Comme une Princesse

NC-17
В процессе
169
1
автор
Фэндом:
Формула-1, Красотка (кроссовер)
Размер:
планируется Макси, написано 227 страниц, 86 754 слова, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
169 Нравится 56 Отзывы 40 В сборник

Глава тринадцатая: High and Dry

Настройки

𓇢𓆸

Стоя в самом центре многолюдного пространства, в окружении блестящего общества, Макс ощутил странное, почти забытое чувство абсолютной потерянности. Это было одиночество особого рода — не физическое, а метафизическое, когда чужие голоса сливаются в неразличимый гул, а ты остаешься наедине с вакуумом внутри себя. Ему казалось, что он занемог, но не телом — духом. Словно какая-то давняя хворь характера, дремавшая годами, вдруг дала о себе знать. И здоровый инстинкт, инстинкт сильного зверя, привыкшего выживать, заставил его ощетиниться, выставить иглы против этой болезненной, разъедающей изнутри слабости. Взгляд Ландо, прямой, пронзительный, направленный, казалось, в самое его нутро, не волновал его — именно это Макс говорил себе, упрямо сжимая челюсти. Ему было точно безразлично. Точно. И он не позволял себе ни на мгновение задуматься о том, почему Шарль, стоявший рядом, хранил такое тихое, такое пронзительное молчание. Это молчание звенело в ушах громче всяких слов. У Ландо были все основания полагать, что родители и учителя, любящие, но чудовищно строгие в своем благочестии, воспитывали Макса в духе «подавления воли». Ему надлежало стать идеальным наследником: Йос грезил об умеющем брать от жизни всё своё сыне, что не оглядывается на сантименты. Однако уничтожить эту личность, сломать этот внутренний стержень не удалось — ученик оказался слишком тверд, слишком горд и дьявольски умен. Вместо того чтобы уничтожить его душу, воспитатели добились иного, куда более страшного результата: они научили Макса люто, бескомпромиссно ненавидеть самого себя. Против себя самого — этого невинного и благородного, но навеки осужденного объекта — он пожизненно обратил весь гений своей фантазии, всю безжалостную мощь своего разума. В этом и заключалась его глубинная, мученическая суть: всякую резкость, всякую ядовитую критику, всякую ненависть, на какую только был способен, он обрушивал первым делом на себя самого. Что же касалось остальных, окружающих его людей, то здесь он предпринимал поистине героические, отчаянные попытки быть к ним справедливым, не причинять боли, даже любить их. Библейское «возлюби ближнего твоего» въелось в его плоть и кровь так же глубоко, как и ненависть к себе. И вся его жизнь стала печальным, строгим доказательством жестокой теоремы: без любви к себе невозможна и любовь к ближнему. Ненависть к самому себе — это не смирение, это тот же самый отъявленный эгоизм, только вывернутый наизнанку; она приводит к точно такой же ледяной изоляции и к такому же бездонному отчаянию. Рядом послышался резкий, хлесткий удар клюшкой по мячу. Терпение, натянутое до предела, лопнуло в тот самый миг, когда Макс вновь поймал на себе долгий, изучающий взгляд Норриса. Этого было слишком много. Они отошли в тень, подальше от чужих ушей, и Ландо, точно рассчитав дистанцию, решительно ухватил друга за лацкан пиджака, сжав ткань с неожиданной силой. — Макс, ты не должен был этого делать, — произнес он строго, почти жестко, но в глубине его голоса дрожала тревога. — О чем ты? — холодно осведомился Макс, не опуская глаз. Его тон был ровным, почти светским. — Ты снова отталкиваешь хороших людей. Прекрати это, — в голосе Ландо звучала горечь, когда он вглядывался в эти пустые, ничего не выражающие глаза, за безмятежной голубизной которых скрывалась выжженная земля. — Стаки ничего не расскажет, — покачал головой Макс с той непоколебимой уверенностью, от которой у Ландо заныло сердце. Ему захотелось немедленно уйти, раствориться в пространстве, но Норрис держал крепко, не давая сбежать. — Стаки-то, может, и промолчит, — выдохнул Ландо после долгой, мучительной паузы. — Но то, что происходит между тобой и Шарлем, он точно убьет. Уже убивает. — Ты рассуждаешь о вещах, в которых ничего не смыслишь. Вы с ним встретились когда? Вчера? — Макс криво усмехнулся, но даже не попытался вырваться из цепкой хватки, хотя мог бы легко это сделать. Лишь бровь его надломилась, и голос предательски дрогнул, утратив былую уверенность — и Ландо, знавший Макса вдоль и поперек, не мог этого не услышать. — Я выучил все твои взгляды, брошенные на этих несчастных девушек за годы нашего знакомства. И то, как ты смотришь на Шарля — другое, — тихо произнес Ландо. — Между нами ничего нет. Мы едва знакомы. — Есть! Черт возьми, есть! — в голосе Норриса зазвенело отчаяние, он почти кричал, пытаясь достучаться до этой гранитной стены. — И это видит каждый, кто знает тебя хоть немного! Ты сам это знаешь! Шарль — последняя надежда на то, чтобы я тебя не потерял окончательно. — Господи, Ландо, только не разводи мелодраму, — Макс наконец резким движением сбросил с себя его руки, отходя к стволу старого дерева. Запустив пятерню в волосы, он судорожно взъерошил их, пытаясь унять внутреннюю дрожь. — Я знаю, к чему всё идет, — не унимался Норрис, его голос стал ниже и тяжелее. — Ты не замечаешь этого, но после ухода твоего отца Стаки во многом занял его место. Он использует тебя, Макс. Он же гребанный энергетический вампир! — Не смей впутывать сюда Йоса! — взорвался Макс, и глаза его полыхнули ледяной, опасной сталью. Но Ландо даже не отступил. Он готов был выдержать этот удар. — Тебе до сих пор нужно его одобрение, — произнес он почти шепотом, но каждое слово падало как приговор. — Он продолжает портить тебе жизнь, даже находясь в могиле. Я уже не могу тебе помочь, мои слова для тебя пустой звук. Но Шарль… Я не видел, чтобы ты так себя вел уже несколько лет. — Да как я себя веду? — вскинулся Макс, хотя в груди уже разрасталась холодная пустота предчувствия. — Макс, ты планомерно разрушаешь свою жизнь. И мне не плевать, что там между вами. Мне не плевать, потому что я не хочу потерять тебя. — Тон Ландо заставил Макса замереть. Он молча уставился в глаза напротив, чувствуя, как слова Норриса вдавливаются прямо в душу, минуя все его защиты. — Каким бы умным ты ни был, сейчас ты слеп, как крот. Потому что Шарль не похож на других, так же, как и ты. — Ландо сделал небольшой шаг назад, давая ему пространство, но не отпуская зрительного контакта. — Другого шанса судьба тебе не даст. — И что же ты мне предлагаешь? — недоверчивая, горькая усмешка тронула губы Макса. — Пойти и пасть на колено перед ним с признаниями? — Я предлагаю тебе перестать топтать его чувства и относиться к ним как к должному. Это не данность, Макс. — И это говоришь мне ты! — Макс резко отмахнулся рукой, словно отгоняя само допущение такой мысли. — Ландо, ради всего святого, прекрати. — Может быть, я и не лучший образец для подражания, — с печальной улыбкой согласился Ландо. — И уж точно не самый завидный жених для любой леди нашего круга. Но я хотя бы знаю, что такое любовь. Я смотрел ей в глаза. Последнее слово прозвучало оглушительно громко, разрезав воздух словно выстрел. Ландо понял, что попал в цель, когда взгляд Макса, совершенно опустошенный и потерянный, медленно поднялся к равнодушному небу. — Это не любовь, — хрипло, словно превозмогая тошноту, произнес Ферстаппен. — Её нет и не будет. Ты сам знаешь, в наших кругах это чувство мертво. Давно и бесповоротно. — Она есть, — мягко, но непреклонно покачал головой Ландо. — И ты, как всегда, ее чудовищно недооцениваешь. — Умоляю тебя, — Макс смотрел на свою раскрытую ладонь, будто видел там что-то недоступное чужому взору. — Давай оставим эти сентиментальные рассуждения детям. — Ты не циник, Макс, — Ландо кивнул своим мыслям, тронул губу и вновь посмотрел прямо в душу своему другу. — Ты просто болен. И знаешь, что самое ужасное? Что Шарль болен ровно тем же, только в другой форме. — Ты перестанешь уже изводить меня? — попытался огрызнуться Макс, но его голос звучал уже обреченно. — Нет. Потому что иначе до тебя не достучаться, — твердо ответил Ландо. — Это последний шанс, Макс. Не упусти его.

𓇢𓆸

По приезде в «Эрмитаж» Кими, застывший в лифте в паре шагов от абсолютно невозмутимого Макса — тот говорил с кем-то по телефону, — был встревожен вовсе не присутствием знаменитого «датского льва». Его смятение вызывал Леклер. Хватило одного беглого взгляда, чтобы порезаться о лезвие чужого настроения и понять: в это общество сегодня лучше не соваться. Один только вид этих потемневших, недовольных, разбитых зеленых глаз вгонял в дрожь. Однако Макс всегда был превосходным актером. Он мрачно прокручивал в голове случившееся за утро и, к собственному удивлению, не понимал, что именно чувствуют люди в подобной ситуации. Возможно, он и не выносил отцовской тирании, но, как однажды обронил Вольф, он стал на него чудовищно похож — хоть сам и не желал этого признавать. Где-то на глубине он, быть может, и различал в себе его черты, но отец хорошо поработал над тем, чтобы вылепить из сына идеальное воплощение власти — существо холодной рассудительности и глубоко запрятанной, задавленной вспыльчивости. То, что вложил в него Йос, ложилось грубыми, неровными слоями поверх того, кем воспитала его мать. Он был непросохшим асфальтом, по которому пронеслось целое стадо ланей, — и все внутренние ориентиры оказались разбиты, раздроблены на осколки. Он знал, что иногда испытывал сочувствие и жалость, но другая, теневая его часть нашептывала, что это не те чувства, которые он испытывает на самом деле. Что он лишь присваивает себе право на них. Он никогда не продавал себя ни за деньги, ни за благополучие, ни женщинам, ни сильным мира сего, и, чтобы сохранить свою свободу, сотни раз отвергал и отметал то, в чем все видели его счастье и выгоду. Именно поэтому он сейчас так мучительно не мог разобраться: то, что он думает, — подлинное? Или он лишь выдает это за подлинное, повинуясь какому-то заученному инстинкту приличия? Является ли его обеспокоенный, короткий взгляд на поникшие плечи Шарля настоящим — или он просто помнит, что так положено поступать, потому что так говорила мать. Он недостаточно мягок — и недостаточно циничен. Недостаточно хладнокровен — и недостаточно продуман, что с ужасающей ясностью доказала его неспособность ответить Стаки. Он не понимал главного: его чувства к Шарлю были реальнее всего того, чем его собственный мозг плевал ему в лицо. Он знает, что он плохой, — так же твердо, как знает, что железо куется горячим. В прихожей апартаментов на столике ждала почта. Он слушал, как Риккьярдо докладывает новые подробности сделки Торгера, и занимался этим почти весь вечер, но настроение Шарля заставляло его сбиваться каждый раз. Внутри Макс не желал себе в этом признаваться, но подобное собственное безразличие бесило его до скрежета зубовного. Он видел, что Шарль весь оставшийся вечер боролся с желанием все бросить и уйти. Сдерживал слезы, которые нагло игнорировали голос рассудка, твердивший, что ему не должно быть так обидно. Не должно — но было. Макс уже и не помнил, когда в последний раз испытывал это гадкое, липкое чувство предательства, и корил себя за то, что может определить случившееся только этим словом. Но и Шарль не из тех, кто закатывает сцены сразу: он научился терпеть — медленно, до последнего надеясь на благоразумие других, — но рано или поздно неизбежно срывается, выплескивая всё, что копилось неделями, месяцами, годами. Когда брюнет, в сердцах хлопнув дверью, швырнул очки на столик и молча прошел в гостиную, Макс понял, что больше не может это игнорировать. Его также всё ещё царапало изнутри то, с какой легкостью Шарль болтал с Льюисом, — он ещё в вечер их знакомства уловил откровенный, почти неприличный интерес Хэмилтона. Не стоило забывать и о том, что усталое сознание подмешивало сюда недавнюю встречу с Карлосом, чей образ до сих пор вызывал глухую, беспричинную злость. — Что с тобой? — просматривая корреспонденцию, спросил Макс и бросил мимолетный, но острый, как скальпель, взгляд вслед брюнету. — Всё нормально! — резко отозвался тот. Возможно, он ответил бы мягче, если бы во второй половине дня Макс, будто нарочно, не усугубил его состояние тем, что не обращал на него ровным счетом никакого внимания. Как это мог быть один и тот же человек — тот, что вчера ночью смотрел с ним на огни Монако? Что за черт, хотелось ему выкрикнуть прямо в лицо, но он продолжал терпеть. Макс еще больше насторожился от этого тона. Захватив письма, он двинулся следом. — Шарль, с тех пор как мы уехали из клуба, я слышу это уже в седьмой раз, — он сбросил пиджак, повернул голову, разминая затекшую шею, и направился к бару, чтобы налить себе воды, почти не следя за тем, как Шарль ураганом носится по номеру. Приподняв бровь, он сделал глоток и со звоном поставил стакан. — Может, для разнообразия скажешь что-нибудь новенькое? — Мудак! Ты просто мудак! — фурией пронеся мимо него в спальню Шарль, наконец выпустив наружу то, что душило его весь день. Это почти не удивило Макса, привыкшего к спокойному, почти кошачьему нраву Леклера. Ферстаппен тяжело оперся руками о стойку. А Шарль, уже тише, но всё ещё так, что услышали бы этажом ниже, добавил: — Это тебе для разнообразия! Доволен? Бросив оставшиеся письма на стол, Макс пошел за ним и услышал, как снова хлопнула дверь — на этот раз в ванную, куда скрылся Шарль. — Нет, «нормально» звучало лучше, — пробормотал он, вздохнув, и оперся о дверной косяк, устало потирая переносицу. — Ты мне скажи, — выкрикнул парень, распахивая дверь и швыряя прямо в руки Макса шелковую рубашку. Он предстал перед ним в простой темной футболке по фигуре, которая даже сейчас сидела на нем безупречно, так что Макс невольно приблизился, оказавшись лицом к лицу с разъяренным Шарлем, — зачем ты меня так расфуфырил?! — Да просто ты мне таким нравишься, — без тени эмоций ответил он, выдерживая ледяной взгляд Шарля и пропуская его мимо. Леклер, стоя в гардеробной, нервно поправлял уложенные гелем волосы. Он был в бешенстве оттого, что Макс снова играет с ним в дурачка, а Макс, в свою очередь, абсолютно серьезно и холодно смотрел в ответ. Макс знает — той самой частью, которую привык глушить, — что всегда отталкивает людей первым. Не потому что не хочет их рядом, а потому что до ужаса, до ледяного холодка под ложечкой боится причинить им боль. Боится стать для них тем, кем стал для него отец. И этот страх — липкий, древний, въевшийся в каждую клетку — заставляет его отступать прежде, чем кто-то подойдет слишком близко. Но ирония, горькая и беспощадная, заключается в том, что, отталкивая, он всё равно делает больно. Всё равно разрушает. Всё равно оставляет за спиной череду затравленных взглядов. Спустя пару минут Ферстаппену надоело слушать его тяжелое дыхание, и он подошел почти вплотную — так, что между спиной Леклера и его грудью оставалось не больше пары сантиметров. Поймав на себе голубой взгляд, Шарль резко развернулся, оказавшись нос к носу с Ферстаппеном, из-за чего последний чуть отступил, одной рукой мягко оттолкнувшись о поверхность серванта. Его ладонь замерла в паре миллиметров от талии Шарля на темном дереве. — Ты меня не понял, — он ткнул пальцем в грудь Макса. — Если каждому встречному ты рассказываешь, что я шлюха, то почему мне нельзя было одеться как раньше? Тут лицо Макса задела горькая усмешка. Он смотрел, как в него продолжают вонзаться преданные, отчаянные глаза Шарля, и если бы не его состояние, Леклер бы заметил, — настолько явственно в этих невозмутимых голубых глазах промелькнуло запоздалое чувство горя. Макс уже мысленно проклял Фила и самого себя за свой холодный нрав. Он оттолкнулся от шкафа, к которому прижимал Шарля, и теперь уже сам Ферстаппен был зол, отчего Леклер невольно поежился, оставшись на месте. Макс провел ладонью по лицу, стоя к нему спиной. Он чувствовал подкрадывающееся чувство и не желал выпускать его из-за Шарля. — Что значит «каждому встречному»? С чего ты это взял? — спросил он спокойно и мягко. — Почему? — задыхаясь от гнева, повторил Шарль, чувствуя, как внутри Макса что-то ноет от этого. — В моих тряпках, когда какой-нибудь козлина подвалит, я был готов. Абсолютно ледяным взглядом он напоследок окатил Ферстаппена и снова ушел в гостиную. Макс следил за тем, как Шарль уходит, но словно и не хочет уходить. Он чувствовал, что тот ждет чего-то явственного — последней капли или спасительного жеста, — чтобы принять конечное решение. — Когда ты так смотришь… и так реагируешь, — начал Макс, и голос его прозвучал непривычно растерянно, словно он сам не до конца понимал, что пытается сказать. Он замолчал, подбирая слова, и Шарль видел, как тяжело ему дается каждое из них — будто он ступает по минному полю, где любой неверный шаг может всё разрушить. — Не знаю, что я должен говорить. Я не знаю, что ты хочешь услышать. — Он провел ладонью по лицу, словно пытаясь стереть с него собственное замешательство. — Мне жаль, — выстрелил он, и Шарль на секунду застыл. Ферстаппен продолжил: — Ты не представляешь, как я зол на него за то, что он тебе сказал — или сделал. Но Стаки — мой поверенный, мы знакомы десять лет, — он скрестил руки на груди, тщательно подбирая слова. — Он вообразил, что ты ас промышленного шпионажа, и пристал. Он на этом помешан. Подойдя к бару, Шарль вытащил из холодильного отделения бутылку диетической колы, но, сколько ни пытался, не смог открутить крышку — и от этого захотелось колотить кулаками в стену. Поэтому он не заметил, как рядом возник Макс и молча открыл банку, глядя прямо на него — внимательно, почти изучающе. — Ты что, теперь и в сутенеры ко мне записался? — спросил брюнет и со злостью швырнул бутылку на полированную стойку. — Решил перебросить меня дружкам? — он развел дрожащие руки в стороны, встретив болезненный взгляд Макса. — Я тебе не игрушка. Макс отмер от этого заявления и тут же поспешил за удаляющимся Шарлем, чья спина была натянута до предела. — Разумеется, нет, — он приблизился и наклонился к Шарлю, который избегал его взгляда как огня. — Ты сам это знаешь. Послушай, Шарль… погоди, — он попытался мягко преградить дорогу парню, снова рванувшему в гардеробную. Его начинало бесить мельтешение Шарля. — Да постой же ты! — командным тоном выкрикнул Макс и прижал Шарля к ближайшей стене, заставляя посмотреть в глаза. Они стояли так близко, что Шарлю нужно было чуть приподнять голову; хотя их рост был почти одинаковым, Макс был лишь чуть выше, но сейчас он нависал над ним, положив руки на предплечья брюнета. Они дышали в унисон. Макс сам не понимал, откуда в нем столько эмоций: он никогда не устраивал сцен своим партнерам. — Вообще-то, — сказал он тихо, прямо в глаза Шарля, — мне не хотелось бы называть вещи своими именами, но ты, между прочим, действительно проститутка. И к тому же я нанял тебя на работу! — в расширенных зрачках напротив он в долю секунды увидел стоящие слезы, и это заставило его осечься и разжать пальцы, которыми он слишком сильно стиснул Леклера, — будто обжегся. Это заметил и сам Шарль, отступив от стены и глядя в совершенно потерянные глаза Макса. Шарль слушал его, чувствуя, как внутри закипает горькая, отчаянная смесь боли и надежды. Он смотрел в эти голубые глаза — такие холодные снаружи и такие нежные внутри. — Я человек, Макс, — произнес он, и голос его дрогнул от того, как много всего вложилось в эти слова. — Господи, я такой же человек, как и ты. Неужели это так трудно понять? — Он покачал головой, и в его глазах блеснули слезы. Слезы человека, который слишком долго ждал, что кто-то увидит в нем нечто большее, чем красивую оболочку. — Я не вещь и не трофей. Не строчка в твоем списке побед. Я дышу, я чувствую, я просыпаюсь по ночам и думаю о том, что со мной что-то не так, потому что никто — ни один мужчина на свете — не может просто… просто отнестись ко мне как к человеку. — Он всхлипнул, но не отвел взгляда. Макс молчал. Молчал так, как не молчал никогда в жизни — ни на переговорах, ни в зале суда, ни перед камерами. Потому что ответить на это было нечего. Потому что каждый вопрос Шарля бил прямо в цель — туда, где под броней из холодной рассудительности пряталось что-то, о чем он сам почти забыл. — Я не твоя собственность… — глухо произнес Шарль, и голос его звучал так, будто каждое слово выцарапывали ножом на его коже. — Я сам… понимаешь?.. Сам решаю, с кем, когда и почём, — комок в горле заставил его голос предательски дрогнуть на последних словах, брови страдальчески изломились, и это выражение — обнаженной, беззащитной муки — совсем не понравилось Максу, хоть он и не посмел в него всматриваться слишком долго. — Ясно тебе? Макс ощутил вдруг острый, режущий укол совести и, мысленно дернув себя за гордость, до хруста сжал кулак. — Шарль, пожалуйста, — повысил он голос, всё ещё блуждая в лабиринте собственных чувств, где каждый поворот вел в тупик. Он знал, что не хотел делать Шарлю больно, хотя сам не замечал, как именно это и делает — с методичностью, достойной его отца. — Я вовсе не собираюсь оставшиеся три дня с тобой ссориться. Я уже извинился, — он сделал неопределенный, почти царственный жест рукой и, казалось, снова отступил в свою комфортную серую зону, где не нужно было ничего чувствовать, — и повторять не буду. Они с ожесточением посмотрели друг другу в глаза, и в этом взгляде было всё: невысказанные упреки, страх, отчаянная мольба о понимании и та особая искра, которую оба упорно пытались игнорировать. — Как я жалею, что встретил тебя! — с ледяным, звенящим отчаянием произнес Шарль, и глаза Макса похолодели от печали, сжавшись в две голубые льдинки. — Жалею, что сел в эту дурацкую тачку! — борясь с подступающими слезами, выкрикнул он и бросился в ванную. Макс кинулся следом, но парень, не желая больше разговаривать, выскользнул через другую дверь, оставив его стоять в одиночестве. Макс с ожесточением хмыкнул и покачал головой, возвращаясь к тому, кем должен был быть, — далеко от той версии себя, которую так отчаянно пытался втолковать ему Ландо. — Как будто у тебя был большой выбор, — бросил он с насмешкой, но сам понимал, что совсем не следит за тоном и это далеко не то, что он хотел сказать на самом деле. Это было похоже на удар в темноте — резкий, но бессмысленный. Шарль выхватил из шкафа свое барахло: сапоги, жакет и драные джинсы — те, в которых он был в их первую встречу. Макс наблюдал за ним из прихожей и, когда тот поднялся с вещами в руках, сорвал с себя галстук резким, почти яростным движением. — Знаешь, черт возьми, — начал Шарль, больше не фильтруя слова: слишком много всего накопилось, чтобы ему снова замолчать. — Я встречал уже такого, как ты! — взгляд, которым он окинул его, заставил Макса замереть с галстуком в пальцах. Шарль делает глубокий, судорожный вдох — и больше не может остановиться: — Вы, богатые и успешные, думающие только о себе, уверенные, что вам позволено всё, — он встал посреди комнаты и посмотрел прямо в глаза блондину, медленно приближаясь, чувствуя, как в горле пульсирует ком размером с кулак. — Я угробил свою жизнь из-за такого, как ты! — он выдержал паузу, ощущая, как по щеке ползет первая, обжигающая слеза. — Думаешь, я хотел такой жизни?! — Макс хотел ответить, но лишь смотрел, завороженный ужасом, на одинокую соленую дорожку на щеке Шарля. — И вот опять — ты поступил со мной как… Я никогда еще не чувствовал себя такой дешевкой, как сегодня. — Он больше не прятал слез. Они текли свободно, и в этом была какая-то горькая и отчаянная свобода. Он, всхлипывая, пронесся мимо застывшего, словно громом пораженного Макса, схватил с кровати элегантный лаковый ридикюль, в гостиной выудил из-под дивана свою старую, потрепанную сумку и помчался обратно в спальню, едва не столкнувшись с Максом, который так и стоял окаменевший. С сожалением оглядев потрепанную сумку на плече и собранные в охапку пожитки, Макс — теперь уже с откровенной, неприкрытой тревогой — спросил, потому что даже не думал, что такое может случиться. Не с ним и не сейчас. — Ты куда? — его глаза были полны невысказанных эмоций, которых он давно в себе не позволял. Грудь тяжело вздымалась, и со стороны они, должно быть, напоминали воплощенный беспорядок — два человека, запутавшихся в себе и друг в друге. Макс и представить не мог, что способен так легко потерять Шарля. Жизнь напомнила ему об этом самым беспощадным образом — пощечиной, от которой звенело в ушах. Заплаканные глаза Шарля по-прежнему метали молнии, но руки дрожали, и он скривился оттого, что не в силах скрыть эти предательские признаки надвигающейся истерики. — Можешь со мной расплатиться. Я ухожу. Ферстаппену оставалось лишь смотреть в затылок отвернувшегося от него Шарля, чья фигура, как он заметил, едва заметно подрагивала — словно натянутая до предела струна, готовая вот-вот лопнуть. Эти слова заставили его брови совсем обмякнуть, а во взгляде не осталось ни капли злости — только растерянность и что-то, чему он еще не мог подобрать названия. На минуту номер затопила звенящая тишина. Они застыли: Шарль — глядя в окно и пытаясь найти успокоение в виде голубых волн, отчего становилось только хуже, и Макс — абсолютно побежденный, не знающий, что ему делать, и оба чувствовали, что всё, что они делают, — неправильно. Ведь они движутся к обрыву с завязанными глазами. Затем, выдохнув и нацепив прежнюю маску — за которой он прятался всю сознательную жизнь, — Макс подошел к кровати, вынул из пиджака бумажник и достал толстую пачку евро. Ему сказали — он делает. Мама учила, что настоящий мужчина не давит. Он часто понимал её слова слишком буквально. Даже не пересчитав, он молча бросил деньги на покрывало и быстрым шагом вышел в гостиную. При виде этого богатства, рассыпавшегося по шелку, Шарль болезненно зажмурился и, когда Макс отвернулся, дрогнул всем телом, задирая голову к потолку, чтобы не дать новым слезам пролиться; потом посмотрел вслед Максу, потом — снова на купюры. Он думает о внутреннем голосе, который отчетливо велел ему взять эти деньги. Думает о нескольких месяцах спокойной жизни, без нервотрепки, без унижений, без этого разъедающего чувства, что ты — лишь вещь в чужих руках. Но Шарль так и не прикоснулся к ним, мысленно признавая: Пьер был прав. Он не способен взять плату за свою любовь к Максу Ферстаппену. Признаваясь в этом себе, он захотел удариться головой о стену раз семьдесят, чтобы прийти в чувство, — но даже это не помогло бы. Потому что правда уже обожгла его изнутри, и от нее не спрятаться. Мысленно он спрашивал у жизни, почему это происходит с ним — всегда с ним. Является ли вся эта любовь в кино, в книгах и в жизни тем самым главным, ради чего стоит дышать. Является ли это горькое чувство внутри благословением и тем, что спасет человеческий род. Он не знает. Он вообще ничего не знает — ни в семнадцать с разорванным сердцем, ни теперь, в двадцать семь, с дырой на том же самом месте. Тот же сценарий, тот же актер, тот же шум крови в висках. Блондин, стоя у бара и делая вид, что изучает письмо, услышал, как за спиной Шарль промчался через гостиную к выходу — мимо него. Секунды растянулись в вечность, чтобы осмыслить всё, что он прятал в себе годами. Среди достигнутой свободы Макс после смерти отца вдруг ощутил, что мир каким-то зловещим образом оставил его в покое, что ему, Максу, больше дела нет до людей и даже до самого себя, что он медленно задыхается во всё более разреженном воздухе одиночества и изоляции. Оказалось, что быть одному и быть независимым — это уже не его цель, а его жребий, его участь, что волшебное желание задумано и отмене не подлежит, что он ничего уже не поправит, как бы ни простирал руки в тоске, как бы ни выражал свою добрую волю и готовность к общению и единению: теперь его оставили одного. Как и оставляет Шарль. У Макса было очень много знакомых. Многим он нравился. Но находил он только симпатию и приветливость, его приглашали, ему дарили подарки, писали милые письма, но сближаться с ним никто не сближался, единения не возникало нигде, никто не желал и не был способен делить с ним его жизнь. Его окружал теперь воздух одиноких, та тихая атмосфера, то ускользание среды, та неспособность к контактам, против которых бессильна и самая страстная воля. Такова была одна из важных отличительных черт его жизни. Шарль уходит, и спустя пару секунд дверь захлопнется, оставив его одного. Дверь захлопнется, и ему придется звонить Ландо, ища замену. Дверь захлопнется, и он останется один в номере. Один звук — и Шарль больше никогда не появится в его жизни. Макс сжал челюсть и одним коротким, отчаянным рывком преградил ему дорогу. Глухой стук сумки, которую обессиленный Шарль уронил на пол, заставил его вздрогнуть — этот звук стал ему пощечиной. Он оглянулся на спальню и увидел: деньги, нетронутые, так и лежат на покрывале. Он опять разрушает что-то прекрасное. Как разрушал всегда. Как разрушал его отец. Эта мысль пригвоздила его к месту с самым потерянным выражением, на какое только был способен Макс. Рядом с ним в номере словно стоял чужой образ — тот, чье лицо и нрав он ненавидел каждой клеткой и радовался, что сам на него не похож. Но затравленное выражение Шарля было почти точным слепком с лица его матери — стоящей с обнаженной душой перед его отцом в ту проклятую ночь. Та же осанка, то же усилие не дать слезам хлынуть градом, та же успокаивающая улыбка, которой она одарила их с сестрой, а наутро вела себя как ни в чем не бывало… Но Макс видел. Он видел это выражение в сотнях лиц девушек, которых бросал, — но сейчас он знал, что не может допустить этого снова. Только не с ним. Только не сейчас. — Макс… отпусти, — прошептал Шарль, не понимая уже, хочет ли он, чтобы его держали, или чтобы дали уйти. Они не знали и даже не думали, что стали разными сторонами одной монеты. Что их взгляды — это лишь танец двух одинаково раненых душ, не умеющих просить о помощи. Макс мотнул головой и со странным, почти неестественным спокойствием продолжил удерживать Леклера в руках — так, словно тот был единственной точкой опоры в мире, который рушился у него под ногами. — Я тебя не отпущу. Они не знали, почему такое притяжение работает с ними двумя, почему они не должны быть вместе — и все же не могут друг без друга. Макс это знал. Шарль это знал. Они не должны быть вместе. И все же… Властолюбец погибает от власти, сребролюбец — от денег, раб — от рабства, искатель наслаждений — от наслаждений. Так и они погибали от своей независимости — той самой, которую выстраивали годами, кирпичик за кирпичиком, возводя вокруг себя неприступные крепости. Они оба зависимы от людей, не дававших им продохнуть. Преданы и побиты ими, но решившими ступить на разные пути, что все ведут в одно и то же место. Что привели их к этому моменту. К этой двери и рукам, не желающим отпускать. Они достигли своей цели, они стали ими — никто ничего не мог им приказать, ни к кому не должны были приспосабливаться, как им вести себя, определяли только сами. Ведь любой сильный человек непременно достигает того, чего велит ему искать настоящий порыв его естества. Но их естество привело их не к свободе — а друг к другу. — Не отпущу, — повторил он, и это прозвучало не как угроза, а как просьба, обращенная больше к самому себе, чем к Шарлю. Макс не отвел глаза, совершенно не пряча чувства, которые раздирали его изнутри. С годами он выучил, как вести себя в отношениях, знал собственные границы и привычные роли, — но сейчас не знал ничего. Его будто швырнули в открытый океан без права на спасение; он забыл правила этой игры. Он забыл, каково это — не знать, что, черт возьми, говорить или думать. И в этой растерянности было что-то странно освобождающее. — За что? — дрогнувшим голосом спросил Шарль, и взгляд его был болезненным — взгляд человека, который уже приготовился к удару, но всё еще надеется на чудо. Макс заговорил, глядя ему прямо в глаза, с отвращением к самому себе: — Ты разговаривал с Хэмилтоном, — произнес он ровно, и сердце Шарля забилось где-то в горле. — И мне это не понравилось. — Мы просто болтали! — потерянно, не понимая, выдохнул парень. В уголках губ Макса мелькнула самоуничижительная усмешка — горькая, как полынь. — Мне это не понравилось, — повторил он, и у Шарля подкосились ноги от того, как прищурились его глаза, внимательно следя за реакцией. Макс отпустил его руки и отступил на шаг, совсем не думая, что творит с ними двумя его признание. Он говорил правду — нелепую и собственническую, эгоистичную правду, которая была единственным, что он мог сейчас предложить. Он молчал, ожидая выбора брюнета, и во взгляде его было что-то, что помогло Шарлю решиться. В зеркале за спиной Макса он увидел, как плохо выглядит, и вытер слезы, поднимая сдавшийся, почти смиренный взгляд на Ферстаппена, стоявшего перед ним с самым прекрасным выражением лица — выражением, в котором читалось: «Я не знаю, как это делается, но я пытаюсь. Ради тебя. Только ради тебя». Макс следил, как Шарль отворачивается и сбитой походкой направляется к ванной. Он не умеет чинить то, что сломано; он никогда не следил за своими действиями. Но сейчас он хотя бы не отвернулся. В номере повисла глубокая, оглушительная тишина. Шарль кожей ощущал присутствие Макса за закрытой дверью ванной, слышал его дыхание — тяжелое, сбитое. Он не мог пошевелиться, когда услышал, как тот медленно приближается к дивану и бессильно туда падает, словно марионетка, у которой обрезали нити. Макс не знал, зачем это делает, но чувствовал: так правильно. Он перестал слушать внутренний голос рассудка еще пару минут назад, когда понял, что Шарля здесь скоро не будет, — что в воздухе останется лишь отзвуки его голоса и запаха. Он растерянно сидит, смотря в потолок, запустив ладони в свои волосы, чувствуя свое глубокое, неровное дыхание. Он знает, что теперь их отношения не будут такими же легкими, как были, — хотя этого чувства легкости никогда и не было. Их двоих связывала, казалось, невидимая нить, обводящая все пути, что могли пересечься — но до сих пор не пересекались. Они не знали о десятке мест, где могли бы встретиться раньше, не знали о десятке мест, где были с разницей в пару суток. Шарль не знал, что было бы, если бы Макс всё же поступил в La Rosey, а Ферстаппен думал, как сложилась бы его жизнь, если бы он встретил Леклера тогда — до того, как стал тем, кем стал. Но только Макс был уверен, что они были словно две взведенные бомбы, что готовы были рвануть в любой момент. И он настал. Он считает секунды, пролетающие мимо, зная, что тень Шарля под дверью не двигается уже давно. Они прислушиваются друг к другу, не зная, кто заговорит или двинется первым. Его глубокие синие глаза перевелись на дверь, словно пытаясь взглянуть на сидящего за ней на полу Шарля — такого же разбитого, такого же потерянного. — Почему ты игнорировал меня весь день? — нарушил тишину Леклер. Его мягкий голос доносился приглушенно из-за двери, но Макс смог его разобрать — каждое слово, каждую интонацию, каждую спрятанную в них боль. — Мне казалось, это правильная стратегия, — сказал Макс, но на самом деле он на глубинном уровне боялся, что, проведя с Шарлем больше времени, границы его желания слишком поблекнут. Исчезнут вовсе. И он останется беззащитным. Леклер имел особый шарм, притягивающий людей, и Макс старался с ним смириться, но он не брал его в обсуждения с людьми, которые могли бы слишком заинтересоваться его спутником. Он делал это не нарочно — такова была его природа, которая на глубинном, инстинктивном уровне знала, что сейчас Шарль был его и должен был быть только с ним. — Из-за того, что я не умею вести светские беседы? — спросил его Шарль. — Да, я мог бы тебя опозорить… — Нет. Это не так, — встрепенулся Макс, и в его голосе прозвучало что-то почти похожее на нежность. — Эти стервятники окружили бы тебя расспросами. — Что ж, идея с треском провалилась, раз мы сидим вот так? — в голосе Шарля послышалась горькая усмешка. — Знал бы ты, как много девиц там готовы были подсыпать мне яд в бокал. И это Макс тоже знал. Знал и ненавидел их всех за это — еще до того, как они успели что-либо сделать. — Мне нет дела до них, — высказался он, и Шарль горько усмехнулся за дверью, а затем послышался тихий, почти робкий щелчок замка, и он встал перед ним — разбитый, с припухшими от слез веками, но всё такой же ослепительно прекрасный. Макс не защищался — он просто констатировал факт, который для него самого прозвучал откровением. И, произнеся это, медленно поднялся со своего места, чувствуя, как сердце пропускает удар. Видя, как снова меняются глаза Шарля — пусть даже в полумраке номера, где лишь тлела все та же подсветка под раковиной, он не мог их толком разглядеть, но он знал, он чувствовал это каждой клеткой, — перед глазами вспыхнул момент, напомнивший ему, как чудовищно хрупок их союз. Как легко его разбить одним неверным словом или грубым жестом. Как просто потерять то, что еще даже не обрел. Максу не хотелось грубить, думая о том, что Шарль уйдет; а Шарль не хотел оставаться колючкой, хотя его защитные механизмы, отточенные годами, требовали именно этого. Но главное было в том, что они не могли читать мысли друг друга — не умели, не научились, не позволяли себе такую роскошь. Макс, как бы хорошо ни разбирался в других людях, терялся в том, что напоминало ему о глубинном «я», которое он похоронил в детстве; а Шарль, хоть и привыкший к такому отношению к себе, почему-то знал — знал сердцем, сердцем, которое отказывалось слушать рассудок, — что Макс не совсем Бьерн. Они — воплощение образов, что преследовали друг друга в тысячах других людей, при этом оставаясь скрытыми и неповторимыми. Две вселенные, столкнувшиеся в одной точке пространства. Он обходит Шарля осторожно, как рассматривают самую совершенную статую в музее, — с трепетом, с замиранием сердца, с мучительным пониманием, что одно неверное движение может всё разрушить, — и Леклер поднимает на него глаза лишь спустя несколько бесконечных секунд. В этих глазах — всё, что у него осталось: надежда, страх и не высказанное, упрямое и беспородное чувство, которое оба они так отчаянно отрицают. — Не нужно на меня так смотреть, — говорит Шарль, и его поза становится нарочито развязнее — запоздалая, бесполезная попытка защититься, — но Макс всё видит. Всё его внимание и желание, вся его сущность направлены сейчас на Леклера, чтобы уловить малейшее движение его души. Он должен быть осторожен, потому что судьба и так к нему неприлично благосклонна. Он молча продолжает смотреть в ответ. Где-то на периферии сознания пронеслось воспоминание: шуршащая листва старого дерева, резкий удар клюшки по мячу, короткое мгновение перед тем, как губы Ландо, сложившись трубочкой, произнесли слово на букву «л». То самое слово, которое сейчас пульсирует в висках Макса, заглушая все остальные мысли. Следующие за этим взглядом собственные слова напугали его сильнее, чем взведённый у виска курок. — Прошу, прости меня, — тихо выговорил Макс, не понимая до конца, что делает. Он и не надеялся услышать в ответ немедленное примирение, ждал его как приговора — парень даже не шелохнулся, глядя прямо перед собой остановившимся взглядом. Макс тяжело вздохнул, даже не заметив, как переступает через собственную гордость — ту самую, которую пестовал годами, — не в силах осмыслить, почему всё его существо взбунтовалось. — Я не был готов к расспросам о нас. Я не хотел этого… Не хотел с тобой ссориться… Это вышло глупо, жестоко с моей стороны. И совершенно бессмысленно… — Он судорожно подбирал слова, как слепой, нащупывающий дорогу в темноте, и Шарль наконец встретил его взгляд, чувствуя, какую боль причиняют ему эти признания — боль, смешанную с облегчением. Его расширенные глаза блестели от слёз, когда широкие ладони Макса обхватили его лицо с неожиданной, трепетной бережностью — как путник, нашедший в безжалостной пустыне единственную каплю воды. — Я не хотел, чтобы ты уходил, — спокойно продолжил Макс, но в этом спокойствии звенело такое отчаяние, что у Шарля перехватило дыхание. Шарль смотрел в то, как в глазах напротив вспыхивает боль, — и выстрел, казалось, прозвучал, но направлен он был вовсе не на него. Макс стрелял в себя. Макс не мог остаться один. Осознание этого ударило по Леклеру с той самой секунды, как его руки легли на лицо Шарля. Не мог — и точка. Конец всем расчетам, стратегиям и холодным играм. — Я не уйду, — покачал головой Шарль, и от этих простых слов что-то в груди Макса разжалось, отпустило, дало ему первый за этот бесконечный день вдох. Свет приглушён настолько, что волосы Макса из светлых становятся лунно-голубыми. Когда его глаза привыкают к полумраку, он видит всё тот же невероятный зелёный взгляд — из-под ресниц, резковатый для неподготовленного, но Макс всегда был готов приручить крупного зверя. Хотя сейчас, кажется, это делали с ним. Приручали его. Укрощали ту самую тьму, которую он носил в себе годами. Он бережно берёт ладони Шарля в свои и, не разрывая зрительного контакта — этого обжигающего, почти невыносимого контакта, — целует аккуратные костяшки пальцев, отчего по телу брюнета бегут мурашки, словно рябь по водной глади. — Это больно, — произносит Шарль, стараясь звучать не так затравленно, как получается. Голос его срывается и предательски дрожит. — Знаю, — не повышая голоса, так же ровно отвечает Макс, придвигаясь ближе и кладя ладонь на его щёку, и в это мгновение Леклер понимает, что сдаётся. Окончательно и бесповоротно, без какого-либо права на отступление. — Не делай так больше, — говорит он ещё тише, почти шепотом, и по спине и рукам Макса бегут мурашки, холодные и обжигающие одновременно. — Никогда. Мужчина молчит. Шарль строго смотрит ему в лицо, но колючие льдинки постепенно тают в зелёных глазах, заволакивая их тёплой солёной влагой. Это именно то, к чему они оба не привыкли. Широкие ладони Макса снова поглощают его руки своим холодом — контраст разительный и почему-то успокаивающий, — а пальцы Шарля остаются тёплыми и мягкими. Этот жест был самым искренним извинением, какое он только мог ощутить за всю свою жизнь. Не думая — потому что думать сейчас было смерти подобно, — Макс опускается на колено и прижимается лбом к солнечному сплетению Шарля, не желая его отпускать. — Обещаю, — прозвучал в темноте его голос, и Шарль запустил пальцы в мягкие светлые пряди, отчего по спине Макса тоже прокатились мурашки — волна за волной. Он сжал край футболки на талии Леклера в кулаке, как сжимают спасательный круг. Совершенно не готовый к такому отношению, брюнет чувствует, что тает — медленно, неумолимо, как лед под солнцем. Он опускает взгляд на Макса и несколько мгновений спустя мягко гладит пальцами его скулы, осторожно приподнимает лицо Ферстаппена, смотрит на него таким мягким, таким нежным взглядом, что Макс не может не чувствовать себя абсолютно, чудовищно недостойным такого. — Я обещаю, — снова произносит Макс, поднимаясь, переводя взгляд с одного глаза на другой. И Шарль морщится, вспомнив, что наговорил ему напоследок. Все те жестокие, отчаянные слова, брошенные в лицо. Макс понял — всё понял по этому взгляду — и, положив одну руку на лопатки, а вторую — на талию Шарля, притянул его к себе, крепко и надежно, и только тогда Шарль наконец выдохнул — выдохнул весь этот бесконечный день, всю эту боль, всё это напряжение, — растворяясь в руках Ферстаппена. Макс зарылся носом в кудри за ухом Шарля и вдохнул их аромат, чувствуя, как бешено колотится сердце Леклера и как дрожат его руки, — зная, что всё это сделали его собственные слова и поступки. Молчание первым решился нарушить Шарль, потому что ему надоело смотреть на виноватые глаза Макса — эти голубые глаза, которые сейчас смотрели на него так, словно он был единственным человеком на земле. Он еще никогда никому не рассказывал, каким образом оказался там, где он есть. А теперь вдруг почувствовал, что должен рассказать это Максу. Вовсе не для того, чтобы оправдать себя. Просто он должен знать — быть может, тогда ему легче будет понять его и то, что его проблемы уже давно решены… Так он думает. Так он надеется. — В школе я пользовался популярностью, и чаще всего мои приятели были полное ничтожество. Но тот, про кого я говорил, — просто рекордсмен. Моя мать говорила, что я, как магнит, притягиваю к себе всякую шушеру. — Шарль печально улыбнулся с горькой самоиронией. — Стоило появиться на горизонте какому-нибудь опустившемуся уроду, как я сразу влюблялся в него. — Ну да, — сказал Макс, и Шарль понял по его глазам — этим внимательным, всё впитывающим глазам, — что он ждёт продолжения. Не из праздного любопытства, а из безумной потребности узнать его всего. Отвлечься от их ссоры. Шарль осел, запустив руки в волосы, и повернул после этого движения голову к уставшему, осунувшемуся Максу. Его взгляд блуждал где-то на границе света и тени, в той части комнаты, куда не доставал даже лунный свет. Макс расположился рядом — одна нога вытянута, вторая согнута в колене, рука небрежно покоится на нём. Он смотрел на Шарля искоса, как смотрят на пламя свечи: слишком долго не выдержишь, но и оторваться невозможно. Шарль пожал плечами, почти беззаботно, но за этой лёгкостью скрывалась тяжесть прожитых лет, которая давила на плечи куда сильнее, чем он готов был показать. — Я сбежал, — начал он, и голос его звучал глухо, будто издалека. — Колесил по странам: Франция, Италия, Испания, даже в Португалию как-то занесло — там, знаешь, такие скалы над океаном, что голова кружится… Я думал, может, расстояние сотрёт всё, понимаешь? — Он усмехнулся уголком рта, но глаза оставались серьёзными. — А оно не стирается. Куда бы ты ни поехал, ты везде берёшь с собой себя. И в итоге я приехал обратно домой — без урода, без денег и без друзей. Полный комплект, да? Зато попробовал сбежать. Он помолчал, покусывая губу изнутри, — привычка, оставшаяся с детства, когда нужно было сдержать слёзы. Потом повернул голову к Максу и тихо спросил, но с какой-то особенной интонацией: — Ты когда-нибудь хотел этого? — Вопрос имел для него значение, выходящее за рамки простого любопытства. Макс не ответил сразу. Он опустил взгляд на свои руки, которые несколько минут назад дрожали, прижимая Шарля к себе. Тишина растянулась на несколько ударов сердца. Потом он медленно заговорил, тщательно подбирая слова, как человек, который привык контролировать каждое своё проявление, но сегодня этот контроль давал трещину за трещиной. — Я пытался. Один раз. Мне было четырнадцать. Я собрал рюкзак — даже не рюкзак, так, спортивную сумку, — дождался, пока отец уедет на какую-то свою деловую встречу, и просто вышел из дома. — Он усмехнулся, но усмешка вышла кривой, невесёлой. — Смешно вспоминать. Я дошёл до вокзала, купил билет до Амстердама. Поезд отправлялся через сорок минут. И эти сорок минут я сидел на скамейке, смотрел на табло и думал о маме. Как она вернётся домой, а меня нет. Как она будет звонить — сначала мне, потом отцу, потом в полицию. Как она будет сидеть на кухне ночью, глядя в одну точку, и ждать. Он замолчал, и в тишине было слышно, как где-то далеко, за окнами, проехала машина — звук родился и умер, растворившись в шуме города. — Я не мог бросить маму в те времена, — продолжил он тише, почти шёпотом. — А когда она начала справляться, когда всё немного… улеглось, стало слишком поздно. Потом, конечно, попытался снова с Ландо, но было поздно. И как-то я привык. Привык к тому, что меня окружало. Привык к отцу, к его… методам. — Он поморщился; слово «методы» явно было эвфемизмом, за которым стояло нечто куда более мрачное. — Может, я вылечился. Может, это просто зарубцевалось. Шарль повернул голову и посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. Свет из окна лежал на его скулах мягкими тенями, а в зелёных глазах плясали золотые искры. — Ты не можешь вылечиться в том же месте, где стал болен, — произнёс он тихо. Макс поднял на него глаза, и в них промелькнуло что-то похожее на обиду, но после она переходила в нечто иное, не спор, а, скорее, признание правоты, о которой он не смел прежде думать. — Я бы сказал, что никто нигде не находит покоя, — ответил он, и в голосе его прозвучала та особая. — Покой — это лишь прикрытие. Мы притворяемся, что он у нас есть, а на самом деле всегда что-то грызёт изнутри. Может, в этом есть свой смысл. Так интереснее жить. Он сделал паузу, и его взгляд снова вернулся к Шарлю — цепкий, внимательный, несмотря на усталость. — И что, приехав сюда, ты даже не попытался найти себе какое-нибудь занятие поприличней? — спросил Макс, подперев подбородок ладонью. Шарль усмехнулся — на этот раз теплее, словно вопрос его позабавил, но всё же оставил горькое ощущение. — Я работал, — произнёс он, растягивая слова, будто пробуя их на вкус. — В разных бистро. Одно время даже подрабатывал сторожем на автостоянке. — Он хмыкнул, качая головой. — Но этого не хватало. На жизнь в таком месте, как Монако, нужно либо везение, либо… — он замялся, подбирая слово, — либо что-то, что можно продать. А домой возвращаться мне было нельзя. Я столько наговорил им всем… — Голос его дрогнул, и Макс заметил, как пальцы Шарля сжались на коленях, побелели костяшки. — А потом ещё и испоганил репутацию семьи напрочь — так, что даже дальние родственники должны были перестать упоминать моё имя в разговорах… Сам статьи наверное видел. Воздух вокруг них будто сгустился. Макс чувствовал это почти физически — как меняется атмосфера, как темнеют глаза Шарля, как прошлое, о котором он рассказывает, обступает его невидимыми тенями. Он не перебивал. — А потом познакомился с Пьером, — продолжил Шарль, и его голос стал тише. — Он был… он и сейчас такой — балагур, трепло, но с сердцем. И он начал расписывать мне, что я не должен дать пропасть такому хорошенькому лицу, — он горько описал его ладонью. — Что это легко. — Шарль поднял глаза к потолку. Он думал о том, чего не хотел рассказывать: о тех первых месяцах, когда он плакал после каждого клиента, хотя это было ему знакомо с подросткового возраста; о том, как ненавидел своё отражение в зеркале; о том, как медленно, день за днём, учился отключать что-то внутри себя. Часть, которая все ещё чувствовала стыд, боль и унижение. — И я решился, — выдохнул он, и в этом выдохе было больше признания, чем в любых словах. — Сначала плакал. Потом привык. Не знаю… люди такое не планируют. Об этом не мечтают. В комнате повисла тишина. Никто в детстве не мечтает оказаться там, где они стояли сейчас, — каждый по свою сторону баррикад. Шарль не мечтал о своей грязной жизни — о случайных связях, о липких взглядах, о деньгах, которые жгли ладонь. А Макс не думал о том, как вылизана до запаха хлорки и холодного блеска его собственная жизнь — безупречная снаружи и полная ледяного одиночества внутри. — Со временем я понял, что те года, когда я страдал больше всего, были самыми лучшими в моей жизни, — сказал вдруг Шарль, и от этой неожиданной откровенности у него самого перехватило дыхание. Макс склонил голову набок, пытаясь понять — по-настоящему понять, — что стоит за этими словами. — Некоторые люди даже не пытаются, — продолжил Шарль, и его голос окреп, обрёл какую-то новую, неожиданную силу. — Они живут по инерции, плывут по течению и даже не задумываются, куда их несёт. А я видел, как люди идут за тем, что они любят. И это самое прекрасное, что я мог видеть… даже в том дерьме, что со мной происходило. Макс смотрел на Шарля, и в его груди происходило что-то странное — что-то, чему он не мог подобрать названия. Но был страх — страх перед тем, что этот человек, этот невероятный, нелогичный, невозможный человек вызывает в нём. — Улицы не для тебя, — сказал он наконец, и в его голосе не было ни упрёка, ни осуждения. Он не понимал до конца, почему Шарль всё ещё здесь, рядом, почему он не ушёл, не хлопнул дверью, не исчез из его жизни, как исчезали все, кто подходил слишком близко. Он не понимал, почему Шарль открывается ему. Почему он не бежал — этого не знал и сам Леклер. А Макс не знал, почему слушал. Шарль покачал головой — медленно, почти незаметно. — Побудешь дрянью — и сам поверишь, — произнёс он, и на его лице появилась та самая болезненная улыбка, от которой у Макса сжималось сердце. У Шарля действительно была улыбка человека, который давно смирился с приговором, но так и не перестал надеяться на помилование. Он снова повернулся к Максу и встретил его взгляд. Тот самый взгляд, в котором не было ни капли осуждения или брезгливости. Ему нравилось снова открывать для себя Шарля. Потому что он видел: несмотря на всё пережитое, Шарль сберёг в себе то, что обычно называют искрой. Многие люди, познавшие жизнь с несравненно лучшей, чем у Шарля, стороны, давно растеряли это, — а он сохранил. Может, он и ходил по грязи. Может, запачкался изнутри. Но почему-то сидит сейчас перед ним и улыбается. Сидит и улыбается — ему, который меньше всего на свете заслуживал этой улыбки. — Знаешь, ты… — сказал он ласково, и собственный голос показался ему чужим. Звук дрогнул на последнем слоге, и Макс не стал этого скрывать. — Ты — одарённый, необыкновенный человек. Он опустил голову, не в силах выдержать собственные слова, — слова, которые шли вразрез со всем, чему его учили, со всей его жизненной философией, построенной на сдержанности и расчёте. Шарль замер. Он смотрел на склонённую голову Макса, на светлые волосы, в которых запутался лунный свет из окна, на напряжённые плечи — и чувствовал, как внутри что-то медленно, неумолимо тает. — Легче поверить, когда о тебе говорят плохое, — прошептал он, и слова упали в тишину, как камни в воду. В этот момент руки Макса похолодели — он сам не заметил, как это произошло. Просто вдруг ощутил, как кончики пальцев стали ледяными, и это было единственным физическим признаком того, что разговор задел его глубже, чем он готов был признать. Макс поднял голову — и Шарль увидел на его лице горькую усмешку. Такую знакомую усмешку человека, который только что узнал себя в чужом признании. Увидел пугающе точное своё отражение в зеркале чужой души — и это отражение оказалось пугающе четким. — Это точно, — тихо ответил он, и в этом единственном слове было больше исповеди, чем в любом длинном монологе. Шарль заметил, как дрогнули его ресницы, как тени под глазами стали глубже, и, повинуясь порыву, который не стал сдерживать, придвинулся ближе. Он сел совсем рядом — так, что их плечи почти соприкасались и ткань его футболки едва касалась рукава рубашки Макса, но тот хранил стойкое молчание. Шарль чувствовал, что его слова затронули Ферстаппена — затронули глубже, чем тот готов был показать. То, что болело или сих пор кровоточило. И Шарль не отворачивался. И в его взгляде Макс читал то, во что сам боялся поверить: принятие. Несмотря ни на что. Брюнет закрыл глаза и обхватил Макса своими нежными руками, и тот — совершенно обезоруженный — позволил себе раствориться в этой абсолютной, безоговорочной преданности, в этой необъяснимой гавани в лице Шарля. Позволил себе то, чего не позволял никогда и ни с кем. Он этого не достоин. Нет. Не достоин того, как Шарль зарылся пальцами в его волосы — осторожно, почти благоговейно, словно прикасался к чему-то бесценному. Не достоин вдыхать его тёплый, едва уловимый запах. Не достоин класть руку поперёк пояса Шарля, притягивая его ближе — так близко, что можно было услышать биение двух сердец, сбивающихся на единый ритм. В темноте комнаты блеснула последняя одинокая слеза. Но сорвалась она не с зелёных глаз Шарля. Она вырвалась из иссиня-чёрного, ледяного океана — из глаз, которые, казалось, давно разучились плакать. Она скатилась по щеке — медленно, почти торжественно, — и упала на плечо брюнета, оставив на ткани крошечное тёмное пятнышко.
Примечания:
169 Нравится 56 Отзывы 40 В сборник
Отзывы (8)