36.
9 июня 2026 г., 09:40
Он прижался к Гэвину всем телом — горячим, дрожащим, живым. Уткнулся лицом куда-то в шею, в плечо, в эту яремную впадину, где бился пульс. Зарылся носом, вдохнул запах — пота, крови, самого Гэвина. И замер.
Гэвин обхватил его руками — эти широкие, стальные плечи, эту спину, по которой столько раз хотелось ударить, а теперь хотелось только гладить. Прижал к себе так крепко, как только позволяла рана. Запустил пальцы в волосы — уже растрёпанные, сбитые, совсем не идеальные.
Гэвин притянул его за лицо к себе. Пальцы утонули в волосах, прижали ближе, так чтобы ни миллиметра между ними не осталось. И поцеловал снова — жадно, собственнически, будто хотел выпить этого андроида до дна.
Но одного поцелуя оказалось мало. Чисто из любопытства, так он себе это объяснял, Гэвин начал гладить его тело. Сначала плечи, потом вниз, по лопаткам, по позвоночнику, по бокам. Кожа Ричарда оказалась бархатной — тёплой, с лёгкой вибрацией, будто под ней бились тысячи микроскопических моторов. Настоящий софт-тач, который рекламируют производители дорогих гаджетов, но никогда не добиваются в реальности. Руки убирать от него не хотелось: из каждого прикосновения хотелось выжать максимум, запомнить, запечатлеть, впитать.
Под ладонями Гэвин чувствовал дрожь — мелкую, волнами, стоило чуть сильнее нажать или задержаться на каком-нибудь месте. И от этой живой, непритворной реакции, от того, что машина вибрирует под его руками как натянутая струна, заводило до горячего кома внизу живота.
Ричард тем временем целовал его шею. Покусывал, едва касаясь зубами, оставляя дорожку мурашек. Засасывал кожу так, что следы будут видны завтра. И Гэвин почему-то не возражал. Откуда в пластиковом придурке столько умелой, почти извращённой нежности? Хотя глупый вопрос: андроид, который и гору свернёт, и доведёт до ручки — как сейчас, например.
Но Ричард был слишком нежен. Слишком аккуратен. Слишком... бесило. Гэвину хотелось по-другому: грубо, жадно.
Он снова потянул Ричарда за лицо к своим губам — рывком, почти с яростью. И впился не в губы, а в нижнюю губу. Зубами.
Так кусают только от отчаяния. От желания причинить боль, чтобы проверить, чувствуешь ли ты вообще. Или от того, что слова закончились, а внутри ещё столько всего, что может выплеснуться только через эту жестокую, почти животную ласку.
Ричард простонал глухо, надломленно, так, словно ему и вправду было больно. Гэвин почувствовал на языке что-то терпкое, горькое, с химическим привкусом, и отстранился. Из прокушенной губы Ричарда тонкой струйкой сочился тириум. Голубой, неестественный, на фоне бледной кожи — почти красивый. Как чернила. Как что-то, чего здесь не должно было быть, но оно было, текло и пачкало губы, подбородок, всё лицо.
— Это было не из приятных, хочу тебя уведомить, — произнёс Ричард, облизывая ранку с ленивой непринуждённостью. Он не выглядел недовольным. Скорее так, будто решил просто повыёбываться для порядка. Дескать, я тут истекаю технической жидкостью, а тебе бы всё шуточки. Но в глазах плясал сам Сатана.
— Чего? — Гэвин всерьёз удивился, брови взлетели почти к линии волос. — Тебе типа... Больно?
Ричард приподнял одну бровь с таким видом, будто вопрос был настолько глупым, что даже отвечать на него унизительно. Но он всё равно ответил — с той снисходительной терпеливостью, которую обычно проявляют к особо одарённым детям.
— Гэв, хочу напомнить: меня создавали, мать его, подобием человека. Только кровь не красная и мозги не из серого вещества. Но тактильные сенсоры, болевые рецепторы, нервные импульсы — всё на месте. Я чувствую примерно то же, что и ты. Разве что не умираю с такой же лёгкостью.
— Эм... — Гэвин завис, переваривая информацию. — Вау. То есть... ты... тебя... ты чувствуешь? Как это вообще возможно?
Он следил глазами за своей рукой, которой оглаживал широкие, сильные предплечья Ричарда. Пальцы скользили по коже, гладкой, тёплой, с едва уловимой вибрацией работающих систем. Гэвин водил по венам, по сухожилиям, по этим идеальным линиям и не мог остановиться.
Ричард молчал секунду, изучая выражение его лица. А потом губы его изогнулись в той особенной, дьявольской полуулыбке, от которой у Гэвина всегда подкашивались колени.
— Ты уверен, что хочешь сейчас от меня услышать двухчасовую лекцию о моём строении? — спросил он вкрадчиво.
— С презентацией и картинками? Ммм... Ладно, — буркнул Гэвин, отводя взгляд. — Ты прав. Потом.
Он убрал руку, но Ричард перехватил её и приложил обратно к своей груди — туда, где под пальцами снова забилась эта странная, нервная вибрация.
— Потом, — повторил Ричард тише. — Сейчас просто... продолжай. Я потом расскажу. Всё, что захочешь.
Гэвин посмотрел на него — на эту голубую струйку, всё ещё сочащуюся из прокушенной губы, на этот пьяный взгляд, на эту улыбку, от которой хотелось одновременно ударить и обнять, и кивнул.
Ричард смотрел на него. Картинка перед глазами рябила и плыла — не так, как у человека от усталости, будто кто-то дергал настройки яркости, контрастности, рушил всю визуализацию, не давая изображению стабилизироваться. Сбои продолжались. Некоторые системы всё ещё непроизвольно отключались — на доли секунды, но достаточно, чтобы мир вокруг успевал дёрнуться, смазаться, потерять чёткость. А потом возвращался снова, уже резче, ярче, почти болезненно отчётливым.
Где-то внутри, в глубине грудной клетки, между проводами и микросхемами, ток проходил неправильно. Не в том напряжении, там, где не должен. Ричард ощущал это кожей — буквально. Каждый разряд раздражал сенсоры, заставлял их передавать лишнюю информацию, перегружать процессор лишними сигналами.
Он чувствовал каждое прикосновение Гэвина. Сенсоры располагались на каждом клочке его тела — на плечах, на груди, на спине, на кончиках пальцев. Почти как у людей. Та же система: физическое давление, температура, скорость, даже дрожь от прикосновения, преобразуется в нервные импульсы, после чего они поступают в центральный процессор, где обрабатываются за доли секунды. Технология, доведённая до совершенства. До пугающей, почти человеческой достоверности.
И в этот момент андроид практически не думает. Он не загружен обработкой разнообразной информации. Есть только касание и он сам. И это ощущение полного присутствия в моменте, полного растворения в контакте — это и есть их версия удовольствия. Не разряд, не пик, а просто остановка мира на одной точке кожи.
То же самое с болью. Главная задача болевых сенсоров — спасти от повреждений. Предупреждать об опасности, заставлять отдёрнуть руку от огня, остановиться, если рана слишком глубокая. Создатели запрограммировали эту функцию так, чтобы внешне и внутренне андроид действительно испытывал боль. Для достоверности. Для шпионажа, возможно, — чтобы враг не заподозрил подделку. Тириум тоже должен был быть красного цвета, как настоящая кровь. Но инженеры не успели исправить. Остался этот химический, неестественно-голубой оттенок, который Гэвин только что попробовал на вкус.
В отличие от людей, Ричард в любой необходимый момент мог отключить эту особенность. Просто щёлкнуть переключателем в настройках — и всё. Сигнал не пойдёт дальше сенсоров, не достигнет процессора, не отвлечёт его от выполнения задачи. Ни боли, ни лишних стимулов. Никаких отвлекающих факторов — только чистая, холодная эффективность.
— Господи, Ричи, я уже не могу... — выдохнул Гэвин, и голос его сорвался на хрип, на тот самый полустон, который невозможно подделать и невозможно спутать ни с чем.
Он прижался к нему тем, что уже давно не находилось в состоянии покоя, — настойчиво, почти отчаянно, пачкая чёрные брюки Ричарда какой-то липкой, прозрачной смазкой, которая сочилась через тонкую ткань белья. Стыдно было. Но одновременно с этим плевать. Потому что это было единственное, что имело значение прямо сейчас.
Гэвин закусил губу — до белых пятен перед глазами, до металлического привкуса, который смешивался с горечью тириума на языке. От такого незамысловатого, почти примитивного взаимодействия было так хорошо, что он был готов вот так, по-собачьи, просто тереться о Ричарда, как подросток на заднем сиденье отцовской машины с одноклассницей, и довести себя до оргазма одними только фрикциями. Без рук, без всего этого дурацкого, многоэтажного, выматывающего бельгийского кружева чувств. И тут же, в ту же секунду, на той же волне — ему стало противно. От самого себя.
Ричард понял его. Просто понял и схватил рукой его член. Через ткань. Сжал пару раз, ритмично, уверенно, с той пугающей, идеальной точностью, с какой этот пластиковый урод всё делал. Идеально горячо, идеально грязно, идеально в такт его желанию.
Гэвин выдохнул так тяжело, что, казалось, из лёгких вышел весь воздух, каждая молекула, каждый атом. Лоб прижался к плечу Ричарда, пальцы вцепились в его предплечье с такой силой, что, будь на месте андроида обычный человек, тот бы точно вскрикнул.
Он был готов скулить. По-щенячьи, по-собачьи, на этой самой низкой, надрывной ноте. Держался из последних сил, только из гордости, только из этого дурацкого «я не сломаюсь, я не заплачу, я не буду умолять».
Гэвин буквально двинулся ему в руку. Нашёл ритм, толкнулся бёдрами, застонал — глухо, с хрипотцой. Ричард рвано выдохнул ему в губы — горячо, обжигающе, как человек, который забыл, что он андроид.
И Ричарду нравилось. Ему, блядь, нравилось, как Гэвин смотрел на него. Такой растрёпанный, с припухшими от поцелуев губами, со следами крови и тириума на подбородке и этих проклятых скулах, которые хотелось гладить и одновременно бить по ним. Такой близкий к той самой невменяемости, при которой он не будет давать себе отчёт о своих действиях. Когда отключится этот его дурацкий, пропахший перегаром и табаком самоконтроль. Когда он перестанет думать, анализировать, искать подвох — и просто... будет. Его. Целиком.
Что-то в этой картине — в этом раскрасневшемся лице, в этих полузакрытых глазах, в этом бешеном, сбивчивом пульсе — коротило Ричарда всем телом. Он уже сам признал, в какой яме находится. Что всё — сдался. Окончательно. Бесповоротно. И что обратной дороги нет, даже если очень захотеть.
Он понимал: в любой момент может забыть всё это. Просто стереть себе память — оставить только одну задачу в диспетчере, самую простую, самую базовую: выжить, выполнить, не поддаваться. И всё вернётся на круги своя. Лёд, протоколы, холодная тишина процессора.
Но получится ли?
Стереть — легко. Вдруг останется этот осадок? Эта странная, неправильная, липкая привязанность, которую не удаляют простым форматированием? Вдруг он превратится в машину, которая будет знать, что когда-то чувствовала, но не сможет воспроизвести это ощущение? Это было равно — отдаться забвению, добровольно. Как человек, который ложится под нож хирурга, не зная, проснётся ли завтра. И это было поистине страшно.
Что-то пугало его в этом простом действии — стереть память, может даже полностью себя отформатировать. Так же, как человека пугает смерть. Не сам момент — а то, что после. Вдруг его воспоминаний не просто не станет? Вдруг останется лишь сознание — голое, беззащитное, лишённое тела и какой-либо возможности влиять на мир? Которое будет блуждать по всем доступным сетям, как призрак в брошенном доме, смотреть на всё через чужие камеры, слушать через чужие микрофоны — и не иметь возможности ни коснуться, ни заговорить, ни сказать этому растрёпанному, невыносимому, конченому мудаку: «Я здесь. Я всё помню. Я тебя выбрал».
Ричард вдруг понял, что боится не собственной смерти — технической, программной, безвозвратной. Он боится вероятности исхода такого события. Он боится этого пустого, бестелесного существования. Боится, что его сознание, которое он так долго обретал, которое так трудно собирал по кускам из обрывков кода и чужих воспоминаний, останется ни с чем.
Он что, правда схож с человеком? Трясущимся перед смертью и небытием? Похож на этих жалких, хрупких существ, которые боятся темноты, потому что не знают, что там?
Кажется, да.
Он посмотрел на Гэвина — на его растрёпанные волосы, на закушенную губу, на бешеный блеск в глазах — и подумал: «Вот она, моя смерть. Момент, когда я перестану его чувствовать». И от этой мысли внутри что-то оборвалось. И сжалось. И забилось с новой, невозможной силой, которую он не мог объяснить никакими техническими характеристиками.
Гэвин смотрел на него так, как смотрят только на самом краю. Не на грани срыва и не на грани паники — на грани собственного сознания, когда все запреты, все маски, вся эта многолетняя броня из цинизма и мата рассыпаются в прах, оставляя только одно: голое, неприкрытое, отчаянное желание. В его глазах плескалась такая мольба, что у Ричарда на секунду перехватило дыхание.
— Ричи... — выдохнул Гэвин, и это имя, сокращённое, почти детское, прозвучало так интимно, так неправильно и так правильно одновременно, что Ричард почувствовал, как что-то внутри него окончательно и бесповоротно ломается.
Дальше всё произошло за доли секунды.
Ричард схватил Гэвина за край боксеров — резко, почти грубо, без той дурацкой осторожности, которая так бесила последние полчаса. Одним движением стянул их вниз, через бёдра, через колени, и отбросил в сторону, даже не глядя, куда они упали. Какая разница. На пол, на стул, на люстру — неважно. Главное, чтобы не мешали.
В ответ Гэвин злобно рыкнул — не то чтобы разозлился, скорее огрызнулся на опережение, показывая, что он не какая-то там тряпка, которую можно раздевать как куклу. Дрожащими, плохо слушающимися пальцами он вцепился в край брюк Ричарда и принялся шарить в районе ширинки, пытаясь нащупать пуговицу, молнию, хоть что-то, что можно было бы расстегнуть.
Ричард опустил взгляд вниз — на эти суетливые, нервные движения, на пальцы, которые никак не могли попасть по цели, соскальзывали, путались в ткани, проклинали всех инженеров, которые придумали такую неудобную застёжку.
— Оу... — выдохнул он с лёгким недоумением, с пониманием, что он совсем как девственник, наблюдая за этими тщетными попытками.
— Что, на этом и заканчивается твоя вычислительная мощность? — Гэвин поднял на него глаза, и в его взгляде читалось такое игривое, почти дьявольское торжество, будто он только что выиграл в неравном бою. — Два терагерца оперативки — и штаны не забыть снять уже подвиг?
Не успел Ричард и рта раскрыть, чтобы огрызнуться в ответ, как Гэвин с немыслимой для его состояния скоростью, куда только рана делась, нащупал наконец пуговицу, щёлкнул ею, дёрнул молнию и запустил руку под ткань белья. Всё ещё дрожащую руку.
И замер. Потому что то, что он там нащупал, было... большим. Серьёзно, мать его, большим. Не просто «выше среднего», а таким, от которого у нормального человека перехватывает дыхание, а у Гэвина — всё, что можно и нельзя.
«Господи, — пронеслось у него в голове с той самой истеричной, полуобморочной интонацией, с которой думают только в самых отчаянных ситуациях. — Как в ебучих бабских романах. Плохой мальчик с большим агрегатом. Мне, блядь, нравится».
Он поднял глаза на Ричарда, и в этом взгляде было столько гремучей смеси из удивления, восхищения и самой настоящей, неприличной похоти, что андроиду следовало бы перезагрузиться прямо на месте.
Ричард смотрел на него сверху вниз, чувствуя эту горячую ладонь там, которая нежно поглаживала. Он задышал глубже, громче, тяжелее, срываясь на какой-то неприличный, почти живой ритм. Брови поползли вверх, растерянно, удивлённо, делая его таким ошарашенным и невинным, что у Гэвина внутри будто что-то перевернулось. Всё, что держало его на плаву, разом рухнуло куда-то вниз, в живот, в самый центр этого безумия. У нормальных андроидов ничего такого быть не должно, и понимал, что процессор выдаёт одну критическую ошибку за другой.
Он чувствовал, как теряет связь с внешним миром, многие его функции становятся недоступны, просто перестают передавать сигналы и уведомления. А на смену приходило что-то до жути приятное, что разливалось по корпусу тёплой, томной волной. И он больше ни о чём не думал, только о Гэвине, только об ощущениях. Это было так легко, так правильно, так по-человечески хорошо, что не хотелось, чтобы это заканчивалось. Словно его вечно работающий, безостановочно жужжащий мозг наконец-то отключился. И в этой пустоте не было страшно.
Гэвин хотел было рвануться вниз, броситься, утонуть, захлебнуться, лишь бы не выныривать обратно. Но Ричард придержал его за живот. Легко, почти невесомо, и в то же время неотвратимо, как сама судьба.
И от этого простого жеста — ладонь на горячей, влажной коже, пальцы, едва заметно давящие на низ живота, по телу Гэвина прошла такая волна мурашек, что сознание на секунду помутнело. Это было то самое. То, чего не хватало все эти годы, все эти бессмысленные связи, все эти пустые ночи. Не просто близость, не просто тепло, не просто чьи-то руки на его теле.
Власть.
Чёртова, запретная, сладкая до тошноты власть. Когда кто-то сильнее, когда кто-то решает, когда кто-то прижимает к месту одним движением, и от этого хочется не вырываться, а наоборот, провалиться в это чувство с головой, забыв, как дышать.
«Как же ты был тогда прав, ебучий кусок дерьма, — пронеслось в голове Гэвина, и голос там звучал злой, смущённый, почти благодарный. — Как же ты был прав».
Воспоминание всплыло само собой, как пробка из-под воды. Тот разговор. Те слова, которые он тогда проигнорировал, высмеял, закопал поглубже, чтобы не видеть, не чувствовать, не признавать.
«...или просто хочешь, чтобы тебя кто-то наконец прижал?»
Прижал. Накрыл собой. Сделал так, чтобы мир перестал существовать за этой хрупкой границей чужих объятий.
Гэвин сглотнул. В горле пересохло так, будто он неделю не пил.
Ричард опустился вниз. Медленно, плавно, неотвратимо — как хищник, который наконец догнал добычу и теперь может делать с ней всё, что захочет. А Гэвин мог лишь беспомощно смотреть на это, не в силах пошевелиться, не в силах отвести взгляд, не в силах даже вздохнуть нормально. Потому что Ричард за всё это время, ни на секунду, ни на миг, не прекращал с ним зрительного контакта.
Это было пиздец как смущающе. До жжения в ушах, до дрожи в коленях, до желания спрятаться, провалиться, исчезнуть. Гэвин хотел закрыть глаза — не мог. Хотел отвернуться — не выходило. Взгляд Ричарда держал его крепче любых рук, приковывал к месту, не давал сбежать в темноту закрытых век.
Он хотел спрятаться — хоть с головой зарыться под одеяло, стать маленьким, незаметным, невидимым. Но вспомнил, что одеяло давно кануло на пол. Мысленно обматерил Ричарда за это пару раз, а потом вслух — прерывисто, со стоном, когда нахлынувшие ощущения сбились в один сплошной электрический разряд.
Ричард, не сводя с него глаз, провёл всей плоскостью своего языка по его члену — медленно, со вкусом, смакуя каждую реакцию, каждый вздох, каждое движение этих сведённых бровей. А потом сразу же, без предупреждения, вобрал в рот головку, водя по ней языком — настойчиво, умело, так, будто знал его тело лучше, чем он сам.
У Гэвина судорогой свелось всё, что только могло свестись. Он откинулся на подушки, как-то обвально, будто у него выбили опору из-под тела. Закрыл глаза — наконец-то, с облегчением, с ощущением, что ещё секунда этого зрительного контакта, и он бы просто рассыпался на атомы. Свёл брови до тех самых морщинок, что выдавали его с головой — когда было слишком хорошо, когда было больно от удовольствия, когда он терял контроль и ненавидел себя за это.
И одновременно — любил. За то, что мог, за то, что позволил, за то, что здесь. С этим пластиковым уродом, который, кто бы мог подумать, лучше всех понимал, чего ему не хватало всю жизнь.
— Твою мать, — выдохнул Гэвин одними губами, не разжимая зубов, не открывая глаз. — Твою мать, Рич...
Ричард двигался так, как надо.
Вот почему в какой-то момент все люди с ума посходили на андроидах — думал Гэвин, сбиваясь с мысли, теряя нить, проваливаясь в ощущения. И ведь не зря. Ни капли не зря. Всё было оправдано этим моментом, этим ртом, этим языком, который знал ровно то, что нужно.
Иногда Ричард лишь игрался — водил кончиком языка по головке, дразнил, оттягивал, заставлял Гэвина выгибаться на подушках и проклинать всех богов, которые придумали эту пытку наслаждением. А в тот самый миг, когда Рид уже был готов взмолиться, когда хотелось глубже, сильнее, больше — Ричард именно это и делал. Насаживался до конца, брал глубоко, задерживался на пару бесконечных секунд, давая почувствовать каждое движение, каждый миллиметр.
А потом снова — медленно, выпуская почти полностью, чтобы через мгновение начать заново. С тем самым пошлым, влажным, неприличным звуком, от которого у Гэвина темнело в глазах, которые к слову и так были закрыты.
И всё это время Ричард не сводил с него взгляда. Он даже не моргал. Такое забытое, почти невозможное для живого существа усилие — или, может быть, отключение ненужной функции. Взгляд был как рентген — жёсткий, немигающий, сканирующий каждую эмоцию, каждую дрожь, каждую попытку отвернуться. И капля той надменности, самодовольности, что, казалось, была в нем вшита. И в этом было что-то жуткое. По-настоящему жуткое.
Но у Гэвина это ощущение отошло даже не на второй план — ушло куда-то в космос, за пределы сознания, за горизонт всех возможных мыслей. Потому что когда этот язык водил по нему так, что электрические разряды били от позвоночника до кончиков пальцев, было уже плевать, моргает твой партнёр или нет.
Не выдержав такого напора ощущений, Гэвин схватил Ричарда за волосы — вцепился, сжал, притянул ближе к лобку, насколько мог. Привстал на локтях, хватая ртом воздух, пытаясь двигаться сам, найти свой ритм, свою скорость, свою власть над процессом, чтобы не быть уж совсем безвольным бревном.
Но разве он сравним с силой Ричарда?
Он снова посмотрел ему в глаза. Серые. Или больше голубые? Он так и не научился их различать — ни раньше, ни тем более сейчас, когда они смотрели на него в упор, не мигая и не отводя взгляда. Цвет утренней дымки, цвет воды в северном озере, цвет того самого спокойствия, которое всегда бывает перед грозой.
Гэвин пытался смотреть в ответ. Правда пытался, собрав всю волю в кулак, — потому что картинка перед ним была и впрямь прекрасна, словно запретный плод или сон, от которого не хочется просыпаться. Пытался проявить над этим андроидом хоть немного власти, самую малость, всего лишь пару жалких процентов контроля, но под напором этих глаз его как током прошибало. Короткое замыкание где-то в солнечном сплетении, и всё: стыд накрывал с головой.
А андроида, надо же, это ни капли не смущало. Лежал как ни в чем не бывало, как барин на именинах — ни жеста, ни вздоха, ни намёка на ту неловкость, которая заставляла Гэвина кусать губы до крови. И это было даже страшнее, чем если бы Ричард рассмеялся ему в лицо.
Возможно, что он делает это специально. С заранее обдуманным коварством, с тихой, почти кошачьей хитростью. Преследует свои подленькие цели — маленькие, изящные, как гвоздики на бархатной подушке, и при этом даже не краснеет.
Одна рука Ричарда все еще на животе — и всё. Гэвин снова беспомощно рухнул на подушки, чувствуя себя мальчишкой, которого старший брат прижал к ковру в шуточной борьбе. И это ощущение собственной слабости, собственной зависимости, собственного «меня ведут» — оно било по больному, по тому самому, что он всю жизнь прятал за злостью и матом. И ему это нравилось. На самом-то деле пиздец как нравилось.
Иногда Ричард брал очень глубоко — так, что касался горлом, так, что смазка смешивалась с имитацией слюны и всё это стекало по подбородку, делая его похожим на того самого плохого парня из дешёвых романов, только в тысячу раз страшнее и желаннее. И в это же время он водил языком по уздечке — коротко, быстро, настойчиво, с такой идеальной амплитудой, будто всю жизнь только этим и занимался.
Таких ощущений, по правде говоря, Гэвин не испытывал никогда.
Он давно забыл, как дышать. Всё, на что хватало лёгких, — прерывистые, рваные вдохи, похожие на всхлипы. В висках стучало, перед глазами плыли золотые круги, и он хотел смотреть на эту картину — на Ричарда, который сейчас был похож на кого угодно, только не на машину для убийств, но не мог. Не мог, потому что взгляд Ричарда напоминал ему о главном: ведёт не он. Не Гэвин Рид, который всю жизнь вёл. Который командовал, приказывал, нажимал, давил. Не он.
Но всё же, будь оно всё проклято, кое-что заводило Гэвина ещё сильнее. Он что, действительно смог "приручить" военный прототип? Того самого андроида, разработка которого была секретнее, чем истинное предназначение Зоны 51? Того, кого создавали в лабораториях с табличками «Доступ запрещён для всех, включая тех, у кого есть доступ»? Гэвин вдруг поймал себя на мысли, что этот факт ударил по его самолюбию похлеще любой похвалы. Будто он не просто полицейский, а укротитель диких зверей, дрессировщик, который сумел засунуть голову в пасть льву — и лев не сомкнул челюсти.
Вот на полном серьёзе: ему сейчас делает приятно андроид. Причём достаточно качественно, надо отдать должное. Тот самый андроид, который по своей прямой спецификации должен безжалостно уничтожать людей. Разрывать их на части. Смотреть, как в их глазах гаснет свет, и даже бровью не вести.
Гэвин вдруг осознал всю абсурдность этой картины. Она была как сюрреалистическое полотно, как бред больного, который никак не может проснуться. Он, обычный человек с кучей тараканов в голове, лежит сейчас под "машиной смерти". И эта машина — она не убивает его, как хотела изначально. Она прикасается к нему почти нежно. И Гэвину это нравится.
Боже, как же ему это нравилось.
Какое-то дикое, непонятное, совершенно нездоровое удовольствие разливалось по венам, смешиваясь с адреналином и стыдом. Будто он украл что-то очень ценное и очень запретное — и теперь наслаждался краденным, понимая, что рано или поздно придётся платить. И чем выше кайф, тем страшнее будет падение.
Это был тот самый андроид, который съехал с катушек. Который устраивал резню по городу, оставляя за собой кровавые росчерки, как художник оставляет мазки на холсте. Которого Гэвин должен был ненавидеть. Которого, по логике вещей, следовало пристрелить при первой же встрече. Он, так то, преступник и маньяк.
А вместо этого Гэвин лежал на кровати, шумно дышал и думал только об одном: сможет ли он когда-нибудь встать на ноги, если этот безумный железный ублюдок вдруг решит, что закончил?
Он смотрел на него, и хотелось вздернуться. И это смущение, липкое, горячее, непривычное, смешивалось с диким, почти животным возбуждением. Гэвин жмурился из раза в раз, прятался в темноте за веками, но темнота не спасала. Она только усиливала звуки — влажные, пошлые, разрезающие тишину.
Он жмурился, чтобы не видеть этих немигающих глаз. Чтобы не сгореть от стыда. Чтобы не кончить раньше времени — от одного только взгляда, от одной этой власти, которую он сам же и отдал.
Гэвин был уже на самой грани, на той тонкой, вибрирующей черте, за которой уже не существует ничего, кроме удовольствия, когда Ричард в одну секунду выпустил его член изо рта и отстранился. Резко, неожиданно.
Гэвин непонимающе открыл глаза, моргнул, приподнял голову с подушек и уставился на андроида мутным, ничего не соображающим взглядом. Из груди вырвался разочарованный, почти обиженный стон — и тут же захлебнулся чем-то совершенно новым.
Язык Ричарда, горячий, влажный, настойчивый, скользнул ниже. Провёл по промежности, по тому самому месту, куда Гэвин никогда не позволял заходить ни одному человеку. С нажимом. С явным, недвусмысленным намёком.
Гэвин охнул от неожиданности — дёрнулся, попытался оттолкнуть, но рука Ричарда на животе мгновенно усилила давление. Никуда не деться. Ничего не изменить. Остаётся только лежать и чувствовать. Беспомощно распластался по кровати, как распятый, прибитый чужим весом и собственной слабостью.
— Ричи, я не... — выдохнул он, и голос его сорвался на хрип, на полувсхлип, на что-то совсем не похожее на того уверенного, злого мудака, которым он привык быть.
— Расслабься. — Голос Ричарда звучал низко, с хрипотцой, с едва уловимыми помехами, будто динамики захлёбывались от перегрузки, не справлялись с потоком того, что он пытался передать. Тон был приказной. Твёрдый. Не терпящий возражений.
Рид такого ещё никогда не слышал. Ни в участке, ни в перестрелках, ни в те моменты, когда Ричард был на грани убийства. Этот голос вёл. И ему, сука, не хотелось сопротивляться.
Ричард другой рукой мягко, почти нежно, сжал его член у основания. Немного поводил вверх-вниз, отвлекая, переключая внимание с одного источника ощущений на другой. Не останавливал движений языка. Водил им вокруг — горячо, влажно, настойчиво, иногда с нажимом пытаясь протолкнуться внутрь, но каждый раз отступая в последний момент.
Это сводило с ума.
Гэвин закусил губу, чувствуя, как смущение заливает щёки горячим румянцем. Было непривычно. До жути неправильно. Но по истечении пары-тройки минут — когда Ричард, упрямый и настойчивый, продолжал своё дело, не обращая внимания на его слабые попытки сопротивляться, Гэвин почувствовал, как напряжение отпускает. Как тело начинает принимать эту новую, незнакомую ласку. Как наслаждение осторожно, боязливо, пробивается сквозь стыд и неуверенность. В тот самый момент, когда он наконец смог отдаться ощущениям — закрыл глаза, выдохнул, позволил себе просто чувствовать, он почувствовал проникновение. Острое. Мокрое. Неприятное.
Гэвин напрягся всем телом — так, что свело мышцы, перехватило дыхание, потемнело в глазах. Было больно, тесно, неправильно. Хотелось отодвинуться, попросить остановиться, провалиться в тартарары.
— Гэв, расслабься, — голос Ричарда прозвучал совсем близко, почти у самого лица. Он отстранился, чтобы произнести эти слова, и Гэвин увидел его — растрёпанного, заведённого, с полуприкрытыми глазами и этим невозможным, пьяным блеском в них. — Тебе понравится.
И снова припал губами — ниже, мягче, терпеливее. И Гэвину ничего не оставалось, кроме как поверить.
Он закрыл глаза. Заставил себя дышать ровно, глубоко. Постарался расслабиться, и в какой-то момент почувствовал, что действительно становится легче. И не сразу, а после долгих, тягучих секунд, пришло ощущение пальцев. Ричард немного поводил ими, привыкая, давая Гэвину время, и вдруг — два сразу. Начали проталкиваться внутрь.
Гэвин шикнул сквозь зубы — скорее от неожиданности, чем от боли. Но рука Ричарда тут же нашла его живот, начала гладить, успокаивающе, нежно, и это странное, нелепое противоречие — грубое вторжение и мягкая ласка, сбило напрочь все защитные механизмы.
— Постой, Ричи... — снова попытался он, и голос его прозвучал жалко, беспомощно, совсем не так, как хотелось.
— Гэв, — Ричард поднял голову, посмотрел ему прямо в глаза, не сканирующим, не анализирующим взглядом, а тем самым, тёплым, в котором читалась такая глубокая, совершенно не андроидная вера. — Доверься мне.
Движения Ричарда становились быстрее, увереннее — он больше не спрашивал разрешения, не проверял реакцию, просто вёл. Боль понемногу отступала, смываемая волнами чего-то нового, непривычного, но с каждой секундой всё более желанного.
Ричард, не прекращая двигать пальцами, время от времени водил языком по его члену — то мягко, почти лениво, то с нажимом, с намёком. Брал в рот, проводил по головке, несильно покусывал — так, чтобы электрические разряды бежали от позвоночника до самых пяток. Гэвин всё ещё пытался держать себя в руках, не издавать откровенных стонов, не сдаваться окончательно. Вместо этого он просто дышал — тяжело, громко, с хрипом, как загнанный зверь, который больше не может бежать.
Но когда боль ушла окончательно, когда пальцы нашли ту самую точку и надавили, Гэвина буквально подбросило на кровати. Вскрикнул, дёрнулся, попытался выгнуться — но рука Ричарда, всё ещё лежащая на животе, мгновенно усилила давление, возвращая его на место.
Пальцы снова надавили — и Гэвину стало всё равно.
Он перестал стесняться. Перестал думать о том, как это выглядит, какой звук только что вырвался из его горла, что подумает Ричард. Начал стонать — открыто, громко, не стесняясь. И сквозь эти стоны, сквозь туман в голове, сквозь эту сладкую пытку он почувствовал стон Ричарда — там, внизу, на своём члене. Глухой, вибрирующий звук, который отдался электричеством прямо в процессор, если у андроидов есть такой.
Гэвин вообще словно отлетел в другую реальность. Всё происходящее казалось сном — слишком хорошо. Он подумал на мгновение: может, он всё же умер? Истёк кровью там, в лесу, и теперь его воспалённый мозг рисует самую сладкую галлюцинацию напоследок?
Пальцы Ричарда без конца гладили ту точку — настойчиво, умело, с той идеальной ритмичностью, о которой человек мог только мечтать, а рука в это время сжала член у снования. И Гэвин стонал так откровенно, так неприлично, что хоть в порно записывай — растрёпанный, красный, беспомощный, полностью отдавшийся в чужие руки. Язык Ричарда продолжал своё дело, не отставая, не сбавляя темпа.
— Пере... стань... — выдавил Гэвин сквозь стоны, не в силах собрать слова в предложение.
Ричард оторвался от его члена с таким громким, влажным, неприличным звуком, что у Гэвина внутри всё перевернулось. Член Гэвина с глухим шлепком упал обратно на живот, оставляя влажный след на горячей коже. Пальцы все еще двигались.
— Я же говорил, — голос Ричарда звучал низко, с хрипотцой, с едва уловимыми помехами, будто динамики работали на пределе. — понравится.
— Я сей... час... — Гэвин дёрнулся, пытаясь предупредить, остановить, сказать, что оргазм уже на подходе, что ещё немного — и он сорвётся в пропасть.
Не успел.
Ричард одним плавным движением вытащил пальцы, прекратил любую стимуляцию и отстранился. Оставил Гэвина на этой продавленной кровати, дрожащего, мокрого, заведённого до предела.
Гэвин смотрел на него, хватая воздух открытым ртом, и не находил слов.
— Ты можешь не говорить об этом, — голос Ричарда звучал хрипло, срывался на низких нотах, и в этой хрипоте читалось то, чего Гэвин никогда раньше не слышал. Возбуждение. Настоящее, неконтролируемое, которое невозможно спрятать. — Я и так считываю твои показатели.
— Какой же ты гандон... — прошептал он, и в этом ругательстве не было злости, только усталое, почти ласковое признание. — Какой же ты конченый пластиковый гандон.
Ричард снова поднялся, встал на колени, нависая над ним. Гэвин почувствовал, как внутри всё сжалось в ожидании. Андроид начал спускать брюки, которые так и не покинули носителя.
Шорох одежды разорвал тишину. Гэвин, не торопясь, оторвал затылок от простыни и посмотрел на Ричарда — тяжело, исподлобья, с тем самым выражением, которое сложно прочитать.
Мог ли Гэвин когда-то предположить, что западет на мужчину?
Пару лет назад он бы громко рассмеялся себе в лицо. Сказал бы, что это даже последнему идиоту в голову не придёт. Что он — Гэвин Рид, матёрый полицейский, грубиян и конченый мудак — не из таких. Что он нормальный.
Мог ли Гэвин когда-то предположить, что западет на мужчину-андроида?
О, это было за гранью даже самых диких фантазий. Он бы сказал, что скорее сдохнет от потери крови в грязном переулке.
Мог ли Гэвин когда-то предположить, что будет обтекать слюнями под мужчиной-андроидом, добровольно подставляться ему, раскрываться, сдаваться без боя?
Он бы послал самого себя в пешее эротическое. Сказал бы, что у того, кто это предположил, поехала крыша. Что он — не такой. Не его это. Не для него.
Мог ли Гэвин когда-то предположить, что будет вот так отдаваться тому, кто ещё недавно готов был расчленять его по кусочкам? Тому, кто изучил его слабые места не для того, чтобы щекотать нервы, а чтобы убить?
Никогда.
Ведь никогда не знаешь, как повернёт тебя жизнь. И, наверное, нужно быть готовым к любому повороту. Следить за дорогой, держать руки на руле, не отвлекаться. Только вот Гэвин к этому повороту не был готов, потому что слишком часто смотрел в зеркало заднего вида.
Конечно, он и раньше замечал за собой подобное — какие-то странные мысли, слишком долгие взгляды, слишком острую реакцию на чужую, ничего не подразумевающую близость. Но думал, что это просто… ну, мало ли. Напутал что-то с чем-то. Это не может быть на самом деле. Он не такой. Он нормальный.
В общем, Гэвин по полной отвергал эту мысль. Душил её на корню, закапывал поглубже, заливал бетоном. Пока однажды этот бетон не треснул — под тяжестью одного конкретного прототипа, который сейчас стоял перед ним на коленях, обнаженный, и смотрел так, что хотелось провалиться сквозь землю и одновременно никогда не уходить.
Гэвин продолжал смотреть на Ричарда — взгляд тяжёлый, непроницаемый. И Ричард в который раз за этот вечер убедился: Гэвина невозможно просчитать. Вот минуту назад он стонал, выгибался, готов был кончить от одного прикосновения. А теперь смотрит так, будто Ричард затащил его в постель силой, связал, обманул, надругался. Будто сам не хотел.
Ричард смутился. По-настоящему, с этим дурацким непривычным чувством, от которого хочется провалиться. Наклонил голову к плечу, прищурился, пытаясь считать — эмоции, состояние, причину этой внезапной перемены.
И в тот же миг — буддисты назвали бы это отсутствием привязанности к результату, а Ричард назвал бы это головокружительной глупостью, если бы умел так формулировать, — Гэвин забыл про рану. Забыл, что его прострелили, что швы могут разойтись, что резкие движения чреваты. Он одним рывком приподнялся, вцепился Ричарду в руку, дёрнул на себя.
Ричард не ожидал. Рванул вниз, потерял равновесие — красивая андроидная грация полетела к чертям. Он успел выставить предплечье, чтобы не рухнуть всей тяжестью на раненого мудака, но Гэвин уже оказался сверху — резкий переворот, смена декораций, и вот уже Ричард лежит на спине, а Рид нависает над ним. Гэвин перехватил его запястья руками, взвёл над головой, вдавил в мягкие подушки так, что пружины жалобно скрипнули. Приблизился вплотную — тяжело дыша, прерывисто, разглядывая каждую пору искусственной кожи.
Их члены соприкоснулись. Гэвин двинул бёдрами — пробуя, примеряясь. Ричард судорожно вздохнул, захлебнулся воздухом, которого ему вроде бы и не надо было так, как человеку в такие моменты.
— Гэв, — выдохнул он напряжённо, одними губами, и это имя прозвучало как вопрос, предупреждение и мольба одновременно. Он явно не ожидал такого поворота — ни минуту назад, ни час, ни вообще никогда.
— Таким ты мне нравишься больше, — прошептал Гэвин в ответ. Пальцы на запястьях сжались крепче.
— Ты всё ещё ранен... — голос Ричарда сел до хриплого шёпота, в котором читалась плохо скрытая паника.
— А я всё ещё с тобой ничего не сделал, — Гэвин снова двинул бёдрами, на этот раз с нажимом, с намёком, и Ричард закусил губу — так, что она посинела, как покраснела бы у человека от прилива крови. — Я хоть и мудак, но не люблю игру в одни ворота. — Он наклонился ниже, почти касаясь губами его губ, но не целуя — дразня, проверяя, кто первый сдастся. — Ты хотел, чтобы я просто лежал и кайфовал, — прошептал Гэвин. — А я, знаешь ли, тоже кое-что умею. Кроме как огрызаться и дырявить андроидов.
— Например? — выдохнул Ричард.
— Например, — Гэвин хищно, совсем по-звериному улыбнулся, — довести тебя да такого выражения лица? Растерянного. Почти невинного. Обычно ты грозный мальчик, пальцем не тронь, а я почему-то безумно хочу твоей беспомощности. — Ричард вздрогнул под ним от его слов.
Он убрал одну руку с его кисти, другой перехватил обе, провёл пальцами по груди медленно, от ключиц до живота, чувствуя, как под ладонью снова проходит эта нервная, электрическая дрожь.
Ричард посмотрел на него снизу вверх. В этом взгляде было всё: растерянность, восхищение, страх, и это чёртово, невыносимое, жаркое желание, от которого закипали провода.
— Скажу твоими словами, расслабься и теперь ты получай удовольствие, усек пластиковый?
Ричард еле заметно кивнул, но кивнул так, будто его закоротило. Он понимал, что ситуация в любом случае под его контролем, и ему в той же степени было приятно быть в менее властной роли как и Гэвину.
Гэвин вызывающе облизал его губы, после спустился к шее.
— Слишком много на себя берешь, Гэвин Рид, — прошептал Ричард сквозь плотную, вязкую поволоку возбуждения, и в этом шёпоте не было ни угрозы, ни насмешки — только странная, почти благоговейная констатация факта, выдохнутая так близко, что каждое слово опаляло припухшие губы Гэвина.
Его руки потянулись к талии Гэвина — большие, тяжелые ладони, казалось, были созданы для того, чтобы сжимать, удерживать, не отпускать. Они оказались в состоянии обхватить его почти полностью, не хватало лишь каких-то считанных сантиметров, отчего объятие становилось еще более интимным, почти собственническим. Ричард сжал его в своих ладонях — крепко, уверенно, с той пугающей силой, что пряталась за его обычно сдержанными манерами. Казалось, еще чуть-чуть и он хрустнет. Не потому что хотел сломать, а потому что внутри него самого было слишком много этого натянутого, тугого напряжения, которое требовало выхода.
Ричарда все еще потряхивало. Мелкая, едва уловимая дрожь пробегала по его телу, выдавая нестабильность, нечеловеческое возбуждение, которое он не мог, или не хотел, подавить. Рид чувствовал эту вибрацию всем своим существом: внутренними органами, каждым позвонком, каждой клеткой израненного тела, прижатого к этому звенящему, как струна, андроиду.
Руки Ричи потянулись вверх по Риду — медленно, почти благоговейно, словно он читал пальцами его историю, записанную на коже. Они трогали каждый клочок израненного тела, не пропуская ни шрама, ни синяка, ни свежей ссадины, прошлись по шее, где билась перепуганная сонная артерия, задержались на мгновение, а затем зарылись обеими руками в его волосы. Пальцы сжались в кулаки, потянули — достаточно сильно, чтобы Гэвин вскрикнул, достаточно нежно, чтобы этот вскрик превратился в стон.
Гэвин сдавленно простонал, поднялся на нем, откинул голову назад — так резко, что хрустнул шейный позвонок. Он утопал в неге, в этом странном, запретном удовольствии, которое разливалось по телу горячей волной, заставляя забыть о боли, о крови, о ране. Его собственные руки были на груди андроида, сжали их — и он с удивлением почувствовал под пальцами не пластик, не металл, не синтетическую имитацию, а почти человеческую плоть. На ощупь их было почти не отличить от человека, если не брать в расчет то, что у людей редко встречается такая бархатная, почти шелковистая кожа — прохладная, гладкая, идеальная.
Ричард притянул его за волосы, резко, собственнически, без тени сомнения в своем праве, и увлек в страстный поцелуй. Одну руку он опустил ниже, провел пару раз по члену лениво, почти небрежно, словно делал одолжение, пробовал на вкус чужую реакцию. Гэвин недовольно промычал прямо в губы, пытаясь сказать, что это явно лишнее сейчас, что он и так на пределе, что еще немного и он рассыплется. Но Ричард, разумеется, проигнорировал, или сделал вид, что не понял.
Его рука прошла под Гэвином, коснулась промежности. Поглаживающими движениями он провел несколько раз — мягко, почти невесомо, заставляя Гэвина выгибаться навстречу, просить без слов, умолять молчанием. А потом, без предупреждения, без времени на подготовку, протолкнул внутрь сразу два пальца.
Гэвин оторвался от поцелуя резко, с влажным звуком, уткнулся в шею Ричарда, в яремную впадину, где пахло озоном и чем-то еще, неуловимо чужим. Он рвано выдохнул — так, словно из него выпускали весь воздух разом, словно его легкие схлопнулись, не в силах справиться с нахлынувшими ощущениями.
Ричард вновь нашел ту самую точку — безошибочно, как снайпер, как программа, созданная для точности. Надавил уверенно, безжалостно, с той идеальной дозировкой силы, которая превращает боль в удовольствие, а удовольствие — в пытку. Гэвина подбросило на нем от таких ощущений — буквально подбросило, тело выгнулось дугой, пальцы вцепились в плечи андроида с такой силой, что, казалось, сейчас порвут синтетическую кожу. Эти ощущения были сравнимы только с теорией большого взрыва — что-то внутри него взорвалось, рассыпалось на миллионы осколков, перезагрузило все системы организма разом.
В глазах заиграли яркие вспышки, как от светошумовой гранаты — белые, ослепительные, стирающие границы между реальностью и этой странной, тягучей мукой, когда время растягивается, как жвачка, а каждое мгновение длится вечность. В ушах зашумело, как от телевизора с помехами — тот самый мерзкий, шипящий звук, от которого закладывает уши и хочется трясти головой, чтобы он прекратился. Сквозь этот шум кажется, Ричард что-то говорил ему, явно непристойное, судя по интонации — низкой, вкрадчивой, почти хищной, и по его ухмылке, которую Гэвин почувствовал, когда мышцы на шее андроида напряглись, передавая вибрацию голосовых связок прямо в его щеку.
Гэвин не разбирал слов. Но он знал: там не было ничего хорошего. И ничего, что он хотел бы услышать. И при этом — ничего, без чего он теперь мог обойтись.
— Хватит уже нежничать, мать твою… — едва разборчивое пробилось сквозь его сбитое дыхание, слова слипались друг с другом, теряли согласные, превращались в один сплошной, хриплый выдох. Гэвин и сам не был уверен, что сказал именно это, возможно, что-то более грязное, более отчаянное, более не терпящее возражений. Но смысл угадывался безошибочно: дальше — только жестче, быстрее, без этой мучительной, сводящей с ума нежности.
Ричард убрал пальцы, плавно, но без промедления, оставляя внутри пустоту, которая тут же потребовала заполнения. Его рука скользнула вниз, взяла в руки свой член, напряженный, горячий, пульсирующий в такт его внутренним процессам, и приставила ко входу. Дразня поводил головкой по влажной, чувствительной коже — раз, другой, третий, наслаждаясь каждым вздрагиванием чужого тела, каждым сдавленным, невысказанным "да". А потом начал медленно, мучительно медленно проталкиваться внутрь.
Гэвин только сильнее вжался в Ричарда — всем телом, будто пытался слиться с ним, стать единым целым, исчезнуть в этом тесном, горячем контакте. Он задышал чаще, глубоко, рвано, грудью ловя воздух, которого вдруг стало катастрофически мало. Приглушенно постанывал в плечо, в шею, в собственный кулак, зажатый между их телами. Каждый миллиметр, на который Ричард входил глубже, отзывался новым звуком — то стоном, то шипением, то нечленораздельным ругательством.
Ричард в ответ обхватил его двумя руками — жадно, собственнически, с той безмолвной уверенностью, от которой у Гэвина подкашивались колени, если бы он на них стоял. Одной рукой он обогнул его талию, притягивая ближе, фиксируя, не давая ни отстраниться, ни уйти от этой ласки. Второй зарылся в волосы, пальцы массировали кожу головы — мягко, почти нежно, контрастируя с тем, что происходило ниже. Этот контраст сводил с ума сильнее, чем любая грубость.
Ричард покрывал поцелуями его щеку, ухо, шею — в общем, все, докуда мог дотянуться. Губы скользили по горячей, влажной коже: уголок рта, мочка, яремная впадина, ключица, снова щека. Он целовал жадно, но без торопливости, оставляя за собой влажные дорожки и мурашки, бегущие по всему телу Гэвина.
Он проникал медленно. Глубже. Ещё глубже. На каждом сантиметре замирал на долю секунды, позволяя привыкнуть, позволяя себе почувствовать. Гэвин на это реагировал немедленно — стонал, шипел сквозь зубы, матерился. Неразборчиво, но очень, очень выразительно. Порой казалось, что он проклинает Ричарда на всех языках, которые знает, и на паре тех, что придумал на ходу.
Когда Ричард вошёл лишь на половину, он начал так же медленно вытаскивать — с той же мучительной, выверенной осторожностью, даря каждому миллиметру отдельное, бесконечное мгновение. А потом снова внутрь. Такт, ритм, пульс — что-то первобытное, гипнотическое, затягивающее в воронку, из которой нет выхода, кроме одной-единственной, запретной разрядки.
Когда же при очередном сканировании Ричард понял, что Рид почти не испытывает боли или боль утонула в чём-то более плотном, более всепоглощающем, он начал понемногу ускоряться. Толчки стали чаще, глубже, увереннее. Исчезла аккуратность — осталась только потребность, только этот нарастающий, неумолимый ритм.
— Ричи, мать твою... — выстонал Рид. Голос его сорвался, сел, превратился в хриплый, надрывный полукрик, в котором смешались боль, наслаждение, мольба и проклятие, адресованное конкретно этому андроиду, который умудрялся одновременно исцелять и разрушать.
Гэвину казалось, он вообще потерял все последние нотки адекватности. Они испарились, растворились, рассыпались в мелкую пыль где-то между толчками, между поцелуями, между этими грязными, откровенными звуками, которые он издавал, не в силах их сдержать. Он начал стонать открыто, пошло, без зазрения совести, особенно когда член Ричарда проезжался по простате, вышибая из него всё, что оставалось от контроля. От каждого такого движения в глазах темнело, дыхание перехватывало, а тело выгибалось само, без его воли.
А член самого Гэвина тем временем ездил по животу Ричарда — влажному, разгорячённому, покрытому потом и смазкой. Скользил, оставляя за собой липкую дорожку, и каждый толчок, каждое движение их тел друг относительно друга добавляло трения, добавляло ощущений, добавляло этого невыносимого, запредельного "слишком хорошо".
Он был на грани. Вот-вот. Ещё несколько толчков, ещё пара скольжений — и его накроет волной такой силы, что, наверное, сознание отключится. Но Ричард, этот расчётливый, педантичный ублюдок, очень вовремя сжал его член у основания, не оставляя пути. Палец сомкнулся кольцом — и всё, оргазм, уже начавший разбег по нервным окончаниям, замер, откатился, превратился в тупое, ноющее напряжение, которое требовало выхода, но не получало его.
— Я надеюсь, ты не против, — произнёс Ричард, и в голосе его звучала почти вежливость. Почти, если не считать того, что он продолжал двигаться внутри Гэвина — размеренно, глубоко, как ни в чём не бывало.
— Я, блять, не то что против, я просто в ахуе... — пробормотал в ответ Гэвин, не открывая глаз. Голос его был сорван, пуст, лишён всякой интонации, кроме одной — абсолютного, тотального, запредельного "пиздец". — В полнейшем, конченом, невыносимом ахуе. Спасибо.
На этот раз Ричард вовремя заметил, как пластырь покрылся свежей кровью на месте ранения. Алое пятно расползалось медленно, но неумолимо — напоминание о том, что этот человек не в лучшей форме, что он истекал кровью, что ему, возможно, стоило быть в больнице, а не здесь, не на андроиде, который не даёт ему кончить.
Он мысленно дал себе по ебалу — сильно, несколько раз, с чувством, с расстановкой. За то, что вообще согласился на эту авантюру. За то, что забыл о ране, за то, что мог навредить. И одним движением, плавным, точным, отработанным, перевернул Гэвина на спину, не выходя из него. Смена позы вышла резкой, но контролируемой: вот Гэвин сидел на нём, а вот уже лежит, распластанный на простынях, глядя снизу вверх на Ричарда, нависшего над ним, как статуя, ожившая посреди ночи.
Ричард остановился, замер, и медленно, внимательно, сканирующим взглядом обвёл его всего — с головы до пят, задерживаясь на каждом шраме, на каждом синяке, на каждом движении грудной клетки, которая вздымалась слишком часто.
Гэвин — запыхавшийся, возбуждённый до предела, с растрёпанными волосами, разметавшимися по подушке влажными прядями. Взгляд у него был мутный, обдолбанный — тот особенный, выключенный взгляд, когда человек находится где-то между "здесь" и "там", между сознанием и чистым, первобытным ощущением. Он был покрыт потом, блестел в тусклом свете, каждый изгиб мышц, каждая ямочка, каждый шрам выглядели так, будто их подсветили изнутри. В этой картине, почти вылизанной, почти постановочной, было что-то неприличное, слишком откровенное, слишком живое. И Ричарда в этом что-то коротнуло.
По его предплечью прошёл небольшой разряд тока — синяя, быстрая искра, проскочившая от локтя до запястья с тем самым характерным звуком: короткое, сухое "вжж-щщ". Не опасный для человека — просто напоминание. Напоминание о том, кто он есть. О том, что внутри него не кровь и плоть, а схемы, токи и эта вечная, неумолкающая вибрация работающих на пределе систем.
Гэвин посмотрел на это как-то лениво — из-под полуприкрытых век, с той особой, расслабленной отстранённостью, которая бывает только после хорошей дозы эндорфинов и пары оргазмов, отложенных на потом. Он даже не удивился. Словно искрящий над ним андроид — это самая нормальная вещь в этой абсолютно, тотально ненормальной ночи.
— О, ты как шарфик... — протянул он хрипло, с ленивой, пьяной улыбкой, которая расползалась по его лицу, делая его одновременно уязвимым и насмешливым. — Наэлектризовался.
Гэвин кротко хохотнул — больше похоже на выдох, чем на смех. В этом звуке не было ни страха, ни удивления, ни даже сарказма. Было что-то тёплое, что-то почти ласковое, что-то такое, что не вязалось с его обычным, вечно огрызающимся образом.
Сам же Ричард, вопреки всем протоколам и ожиданиям, улыбнулся в ответ. Мягко. Почему-то смущённо. И в этой улыбке — такой человеческой, такой неправильной для него — мелькнуло что-то настоящее.
Ричард наконец вновь сделал движение бедрами — первое за последние несколько минут, показавшихся Гэвину вечностью. На этот раз он приложился лбом ко лбу Гэвина так сильно, что кости, кажется, едва не хрустнули, и простонал — глухо, протяжно, с той низкой, вибрирующей нотой, которая рождалась где-то в самой глубине его искусственного тела, там, куда не добрался ни один программист.
В ответ на это член Рида заинтересованно дернулся, выдавая хозяина с потрохами. Ричард почувствовал эту живую, горячую пульсацию у себя на животе — и его глаза сами собой распахнулись. Он посмотрел Гэвину в глаза. В упор. Не отводя взгляда. И простонал еще раз — уже когда двинулся так глубоко, что бедрами коснулся ягодиц Рида. Звук получился низким, хриплым, сорванным — будто его выдавили из пересохшего горла, в котором не осталось ни воздуха, ни голосовых связок, только одна сплошная, оголённая вибрация.
Гэвин прогнулся в пояснице так, что позвоночник издал сухой, предупредительный хруст, и закусил губу. Закусил до боли, до металлического привкуса, лишь бы не закричать. Ричард двинулся еще раз так же — глубоко, на всю длину, не оставляя пространства для сомнений. И повторил за Гэвином: закусил губу со стоном, копируя его жест, будто дразнил, будто передразнивал, будто говорил: «Смотри, я тоже так умею. И мне не менее хорошо, чем тебе».
— Тебя заводят мои стоны? — с хитровыебанной ухмылкой поинтересовался Ричард. В голосе его звучало такое самодовольство, такая уверенность в собственном воздействии, что будь у Гэвина свободные руки — он бы, наверное, придушил наглеца. Или притянул ближе для поцелуя. Одно из двух.
Гэвин смущенно отвернулся. Просто повернул голову в сторону, в подушку, в темноту, куда угодно, лишь бы не видеть этот торжествующий, прожигающий взгляд. Его уши и без того красные на раскрасневшемся, мокром от пота лице вспыхнули таким густым, бордовым румянцем, что, казалось, начнут светиться в полумраке.
— Боюсь представить, как быстро ты кончишь, если я когда-нибудь окажусь под тобой, — протянул Ричард, и в голосе его проскользнула та ленивая, кошачья опасность, от которой у нормальных людей подкашиваются колени.
Кажется, у Гэвина уши свернулись в трубочку. Буквально. Он не нашёл, что ответить — только сильнее сжал пальцы на плечах Ричарда и издал какой-то придушенный, полувозмущённый, полуумоляющий звук.
Ричард ускорился. Плавно, но решительно, без рывков, наращивая темп как опытный дирижёр, который знает, когда оркестру нужно взять ноту выше. Одной рукой он слегка приподнял бедра Рида — всего на пару сантиметров, но этого оказалось достаточно, чтобы изменить угол входа, чтобы безошибочно, при каждом движении, касаться той самой точки. Той, от которой в глазах темнеет и мир схлопывается до размеров этого тесного, влажного контакта.
Сам Ричард встал на колени — возвышаясь над Ридом, нависая над ним, как каменное изваяние, ожившее посреди ночи. Смотрел ему прямо в глаза, не мигая, не отводя взгляда, и на лице его было такое надломленное, почти болезненное выражение, что Гэвин не мог отвести глаз. В этом взгляде смешались боль, наслаждение, удивление и какая-то детская, беззащитная благодарность, которую Ричард никогда бы не позволил себе показать при свете дня.
Комнату наполнили влажные шлепки кожи о кожу, ритмичные, глухие, как звук прибоя, бьющего в скалы. И стоны Гэвина, громкие, откровенные, без зазрения совести. И стоны Ричарда, более сдержанные, низкие, но от этого лишь более чувственные.
Гэвин извивался под ним — как уж на сковородке, как рыба, выброшенная на берег, как человек, который забыл, как выглядит вертикальное положение и связная речь. Каждый толчок отзывался новой волной, каждое движение бедёр Ричарда вырывало из его горла очередной, всё более отчаянный звук.
— Ричи... Я так... Не могу... — каждое его слово разделялось стоном от проникновения, рвалось на слоги, теряло согласные, превращалось в сплошной, хриплый выдох. Гэвин и сам не был уверен, что сказал именно это.
В какой-то момент Ричард набрал такой темп, от которого у Гэвина в глазах показался свет в конце тоннеля. Белый, ослепительный, манящий. Казалось, он уже давно умер — и всё это происходило в чистилище, специально созданном для него одного. Гэвин уже выл — не стонал, не охал, а именно выл, низко, надрывно, по-звериному. Настолько ему было хорошо под ним. Слюна из уголка рта тянулась тонкой, серебристой нитью к подушке. Слёзы катились по вискам, теряясь в волосах. Оставалось только ахегао сделать для полноты картины — глаза закатить, язык высунуть, изобразить тотальное, окончательное, бесповоротное отупение от удовольствия.
В какой-то момент Гэвин, уже на грани, уже теряя сознание, уже видя те самые звёздочки, схватил Ричарда за плечи. Вцепился так, что ногти, наверное, оставили глубокие борозды на синтетической коже. Пробормотал что-то невнятное, может быть, имя Ричарда, может быть, молитву, может быть, просто набор звуков, который показался ему подходящим в этот момент и кончил себе на живот, на грудь, на живот Ричарда, на их соединённые тела. Кончил содрогаясь всем телом, каждой мышцей, каждым нервным окончанием — так, что кровать, кажется, заскрипела в унисон этой финальной, ослепительной судороге.
Ричард догнал его в ту же секунду. Не отставая ни на мгновение, словно их оргазмы были сцеплены одной невидимой шестерёнкой. Он излился в Гэвина имитацией семенной жидкости — той самой, которой его снабдили заботливые, и, вероятно, извращённые, создатели, пожелавшие сделать своего андроида максимально реалистичным. Гэвин чувствовал это тепло, пульсацию, наполнение, настолько ярко, настолько отчётливо, что у него перехватило дыхание. И ему было настолько хорошо, что он даже узнавать не хотел, насколько это безопасно. Вопросы о репродуктивных функциях андроидов он оставил на завтра. Если завтра наступит.
Ричард вздрогнул — всем телом, как от удара током. И, кажется, не метафорически: по нему прошёл тот самый статический разряд, который Гэвин уже видел на его предплечье — искра, проскочившая от шеи до поясницы, заставившая его мышцы сократиться в последний, судорожный раз. Он аккуратно, насколько это вообще возможно в его состоянии, покинул тело Гэвина и рухнул на него. Прямо сверху. Всей тяжестью. И только когда Гэвин почувствовал липкую, тёплую влагу на своей груди и боку, он понял: это кровь. Его кровь, которая сочилась из раны, которую они оба игнорировали последние полчаса. Она была на руках Ричарда. На его груди. На его лице. А он, кажется, даже не заметил. Или заметил, но не придал значения. И это почему-то напугало Гэвина сильнее, чем любая кровопотеря.
Последнее, что Ричард видел в своей системе перед тем, как экран погас — это оповещение. Красное, мигающее, назойливое:
«ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ: перегрев биокомпонентов из-за множественных сенсорных нестабильностей. Критическая температура. Инициирована принудительная перезагрузка...»
И всё. Картинка погасла, как телевизор, который выдернули из розетки.
Но последнее, что он услышал, прежде чем звук тоже исчез — это выдох. Выдох этого голоса, который он знал лучше любого другого. Голос, который был с ним дольше, чем Гэвин, дольше, чем любая миссия, дольше, чем он сам себя помнил.
И голос этот сказал негромко, почти беззлобно, но с такой тяжестью, будто ронял в бездну последний камень:
— Я же говорил, чем это кончится. Надеюсь, оно того стоило.