чувствовалось, что пьют на вечную разлуку. Пущин молча накинул шубу. Сжал плечи, будто хотел не выпустить наружу то, что подступало к горлу. Быстро, почти резко, он вышел на крыльцо. Морозный воздух обжёг кожу.       Пушкин стоял у двери, с высокой восковой свечой в руке. Пламя дрожало, освещая его лицо — сосредоточенное, полное той самой горечи, которая остаётся после смеха и после любви. Он прикрыл огонь ладонью — как будто защищал не свечу, а нечто гораздо более хрупкое и важное. — Прощай, друг! — крикнул он вдогонку, когда сани уже тронулись.       Пущин не ответил. Он только обернулся — и запомнил. Как стоял на ступенях его Саша. Не поэт. Не изгнанник. Просто друг. Свет в руке, и тьма вокруг.
Примечания:
6 Нравится 1 Отзывы 3 В сборник