I
28 мая 2025 г., 22:51
Сефер, Марокко. Уютный дом с терракотовыми стенами, увитыми глицинией. Веранда, где пахнет жасмином и жжёным кофе. Атмосфера днями ранее прошедшего праздника ещё не развеялась, отпечаталась в помещениях эфемерными кадрами воспоминаний, словно прожектор подключили к голове, встряхнули мозг и направили подсвечиваемую картину в светлые стены неосвещенных комнат. Два года брака, который начался с её фразы: «Ваш дом — уродлив, но я могу это исправить».
Зейн застает девушку в гостиной, сидящей среди осколков некогда ценной вазы — подарка тетушки. Синие капли краски на полу образуют абстрактную карту, а её пальцы, исцарапанные стеклом, отстукивают по крупным обломкам ритм разливающейся из импортного магнитофона игривой музыки. Сана увлеченно собирает этот «пазл», не замечая присутствия вернувшегося мужа.
— Новый перформанс? — Он снимает пиджак, пропахший офисом и скучными переговорами, перекидывает через плечо.
— Эксперимент с гравитацией, — девушка ничуть не вздрагивает, лишь швыряет в него обломанную головку алой розы в ответ на внезапность, не оглядываясь, точно в цель. — Твоя тетя как всегда вовремя.
Зейн ловит цветок и опускается рядом. Его рука, шершавая от кропотливой работы, закрывает её ладонь, покрытую мелкими ссадинами:
— Почему всегда ломаешь то, что хочешь сохранить? — Усмехается.
— Потому что совершенство скучно, — Сана вырывается, оставляя на его руке синий отпечаток. И, подняв на мужчину полный смешливого вызова взгляд, разводит руки в стороны, всем корпусом пританцовывая характерными движениями под бразильские мотивы.
Зейн снисходительно ухмыляется, встает, откидывая пиджак на стул. Тянется, разминая спину, и ленно направляется к камину, измеряя шагами комнату.
На стене висит их свадебное фото: он в смокинге с безупречно повязанным галстуком, она — в платье с подолом, испещрённым зелёными пятнышками травы. Под стеклом лежит записка: «Прости. Завтра научусь готовить». Набор трофеев семейной жизни. Билет на концерт «The Police», который она «потеряла». Её сережка, найденная в саду после ссоры о голубях (милейшие птицы, как можно их ненавидеть). Фото, где Зейн спит с открытым ртом, а Сана рисует ему усы. Засушенные абрикосовые косточки с фестиваля урожая. Первое узи так и не родившегося ребёнка. От женской руки написанный сборник анекдотов самого сомнительного, по мнению Зейна, содержания. Едва не рассыпающаяся, старая колода карт.
— Я купил финики, — голос Зейна, низкий и чуть хриплый от курения в молодости, бархатом ложится поверх музыки. — И новый клей. Для… хрупких вещей.
Девушка не оборачивается, но усмехается. Он всегда так — прячет заботу в практичность. Его шаги звучат ближе, и на краешек ковра падает тень от его рубашки.
Сана в одной широкой футболке, которая немного сползает с плеча, открывая загоревшую розоватым цветом кожу. Её челка растрепалась, а глаза — нежные, доверчивые. В этом простом, даже немного небрежном образе — источник тепла, уюта. Тихая гавань, где можно забыть о суете дня.
— Ты опоздал на три часа, — говорит она, намеренно тыча стеклышком в неверную выемку. Песня сменяется испанским фолком. Где достала эту кассету — одному Аллаху известно.
— А ты испортила ореховый кекс, — он вновь опускается рядом, и пол дрожит под его весом. Рука, крупная, с выступающими венами, опять, уже чуть более настойчиво закрывает её ладонь с осколком. — Весь дом пропах горелым миндалём. Ещё чуть-чуть, и мне бы пришлось объяснять рабочим, что я вовсе не пытался тебя отравить.
Сана вздергивает бровь, скептически взирая на супруга. Свет торшера выхватывает седину в его висках, которую она игриво называет венцом мудрости; морщину между бровей — ту самую, что появлялась, когда он читал её эссе о «бесполезности архитектурного симметризма».
— Я старалась, — лжет она. — Но отвлеклась и забыла про него. Как ты забываешь про ужины.
Зейн смеется — звук глухой, будто из другого помещения. Его смех всегда казался ей слишком редким, слишком вкусным, как старый виски, которое он пьет по субботам, или как розовые бриллианты, исключительно драгоценные во всем своем роде.
— Кекс… с горелым миндалём. Инновационно, — он тянется к её волосам, запутавшимся в резинке, и вытаскивает застрявший цветок. — Перестань. Я куплю новую вазу.
— Не надо, — она резко встает, и стеклянная пыль сыплется с колен. — Мне нравится, какая она сейчас. Как звёздное небо… из трещин.
— Ты босиком? — Риторический вопрос. — Совсем дурная. — Цыкает, пока та закатывает глаза.
Он поднимается следом, его тень накрывает её, как плащ. Руки, привыкшие к клавиатуре и тяжёлым книгам, ложатся на её бёдра, обнажённые под растянутой тканью футболки. Её спина прижимается к его груди, и она чувствует, как бьётся его сердце — медленно, как будто отмеряя время.
— В тапках я. — Бурчит, расплавляясь, когда мужчина носом утыкается ей в загривок. — Просто где-то их забыла.
— Ты дрожишь, — шепчет он в её пахнущие бальзамом, еще сырые после душа волосы. Мягкие, струящиеся курчавыми волнами, когда не стянуты в пучок.
— Это ты дрожишь. — она поворачивается, встав на цыпочки, чтобы сравняться с ним в росте. — Внезапный Паркинсон одолел?
Зейн закатывает глаза к потолку, вздыхая. Очень старательно — не получается — изображает, что не желает видеть её лица, разворачивая жену обратно спиной к себе. Качается назад, увлекая за собой. Неуловимым движением снимает с её волос резинку и прячет в кармашек брюк, возвращает руки на округлые бедра. Шаг в сторону (почти расстрел). Что происходит в его голове от вида, открывшегося после долгого рабочего дня, вслух озвучивать было бы очень неприлично. Сана, напротив, в его присутствии о приличиях размышляет удивительно нисколько.
Их безыскусному па вдоль линии дивана не хватает лишь живописца, способного запечатлеть момент невообразимого спокойствия в мазках краски по холсту. Сана откидывает голову на плечо мужа. Прикрывает глаза. Оглаживает пальцами закинутой назад руки его щетинистую щеку. И чуть менее настойчиво, лишь на мгновение признавая покорность, все же разворачивается лицом к партнёру, лбом упираясь в выступающие ключицы.
Шаг в сторону, покачивание. Обходят осколки. В обратную сторону. Крепкие, как узел, объятия.
Французский шансон. Серьезно?
Сана продолжает хитровато улыбаться, стрекоча что-то про угрозы раннего Альцгеймера.
Его пальцы впиваются в её ягодицы, поднимая так, чтобы их глаза оказались на одном уровне.
— Я не старик ещё, — в глазах Зейна играет искра, которую Сана просто обожала высекать.
Она смеется, обвивая ногами его поясницу.
— Конечно, где это видно, чтобы старики о таком разврате думали. Ты так, промо версия. Все ещё впереди.
Неспешное прикосновение нежных губ к шее. Каждое слово девушки сопровождается прерывистыми вздохами, чем ближе она ластится, тем тяжелее становятся ноги. Носом трется о взбугрившуюся яремную венку на крепкой мужской шее. Зубами прикусывает кожу. Шершавый язык у самого кадыка. Зейн, признаться, очень тяжело сглатывает, а потом вдруг вспоминает, что все оставшиеся дела итак отложены на завтра.
Шаг, еще. Он устремляется с ней наверх, минуя:
— Столик с её брошенными глиняными заготовками — подарок тетушкам на еще не близкий праздник семьи.
— Его забытые очки на подоконнике, без которых он щурится над мелкой работой, как крот на свету.
— Фото с ресторана, который хитрый оператор сделал по мнимой душевной доброте, заранее готовый вымогать деньги за свои уже совершенные фотоуслуги. Уговаривать тогда, кстати, никого не пришлось, Сана пихнула деньги быстрее, чем парнишка презентовал «товар».
— Винтовую лестницу. На подобные случаи можно было бы и лифт установить.
Спальня утонула в полумраке, нарушаемом лишь полосой света из-под двери ванной. Воздух тяжелый от влажного тепла и запаха: чистого, чуть сладковатого, как распаренная кожа и дорогой шампунь, смешивающегося с гранатовыми аккордами его одеколона и ванилью ее духов. Не глядя под ноги, Зейн доносит ее до края кровати. Очертания тел теряются и проступают в тенях.
Его руки, грубые и уверенные, знают каждую её родинку, каждый изгиб, как будто он читает её тело, как свои чертежи. А её пальцы, юркие и нетерпеливые, расстёгивают его рубашку, открывая шрам от аппендицита, дорожку темных волос, уходящих под пояс брюк, родимое пятно в форме полумесяца в области таза.
Сана тихо смеется, сбрасывая его ремень. Звякает металл о пол. Пояс брюк ослабевает, сползает, оголяя линию нижнего белья.
Его губы находят шрам на её ключице — след от аварии, о которой он узнал третьим, после скорой и её матери. Целуя выше, оставляет метки, которые она будет прятать под шарфами. Трепетно опускает на край матраса.
Рубашка улетает в сторону, и лунный свет облизывает татуировку на груди — синие линии, потускневшие от времени. Глупость молодости. Воспоминания, которые вызывают улыбку только когда Сана с восторгом отзывается о каждой тонко вычерченной линии.
— Слышишь? — её губы касаются его кожи. — Он до сих пор указывает на север.
Его грудной смех вибрацией отзывается в её костях. И девушка взвизгивает, когда Зейн губами касается впадины под ее рёбрами, зная, как чрезмерно чувствительны ее бока.
— Щекотно-о. — Она ерзает, хохоча.
— Не дёргайся, — шепчет он с распаленным дыханием. — Не так резко.
Зейн жмёт её запястья к подушке, и в его вздохе звучит не то сожаление, не то торжество. То небольшое количество синей краски с рук девушки расползается редкими пятнами по простыни.
— Голубая кро-о-овь. — Издевательски тянет она, выгибаясь.
Зейн накрывает её рот пальцами, локтем упираясь в подушку. Виснет сверху, вздернув бровь. В глазах у Саны слов ещё больше.
Тогда он запускает ладонь в ее волосы у самого основания черепа. Не для ласки. Как будто нащупывает рычаг. Тянет «вниз» и «на себя», заставляя запрокинуть голову. Не больно, аккуратно, но неотвратимо. Ее дыхание перехватывает. Он прижимается губами к месту, где пульс бьется под кожей. Не целует. Вдыхает. Глубоко, с каким-то хриплым звуком, почти шипением. Губы жесткие, движение челюсти — ощутимы под кожей. Как будто проверяет на вкус, на прочность.
— Холодная, — скрежещет он прямо в нежную кожу.
Он не ждет. Его тело наклоняется, надавливает. Не объятие, кокон. Грудью притискивает ее к себе так, что прохлада ее кожи встречает жар его. Рука Зейна, опустившаяся на затылок, тянет назад, заставляя вновь запрокинуть голову. Его губы находят ее рот не для поцелуя, а для захвата. Резко. Зубы стукаются. Язык проникает, требуя.
Вкус ее зубной пасты.
От него веет кофе.
Полторы ложки молотого, кардамон, щепотка соли. Без сахара.
Она отвечает встречным напором, кусая его за нижнюю губу. Он лишь хрипло фыркает в ответ и прижимает сильнее.
Движения бедер резкие, порывистые, чтобы быстрее сбросить ткань брюк, белье, избавиться от лишних — внезапно тряпок — одежд. Его колено упирается между ее ног в матрас, раздвигая их шире. Толчок. Он проникает единым движением. Сана сжимается, двигается. Простыня съезжает все ниже. Оголенная грудь, усыпанная веснушками — «звёздная пыль» — тяжело вздымается.
Дыхание Зейна хрипит у ее уха, горячее и прерывистое. Никаких слов. Только звуки: шлепок кожи о кожу при особенно резком движении, стон, вырывающийся у нее, когда он неожиданно меняет угол проникновения, входя глубже, скрип пружин кровати под их весом. Его пальцы на бедре смещаются, один большой палец резко проводит по чувствительному месту выше. Не ласка. Она вскрикивает, выгибается в спине.
Сана отвечает телом. Бедра поднимаются навстречу с силой, пятки впиваются ему в поясницу, ногти царапают не в экстазе, а в яростном усилии. Ее стоны сдавленные, переходящие в короткие, отрывистые выкрики на каждом глубоком толчке.
— Боже…
Внезапно, посреди этого напора, его рука поднимается. Тыльной стороной пальцев, шершавой от работы, он проводит по ее щеке. Жест быстрый, почти неловкий. Но давление внизу не ослабевает ни на секунду.
Свет и луна выхватывают фрагменты: напряженную линию его челюсти, мокрый комок ее волос на простыне, его руку, держащую ее бедро так, что пальцы кажутся железными обручами. Запах их тел — ее свежесть и его возбужденная острота — смешивается, становится густым, почти осязаемым. Звуки доминируют: влажный шлепок кожи; глухой стук колена о каркас; ее сдавленные стоны; его внезапный, сорвавшийся рык, когда она неожиданно плотно сжимается вокруг него.
Взрыв настигает обвалом. Его тело каменеет над ней, Зейн впивается пальцами так, что, кажется, еще чуть-чуть — и остаются синяки. Он издает низкий, рвущийся из глубины грудной клетки стон. Сана отвечает тихим, протяжным выдохом, телом, внезапно обмякшим под ним, лишь мелкая дрожь пробегает по рукам, сжимавшим жесткие прядки мужских волос.
Тишина. Только тяжелое, сопящее дыхание, да стрекот цикад за окном. Его рука, лежащая на ее бедре, разжимается. Гладит нежно, заботливо. Кровь приливает к белым отпечаткам. Зейн не откатывается. Его голова падает ей на плечо, лоб прилипает к влажной коже. Вес его почти невыносимый, пригвождающий. Сана не отталкивает, привыкла.
Ее губы шевелятся у его макушки. Что-то вроде выдоха, слова, теряющие форму:
— Что-то ещё впереди будет?
Издевается. Тихо смеется. Счастливая.
Незаменимо.
Зейн приподнимает голову. Его губы касаются её подбородка. Жест является ответом. Медленный, усталый. Ее рука поднимается, чтобы провести ладонью по его спине, ощущая под пальцами уходящее напряжение мышц, липкую влагу между лопаток. Ничего не говорит. Просто дышит, чувствуя под собой мятое, теплое полотно простыни. На себе его вес, его запах, и ту странную, хаотичную близость, где граница между резкостью и нежностью, между напором и сдачей, стирается в пыль.
— Да, — мужчина кивает, не отрывая взгляда от её искрящихся глаз. — Пойдём клеить вазу.
Он засыпает под её размеренное сопение. А утром находит Сану в мастерской, безумно довольную, с криво склееной, умещенной у прочих каминных артефактов, звёздной вазой. И, кажется, новой фотографией.
Которую придётся убирать с глаз, когда дом будут посещать гости.