Слабый Герой: Возвращение

R
В процессе
50
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написана 161 страница, 53 357 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
50 Нравится 34 Отзывы 12 В сборник

Серия вторая

Настройки
Примечания:
Часы показывали половину одиннадцатого, когда Сыин наконец вышел из автобуса. Ночной воздух был прохладным и влажным после дождя, наполненным запахом мокрого асфальта и далекого дыма. Он глубоко вдохнул, ощущая, как холод проникает в легкие, затем засунул руки в карманы и зашагал быстрее — домой. Подъезд встретил его затхлым запахом старого линолеума и слабым желтым светом лампочки, которая вот-вот могла перегореть. Ступени скрипели под ногами, когда он медленно поднимался, мокрая одежда тяжело свисала с плеч, оставляя за собой влажный след. Ключ повернулся в замке с глухим щелчком, и дверь открылась, впуская его в темноту. Сыин запер за собой дверь, щелкнув замком на автомате. Квартира встретила его привычной тишиной — только тиканье часов на кухне и далекий гул ночного города за окном. Дверь захлопнулась за спиной с глухим стуком, словно отрезая его от внешнего мира. Ключ, брошенный на тумбу у входа, звякнул о стеклянную пепельницу. Сыин замер в прихожей, прислушиваясь к знакомым звукам квартиры — скрип старых половиц под ногами, едва слышное гудение холодильника на кухне, мерное тиканье часов в гостиной. Квартира была маленькой, пустой и безжизненной — такой же, как и всегда. Он щелкнул выключателем, но свет не сделал ее уютнее. Просто четыре стены, которые давно перестали быть домом. Сыин привык к этому. Привык жить одному с тех пор, как родители окончательно решили, что быть семьей — это слишком сложно для них. Они хотели "попробовать" родительство, как пробуют новое хобби, но когда стало трудно — просто... ушли. Оставили ему эту квартиру, а сами растворились в своих новых жизнях, делая вид, что его не существует. Он методично освобождался от промокшей одежды, каждое движение замедленное, будто сквозь воду. Кроссовки, с которых стекали капли, оставили темные следы на выцветшем коврике. Носки — холодные, пропитанные влагой — снял одним движением, почувствовав, как пальцы ног наконец-то освободились от противной сырости. Куртка, тяжелая от дождя, с глухим шлепком упала в пластиковую корзину для белья. Всякие непрятные мысли крутились в голове. Единственная лампочка под потолком мигнула, прежде чем загореться в полную силу, осветив хаотичный, но привычный беспорядок. Стол, заваленный конспектами и пустыми банками из-под кофе. Парта у окна — деревянная, с потертой столешницей, на которой в строгом порядке были расставлены учебники, а рядом — стопка потрепанных манхв, их корешки пестрели яркими обложками. На подоконнике — кактус в горшке, который он то забывал поливать неделями, то заливал водой в приступе запоздалой заботы. Книги были везде. Аккуратные ряды на полках вперемешку с хаотичными стопками на полу, на диване, на краю обеденного стола. Толстые тома по физике соседствовали с потрепанными сборниками стихов, корешки которых уже начали рассыхаться от времени. Он провел пальцами по одной из полок, смахнув тонкий слой пыли. Спальня узкая, как щель. Кровать, застеленная небрежно, простыня сбита в комок у изголовья. На тумбочке — наушники, обмотанные проводами, рядом — книга, раскрытая на середине, ее страницы слегка загнуты на углах. Он поймал себя на мысли, что не помнит, когда в последний раз дочитывал что-то до конца. Даже не развивая мысль он прошёл в ванную, что была прям у входной двери. Горячая вода душа на секунду смыла с него напряжение, но не мысли. Они все так же крутились в голове, как назойливые мухи: мать, школа, Сухо, Бомсок... Вода была обжигающе горячей, но он не убавлял температуру. Пар заполнял маленькую ванную комнату, запотевшее зеркало скрыло его отражение. Он стоял, склонив голову, позволяя потокам воды смыть с кожи остатки дня — дождь, слезы, усталость. Вымыв весь запах дождя, он всё ещё мокрый подошёл к стиральной машинке. Он загрузил мокрую одежду, добавил порошок, нажал кнопку. Машина вздохнула и начала свою монотонную работу. На полу было много луж, в них он мог даже увидеть своё отражение приглядевшись. Он посмотрел на них, потом отвернулся. Может быть, завтра он вытрет пол. Может быть, завтра он ответит на сообщения. Может быть, завтра он снова попытается быть собой. Но не сегодня. Сегодня он просто упал на кровать, уткнувшись лицом в подушку, и позволил темноте поглотить себя целиком. Представить, что его не существует. Только сегодня... Так он и растворился во снах. Телефон лежавший рядом загудел, а экран засветился от уведомления. Сыин уже спал, и не видел, что писали. На экране высвечивалась иконка с профилем женщины средьнего возраста. Хён-Джу (так он подписал контакт матери — по имени, потому что слово "мама" уже давно не подходило): "Сыин-а. Ты меня игнорируешь? Неважно. Прости, что пишу поздно, хотела поговорить по звонку, но если не получилось напишу так. Буду говорить напрямую, ты уже какое-то время в новой школе, и я заметила — оценки постепенно упали. Мне поговорить с учителями? Тебя не принимают из-за того... неприятного 'инцидента' в прошлой школе? Ответь, как сможешь. И следи за собой. Будь осторожен." Париж. Утро начиналось с тихого шепота дождя, струившегося по старинным фасадам домов, словно слезы по лицу спящего города. Бомсок стоял у высокого окна своей спальни, прижав ладонь к холодному стеклу. За ним простирался серый горизонт – небо и земля сливались в единую водянистую массу, размытую дождем. Воздух в комнате был тяжелым, пропитанным ароматом увядающих пионов в хрустальной вазе и чем-то еще – едва уловимой горечью воспоминаний, осевших в складках дорогих штор. Интерьер вокруг него дышал холодным совершенством – полированная древесина мебели, безупречные линии картин в золоченых рамах, идеально заправленная кровать с шелковым покрывалом. Все здесь было слишком правильным, слишком чистым, словно музейная экспозиция, застывшая во времени. Даже пыль на полках лежала аккуратными слоями, будто ее специально распределяли для создания видимости жизни. Утро начиналось, как всегда. Форма, сшитая на заказ, идеально сидела на нем, но была тяжелее, чем казалось. Он одевался медленно, словно хотел испарится. Рубашка с перламутровыми пуговицами, галстук, тщательно подобранный под цвет глаз, пиджак с вышитым гербом школы – каждый предмет был частью тщательно продуманного образа. В зеркале отражался идеальный ученик, идеальный сын, идеальный беженец от самого себя. Его пальцы автоматически поправили воротник, но глаза – темные, бездонные – оставались чужими этому отражению. Затем, водитель, молчаливый, как будто бы его и вовсе не было, открыл дверь машины. Машина ждала у подъезда, черная и блестящая, как гроб. Водитель – немой страж его повседневности – лишь кивнул, когда Бомсок занял свое место на заднем сиденье. Через запотевшее стекло Париж проплывал мимо, размытый и безликий – шикарные витрины, уличные кафе с пустыми столиками, серые здания с закрытыми ставнями. Город-посткард, город-декорация, в котором он был лишь тенью, случайно попавшей в кадр. Школьный двор встретил его гомоном голосов, фальшивым смехом, пустыми фразами. Бомсок, ты с нами сегодня после уроков? – Голос звучал ровно, без интереса, без тепла. Он улыбался в ответ, но уголки губ дрожали, будто удерживаемые невидимыми нитями. Он Эта улыбка, отрепетированная до автоматизма, не доходила до глаз. Да, стоит встретиться, – солгал он, зная, что снова проведет вечер в одиночестве, блуждая по пустым улицам Парижа или в своей слишком большой квартире. Они говорили о вещах, которые не имели значения. Смеялись над шутками, которых не понимали. Бомсок шел среди них, как чужестранец в толпе, как человек, забывший язык, на котором все вокруг говорят. На переменах он исчезал — в библиотеку, где тишина была густой, как сироп, или к психологу, чьи вопросы казались такими же бесполезными, как его ответы. А иногда — в церковь. Сегодня был именно такой день. Пустой каменный храм. Холод, пробирающий до костей, несмотря на толстые стены. Лавка, твердая под ним, будто напоминание: здесь нет комфорта, нет прощения. Молитвенник лежал рядом, страницы пожелтели от времени. Перед ним — распятие, лик Христа искажен страданием. Бомсок смотрел на него, но не видел. Он не чувствовал ничего, кроме тяжести — вины, которая гноилась где-то внутри, усталости, которая стала частью его крови. После школы машина ждала его. Водитель кивнул, не спрашивая, куда ехать. — До свидания, Бомсок! Хороших каникул! Голос растворился в шуме дождя. Он не обернулся. Прошло два года. И тишина внутри стала только глубже. Дома его встретила тишина. Тишина здесь была особенной – не просто отсутствием звуков, а живой, плотной субстанцией, заполнявшей пространство между антикварными часами, которые больше не тикали, и огромными панорамными окнами, затянутыми полупрозрачными шторами. Она висела в воздухе, смешиваясь с запахом дорогой политуры и увядающих лилий в хрустальной вазе – цветы меняли ежедневно, но они всегда успевали умереть до вечера. Бомсок стоял посреди гостиной, его тень, длинная и бесплотная, ложилась на паркет с холодным блеском, и казалось, будто даже эта тень боится нарушить царящую здесь совершенную, мёртвую гармонию. Горничные скользили по комнатам беззвучно, их шаги растворялись в густом ковре, их лица оставались бесстрастными. Они не смотрели ему в глаза, но он знал — каждое его движение, каждое случайно оброненное слово тут же записывалось, аккуратно упаковывалось в отчёт и отправлялось туда, где его существование было лишь строчкой в ежедневном докладе. Отец. "Отец." Даже мысль о нём заставляла что-то сжиматься внутри — холодное, тяжёлое, как камень на дне реки. Отец, который взял его из приюта не потому, что хотел сына, а потому, что усыновление хорошо смотрелось в ежегодном отчёте перед акционерами. Отец, чьи руки пахли дорогим кожаным ремнём и коньяком, когда они поднимались, чтобы преподать очередной урок. Того, кто после того случая с Сухо… просто стер его из своей жизни. Теперь он существовал только в этих отчётах – мальчик-призрак, живущий в парижской квартире, идеальный сын на бумаге, пустое место в реальности. Бомсок делал то же самое. Иногда, забившись под кровать, он представлял свои похороны. Пустые стулья, никого не было бы. Кроме двух людей... Никаких слез. Никаких слов. Даже в мечтах о смерти он не находил покоя — потому что это не подходило. Потому что даже конец казался таким же ненужным, как и он сам. Когда он стал таким жалким? Всё началось в Корее или Франции? Нет. Скорее, он был жалок с рождения. Отец... Он помнил его руки — крупные, с массивными перстнями, сжимающими ремень или палку от гольфа. Помнил его голос — ровный, без интонации, произносящий слова, которые резали глубже, чем удары. "Ты — инвестиция. Неудачная, но исправимая." Того, чьи руки оставляли на его коже синяки, а на сердце — шрамы. Телефон. Единственная ниточка, связывающая его с тем, что осталось там. Корейский номер — официально "для связи с отцом". На самом деле — для того, чтобы ждать. Ждать звонка, который никогда не раздастся. От Сухо. От Сыина. Хоть от кого-то. Хотя он никогда в этом не признается. Даже себе. Ведь тогда, он потеряет последнюю причину жить. Внезапно телефон задрожал в его ладони. Экран светился холодным синим светом, выхватывая из темноты нервные пальцы, слишком бледные, слишком хрупкие для этого момента. Незнакомый номер. Не отец. Не они. Их номера он знал наизусть — выжег в памяти, как клеймо. "Мошенники?" — пронеслось в голове, короткой, колючей искрой. Голос в трубке был стерильно чистым, без возраста, без эмоций — ровно таким, какими бывают голоса людей, привыкших сообщать о смерти. — Алло. Это Он Бомсок? Он не дышал. Время споткнулось, замерло на краю. Почему он так переживал? Не привык слышать корейскую речь?.. Или слышать людей? Других, живых людей... — Да... — его собственный голос прозвучал чужим, странным, будто он сам был не в себе. — Что-то случилось? Тишина в трубке загустела, превратившись в вязкую паутину, где каждое мгновение растягивалось в вечность. Бомсок слышал собственное сердцебиение - гулкое, неровное, готовое вырваться из грудной клетки. — Мы из больницы в Сеуле. Время остановилось. Воздух кристаллизовался в легких, превращаясь в осколки льда. Пальцы сжали телефон так, что даже казалось он чуть затрещал под напряжением. — Вы указаны как один из экстренных контактов для пациента по имени Ан Сухо. Город за окном перестал существовать. Звуки, краски, запахи - всё растворилось в белой пустоте. Остался только этот голос, методично разрушающий его реальность. — Он очнулся из двух летней комы. Мир рассыпался, как карточный домик. Пол ушел из-под ног, оставив ощущение свободного падения. В ушах зазвенело, будто кто-то ударил в натянутую струну, и её вибрация заполнила всё существо. Комната поглотила его целиком — тёмная, душная, будто сжимающаяся с каждым вдохом. Бомсок сидел на краю кровати, пальцы впивались в волосы так сильно, что кожа головы горела, но боль была единственным, что удерживало его здесь, в реальности, а не там, в лабиринте воспоминаний. Пол под ногами казался ненадёжным, колеблющимся, как палуба корабля во время шторма. Глаза, красные от бессонницы и слёз, упорно смотрели в одну точку, но видели не потрёпанный ковёр, а другое место, другое время — тот двор, тот снег, тот крик... Звонок разрезал тишину, и его тело сжалось в один сплошной мускульный спазм. Голос в трубке произнёс то имя — и воздух словно вырвали из лёгких. Горло сжалось, сердце колотилось так, что казалось, рёбра не выдержат. — Господин, с вами всё хорошо?" — спрашивали его, а он не мог ответить, не мог даже дышать. Палец дрожал, когда он тыкал в экран, разрывая связь с внешним миром. Телефон отлетел в угол, а сам он рухнул на кровать, натягивая одеяло через голову, как ребёнок, прячущийся от монстров. Но монстры были внутри. Под веками вспыхивали кадры, обрывки, звуки... Сыин толкает его, лицо искажено ненавистью. Сухо лежит без движения, а его собственные руки липкие от чего-то тёплого. Ложь? Правда? Он уже не понимал. Голоса в голове смешивались в один ядовитый шёпот: "Ты отвратительный." И он верил. Верил, потому что иначе — значит, всё, во что он заставлял себя верить годами, было ложью. Он сжался в кровати, натянув одеяло до подбородка, плотно, до боли, будто пытался запеленать себя, как когда-то в детстве — когда мир был слишком громким, слишком жестоким, а единственным спасением было зарыться в ткань с головой, чтобы никто не видел, как он дрожит. "Если не видно — значит, меня нет", — детская логика, которая не исчезла, просто затаилась, ждала момента, чтобы вылезти наружу. Теперь он снова был тем ребёнком. Одеяло пахло пылью и потом — его собственным страхом, въевшимся в волокна. Он дышал часто, поверхностно, ртом, как будто воздух в комнате вдруг стал густым, как сироп, и лёгкие отказывались его принимать. Где-то в подсознании мелькало: "Так нельзя, задохнёшься", но рациональная часть сознания уже отключилась, остался только животный ужас. Пальцы вцепились в край одеяла, сжимали его так, что суставы побелели. "Не высовывайся. Не показывай слабость. Не существуй" — заезженная пластинка из прошлого. В детстве это работало: если затихнуть, свернуться калачиком, притвориться невидимым — может, мать не заметит, не заорет, может, отец не полезет за ремнём. Но сейчас перед ним не родители, а воспоминания, и от них не спрячешься, даже если закутаешься в сто слоёв ткани. Сухо был здесь. В щелях между тканью и матрасом, в складках одеяла, которое вдруг стало слишком тяжёлым, как будто кто-то сверху придавил его грузом мёртвого тела. Бомсок зажмурился, но это не помогло — перед глазами всё равно плясали образы: синие губы, стеклянные глаза, его собственные руки, трясущиеся над грудью того, кто когда-то был... кем? Другом? Врагом? Жертвой? Он сглотнул ком в горле и зарылся глубже, прижав колени к животу. Поза эмбриона. Поза того, кто хочет вернуться туда, где было безопасно. Но безопасных мест не осталось. В момент наступила ночь. Комната растворилась в черноте, став бесконечным склепом, где даже собственное тело казалось чужим, призрачным. Ночь не просто наступила — она въелась в стены, впиталась в потолок, заполнила каждый угол, каждый сантиметр пространства, оставив только глухую, давящую темноту, в которой пульсировали послеобразы: то ли кровь в висках, то ли призрачные силуэты, маячащие за закрытыми веками. Он ворочался, сбрасывал одеяло — жарко, потом натягивал обратно — холодно, будто тело больше не понимало, чего хочет, будто кожа забыла, как правильно чувствовать. Но холод был не снаружи. Он полз изнутри, как ледяная жила, пронизывая рёбра, сковывая лёгкие. Комната была непроглядно черной, но он видел. Видел его — распластанного на полу, как тогда. Тот же неестественный изгиб руки, тот же рот, приоткрытый в последнем, застывшем полувдохе. Тот же взгляд — укрытый под веками, пустой, но будто всё ещё видящий его насквозь. Бомсок сжался, вжав голову в подушку, но образ не исчезал. Он был здесь. Настоящий. Настоящий настолько, что казалось — вот-вот пальцы шевельнутся, вот-вот грудь поднимется, и тогда... Тогда что? Он не знал. Не хотел знать. Но тело уже реагировало — дыхание сбилось, в горле встал ком, а глаза предательски зажглись влагой. — Сухо... — его голос сломался, став детским, беспомощным. И тогда слёзы хлынули. Не тихие, не стыдливые — горячие, яростные, удушающие. Они жгли лицо, капали на простыню, впитывались в ткань, как когда-то впитывалась кровь в снег. — Прости меня... — он захлёбывался словами, сжимая кулаки в волосах. — Прости... прости... прости... Но никто не отвечал. Только тьма давила, только пол под ногами (а он ли это ещё? может, он уже на полу?) казался ледяным, как тогда. А Сухо... Сухо лежал и молчал. Как и все мёртвые. Он опять вспоминал, как пинал Сухо. Каждый удар — как раскалённое клеймо, запечатанное в плоти памяти. Он тогда не думал, он не чувствовал. Просто злость, обида, боль — всё перемешалось в один глухой крик внутри. Сухо лежал, не двигаясь, и чем тише становилось вокруг, тем громче становился шёпот ужаса в голове. Кто-то закричал — «он не дышит!», голос сорвался в панике, как треснувшее стекло. В этот момент время будто остановилось, прилипло к стенам комнаты, вязкое и липкое, как кровь на пальцах. Он вспомнил, как подполз, дрожащими руками прикоснулся к нему. Внутри что-то оборвалось — нет, не может быть, только не это. Он смотрел в лицо, пытался что-то разглядеть — тень дыхания, лёгкое движение ресниц, хоть какой-то признак жизни. Но там была только пугающая пустота, из которой на него смотрело отражение собственной вины. — Сухо... — вырвалось из него, как стон, как молитва, которую никто не услышит. Его голос сорвался на шёпот, и это имя повисло в воздухе, будто суд присяжных. Он сам себе судья. Сам себе палач. И так он пролежал в кровати до самого утра. Свернувшись, укутанный в одеяло, как будто ткань могла защитить от воспоминаний, от боли, от правды. Но мысли не давали покоя, как комары над раной — зудели, жгли, срывали корки, заставляя всё начинаться сначала. Он ворочался, лицо упиралось в подушку, в ней — следы слёз, но он даже не помнил, когда начал плакать. Сухо снова и снова возникал перед глазами. Не просто лицо. Всё — его голос, обида в глазах, и то финальное безмолвие. Сон не пришёл. Только ночь — немая, тяжёлая, с привкусом вины. Солнце вставало медленно, лениво, будто ему тоже не хотелось смотреть на этот мир. Бомсок встал. Ноги подкашивались. Он прошёл к телефону, словно во сне. Трясущимися пальцами набрал номер — тот, который когда-то казался чужим. В голове не было чёткого плана, только одно: если есть шанс — он должен попробовать. Если уж Бог решился дать такую возможность, то пусть. Он не станет прятаться. Не сейчас. Гудки были длинными, затянутыми. Каждый как шаг к краю пропасти. — Алло? — раздался голос. Чужой, знакомый. Отец. У Бомсока перехватило дыхание. Пауза была почти неприличной. Потом он выдавил: — Это я… Бомсок. — Я и так это знаю. Зачем звонишь? — голос был не грубый, но отстранённый. Отец всегда был такой. Деловой. Дальний. Он собрался. Проглотил страх. Говорил аккуратно, чётко, будто вымеряя каждое слово: — У нас… каникулы. Я хотел спросить, можно ли… прилететь. В Корею. Повидаться с вами. Молчание. Секунда. Две. Десять. — …Ладно. Куплю тебе билет. От этого числа, по это. Понял? — Хорошо… Спасибо, отец, — еле слышно сказал он, нажимая на кнопку сброса звонка. Тишина снова села на плечи, тяжёлая и липкая. Он посмотрел на свои руки — они дрожали. Сильно. Он выдохнул, с трудом, как будто впервые за сутки. Он стоял в тишине комнаты, держа телефон в руках, как будто это был последний якорь к реальности. Мысль о том, что он скоро поедет домой, ещё не осела в сознании. Но вот пришёл образ — Сухо. И сердце снова рванулось в груди, как пойманная в клетку птица. Не боль, не страх — что-то глубже, темнее. То, что невозможно вытолкнуть из себя, даже если изорвёшь все внутренности. Потом всплыл Сыин. Его голос. Его беспокойство. Его ярость. Их трое. Они были неразлучны. Были. Его лучшие друзья. Друзья ли?.. Нет. Он не был им другом. Он предал их обоих. Он — причина, по которой Сухо лежал в коме. Он — причина, по которой Сыин кричал, разрывая голос: «Ты мне больше не друг!» Всё это — он. Никто другой. Хотелось умереть. Просто исчезнуть, испариться, чтобы больше не чувствовать. Но он знал теперь: он не может умереть. Не имеет права. Пока не встанет перед Сухо. Пока не покается. Пока не проговорит каждую чёртову ошибку, каждую боль, которую причинил. Он должен пройти через это. Как бы ни было страшно, мерзко, отвратительно — должен. Лица Сыина и Сухо крутились перед глазами. Как старая, испорченная фотоплёнка, где кадры смешиваются, двоятся, накладываются друг на друга. Он пытался их разглядеть, ухватить что-то родное — форму глаз, изгиб улыбки, хотя бы голос... Но всё было размыто, чуждо, как будто их стёрло временем. Он так долго их не видел, так долго прятался от самого себя, что теперь не мог вспомнить даже их лица. И это пугало больше всего. Все воспоминания были расплывчаты, как старые фотографии, где линии размылись, а цвета поблекли. Он столько дней, столько лет был далеко. И не только физически. Медленным, будто закованным в цепи шагом, Бомсок подошёл к старой полке в углу комнаты. Она пылилась здесь уже давно, и он сам избегал её взглядом, как чего-то запретного, как двери, за которой прячется слишком много. Он протянул руку — нерешительно, как будто к огню — и достал запылённую коробку. Её крышка скрипнула, когда он открыл её, и в грудной клетке что-то сжалось. Там, среди прочего хлама прошлого, лежала фотография. Он аккуратно, почти бережно, взял её в руки. На снимке — они втроём. Он — слева, с лёгкой, чуть натянутой улыбкой. Сыин — справа, в тот редкий момент, когда его лицо озарено искренним, тёплым выражением, которое редко кто видел. А посередине — Сухо. Как всегда уверенный. Привлекательный. Сияющий. Тот, вокруг кого вращался их маленький мир. Тот, к кому так тянуло. Кто стоил внимания. Кто стоил любви. Не он. Никогда он. Бомсок долго смотрел на Сухо. Пальцы дрожали, будто фото было слишком тяжёлым, слишком настоящим. В горле ком, на лице — ни одной эмоции, кроме боли, спрятанной в складках лба. Резко, со злостью, он сунул фотографию обратно в коробку, захлопнул её, как будто она могла укусить. Потом, не думая, схватил ближайший стул, поднял его и с яростью швырнул в стену. Громкий грохот разорвал тишину, мебельное дерево треснуло с глухим звуком. На пороге тут же появилась испуганная домработница. — Господин Бомсок?! Что случилось?! Он сидел на полу, спиной к ней, тяжело дыша. — Упал... со стула, — хрипло ответил он. Голос дрожал. — Вам что-нибудь нужно?.. — Она всё ещё стояла, не зная, уйти ли. — Нет... всё нормально, — выдохнул он. Дверь мягко закрылась. Он остался один. Сидел, сгорбившись, руки свисали, плечи вздрагивали. Из глаз текли слёзы — тихие, тяжёлые. Без крика, без истерики. Просто боль. Просто сожаление, такое острое, что невозможно было дышать. — Спасибо... Бог... — прошептал он сквозь слёзы, еле внятно. — Я обещаю... я извинюсь перед ним. Обещаю... Он дрожал. И плакал. И, возможно, впервые за долгое время чувствовал нечто настоящее. Он не знал, что скажет ему. Ему… Сухо. Или Сыину. Он ведь не знал даже, смогут ли они выслушать. — Ох, Сухо... Сухо... Это имя стало молитвой. Проклятием. Судом. Он снова и снова повторял его про себя, как будто оно одно держало его на плаву. Образы всплывали — один за другим. Как Сухо вставал перед ним, как защищал его. Как говорил за него, когда он сам не мог. Как держал за плечо, как шептал: «Не бойся, я с тобой.» Как прислонялся на плечо. И как потом он, Бомсок, с ненавистью — к себе, ко всему миру — сломал его скутер, а потом и жизнь. Почему? Он не мог вспомнить причину. Может, она была. А может, никогда и не было. Только обида, слепая ярость, желание причинить боль, чтобы заглушить свою. И теперь — он ненавидел себя больше всего именно за это. Не за то, что натворил, а за то, что не было оправдания. Потому что ничего не могло объяснить то, как он поступил. Он помнил, как цветные огни скорой вспыхнули среди ночи. Красный и синий танцевали на стенах, как предвестники беды. Помнил, как Сухо лежал на носилках. Его лицо было бледным, почти прозрачным. Без движения. Без слова. Бомсок стоял и не дышал. Он не кричал, не плакал — он был камнем, куском вины, наблюдающим, как уходит самое ценное, что у него было. С тех пор он не видел его. Не слышал. Не знал. Сухо исчез. Сухо растворился. Сухо... Он сжал руки в кулаки. Грудь сжалась, и снова потекли слёзы. Ни одна молитва не могла отменить прошлое. Ни один вздох не мог переписать случившееся. Но он жив. И Сухо жив. Жив… и, может быть, где-то рядом. — Прости меня... — одними губами прошептал он. — Пожалуйста… дай мне шанс сказать тебе это в глаза. В Корее утро вползло в комнату тусклым, равнодушным светом. Сквозь плотно занавешенное окно пробивались тонкие полоски рассвета, освещая хаотично разбросанные на полу вещи и стол, заваленный книгами, чашками и пустыми блистерами от таблеток. Сыин проснулся, будто изнутри его тела вытащили проводку — всё ломило, особенно плечи и затылок. Голова гудела, словно в ней застрял рой разъярённых ос. Он зажмурился, провёл ладонью по лицу и с хриплым вздохом потянулся к телефону. Экран вспыхнул резким светом, от чего он сморщился. Было 6:02. И среди уведомлений — одно от неё. От "мамы". Но не "мамы" — а Хён-Джу. Так он её и подписал. Без сентиментов, без фальши. Просто по имени, как будто она была не его мать, а какая-то дальняя тётя с претензиями. Сыин неохотно открыл сообщение, глаза всё ещё слипались, как после бессонной ночи. "Сыин-а. Ты меня игнорируешь? Неважно. Прости, что пишу поздно, хотела поговорить по звонку, но если не получилось, напишу так..." Он читал медленно. Слова в голове отскакивали глухо, без эмоций. Ничего неожиданного — всё как всегда. Поддержка на бумаге, отстранённость на деле. Он заметил, как взгляд его задержался на последних словах: "Будь осторожен." Фраза вызывала странное чувство — будто кто-то протянул руку сквозь стекло. Не дотрагиваясь. Только делая вид. Словно он был предметом. Хрупкой, далёкой вещью. Не человеком, не сыном. Просто ответственностью, которую можно оформить в отчёте: "Я же спрашивала, я волновалась." Он механически набрал ответ: "Прости. Я соберусь. Спасибо." Отправил. Затем быстро, чтобы не думать об этом, открыл чат с Джун-Тэ. "Сыин, ты выглядел убитым сегодня. Всё норм?" Он невольно скривился — не то чтобы от злости, скорее... от усталости. И чуть-чуть, сам того не желая, уголки губ приподнялись. Джун-Тэ всегда писал просто, без давления. Честно. Он не спрашивал, чтобы докопаться, не копался, чтобы жалеть. Просто был. И этого почему-то было достаточно, чтобы что-то внутри дрогнуло. Он начал печатать, чувствуя, как медленно, с трудом сосредотачивается. Каждая мысль будто тонула в горячей вате лихорадки. "не волнуйся. всё нормально. сегодня не приду, у меня температура" Его пальцы были холодными, и экран под ними казался слишком ярким. Он пролистнул дальше. Сообщение от Баку. Открыл. "Этот мем — это ТЫ: 'Я: просто хотел мирно пойти в школу. Ситуация: начинается война!!💀🥀🥀 Сиын💥🤬🤯: уже построил трёхходовую стратегию, просчитал уязвимости, моральный урон и побочные эффекты.' Главный злодей до того, как понял, что его уже переиграли🧍‍♂️🤝🧠 Ты реально живёшь как Google Таблицы с формулами на стероидной логике." Сыин всмотрелся в текст. Мелькнула ухмылка — не в лице, а где-то внутри. "Ну что за идиот..." — подумал он и чуть приподнял телефон, чтобы прикрыть лицо рукой, вдруг резко ощутив, как тепло подступает к щекам. Смеха не было — только странное тепло оттого, что кто-то, хоть и глупо, но всё же видит его. Пусть в мемах. Пусть через шутку. Пусть он весь теперь как сломанная логика — но кто-то ещё считает, что это он. Сиын. Это правда было смешно. По-идиотски, по-дружески смешно. Он ничего не ответил сразу. Просто держал телефон в руке и молчал. Он бы хотел написать: «Спасибо, ты дурак, но я сейчас не вывожу вообще. Мне плохо. Физически, морально, как хочешь это назови». Но зачем? Он ведь и так всё понимал. Баку всегда понимал. Всегда умел разрядить. Или хотя бы попытаться. Он с трудом сел, опершись спиной о холодную стену. Одеяло сползло, обнажив его плечо — кожа горячая, в воздухе запах пота, лекарств и чего-то горького, может, пыли, может, собственной злости. Он снова взял телефон и всё же написал: "Ты кретин. Но смешной. Спасибо." Простой, тёплый ответ, в котором, возможно, было больше близости, чем в любом его разговоре с Хён-Джу за последние несколько лет. Он отложил телефон на подушку и лёг обратно, закрыв глаза. Внутри было не легче — он чувствовал себя как старый радиоприёмник, который ловит чужие волны, но давно разучился звучать сам. Но всё же… хотя бы кто-то на его частоте ещё остался. Он закрыл глаза. Телефон остался лежать на груди. Лоб горел. Тело было тяжёлым, как в воде. И всё, чего ему хотелось — это просто исчезнуть на день. На два. На всё лето. Но реальность звенела в ушах, как термометр в перекипевшем чайнике. И где-то под всей этой усталостью — Сухо. Его Сухо... Словно мысль, которую не даёт вытолкнуть даже температура... Палата была наполнена приглушённым утренним светом, который пробивался сквозь белые жалюзи. Свет ложился полосами на простыни, на лицо Сухо, на стерильно-белые стены, от которых пахло чем-то холодным, почти металлическим — смесь антисептиков, чистящего средства и еле уловимого аромата медицинской резины. Воздух был слишком сухим, слишком чистым, будто в нём стерли всё живое — и запахи, и чувства. Сухо лежал в кровати, подложив руки под голову, и смотрел в потолок, где на пластиковой плитке едва заметно плясали отблески ламп. Врач сидел у его ног, аккуратно массируя мышцы, как будто лепил их заново, будто в его пальцах была власть вернуть движение. – Э... господин врач... не знаете, когда я начну ходить? — Сухо говорил без особой надежды, будто просто заполнял тишину. Врач хмыкнул, не отрываясь от дела: – Ну, всё зависит от тебя. Как ты себя чувствуешь? Сухо скривился, изобразив на лице что-то между усмешкой и гримасой: – Ну господин враччч... — протянул он, а потом резко выдохнул. — Да если честно, не знаю. Я... ощущаю ваши прикосновения очень мутно. Это плохой знак? Руки врача остановились. Он посмотрел вверх, в его глаза — внимательно, с лёгкой тенью обеспокоенности. – Это… не самый лучший знак, но не всё потеряно. Ещё разомнём ноги, а потом попробуем походить, хорошо? – А… хорошо, — ответил Сухо и, на вдохе, собрав в кулак всё, что у него было — тело, волю, надежду, — попытался встать. Он напряг шею, плечи, спину — и сразу же ощутил, как голова закружилась, будто внутри пустой черепной коробки кто-то зажёг фейерверк. Ноги... они не слушались. Как будто были чужими. Силиконовыми. Ватными. Подломились и предали. Сухо, конечно, упал. Почти как мешок, но не совсем — врач среагировал и успел поймать его за плечи, не давая удариться головой. Ноги же хлопнулись об пол с глухим звуком. – Что вы творите, молодой человек! Опять сотрясение пытаетесь заработать? — начал причитать врач, вскипая скорее от страха, чем от злости. Сухо зажмурился. Тяжело дышал. Потом вдруг... улыбнулся. Мелко, по-детски. – Ха… Простите, господин врач… вот теперь я и ощущаю хоть что-то в ногах. Как же приятно… Он и правда ощущал — глухую боль в голени, слабое жжение в ступне. Это было… живое. Это было что-то. – Ну и чудный же вы, — пробормотал врач, поднимая его. — Это вся молодёжь в наше время такие? Он снова усадил его в кресло-каталку, и они покатили по длинному коридору, в зал физической терапии. Там пахло иначе — резиновым ковриком, потом, дешёвой пластмассой от тренажёров и тёплым воздухом от старого обогревателя у стены. Здесь было меньше стерильности, меньше смерти, и больше чего-то… живого. Как будто пространство само говорило: здесь вы становитесь на ноги. По пути Сухо молчал, наблюдая, как мимо проплывают двери, таблички, стены. У него в груди всё ещё дрожало, но не от страха — от надежды. Он улыбнулся, смотря на врача в его ногах, тот тоже ему улыбнулся. Сухо всегда был таким. Улыбчивым. В зале для физической терапии пахло резиной, потом, чем-то сладковато-медицинским. Просторное помещение со множеством поручней, матов и странных тренажёров, на которых люди учились ходить, стоять, даже просто сидеть — всё это казалось каким-то театром выживания. Сухо сидел в коляске, весь немного перекошенный, словно тело до сих пор не решилось — быть ему живым или всё же нет. – Вот, сейчас потренируемся — и живенько заходишь! – бодро проговорил врач, будто подбадривал не только пациента, но и себя. Улыбка у него была натренированная, уверенная, как у тех, кто не может позволить себе слабость. Сухо с усилием повернулся, чтобы взглянуть на него. – Правда?.. — спросил тихо. В голосе — лёгкое недоверие, как у ребёнка, которому пообещали конфету за укол. – Правда-правда. Только не дёргайся, а то ещё упадёшь с коляски — сломаешь что, — врач хмыкнул, похлопав его по плечу. Лёгкий, почти дружеский жест. – Ааа… Сколько ещё таких тренировок, чтобы я нормально ходить начал? – Сухо говорил, глядя в сторону, где кого-то только что увозили на койке. Вид был пустой, но взгляд — острый. Там внутри всё-таки жила тревога. – Примерно от двух до шести месяцев интенсивной терапии, — ответил врач спокойно, по-медицински. – Так долго?! – воскликнул Сухо, и его коляска чуть не повалилась набок — тело дернулось. Он не рассчитал силы, мышцы не сработали. – Пациент! Пациент! Можете уже перестать вертеться? — заворчал врач, сразу рванув к нему. — Вы только недавно проснулись. Ваши мышцы слабы, вы не можете сидеть долго. Пожалуйста, налегайте на спинку коляски. Он помог Сухо снова занять устойчивое положение. Тело у Сухо было слабым, тонким. От его прежней физической формы не осталось почти ничего. Кожа обтягивала кости. Но это его, почему-то, не волновало. Не сейчас. – Ну, доктор... — пробормотал он, — как же я сейчас пойду на эти... шагательные терапии, если я сидеть дольше десяти минут не могу? Голос звучал обречённо. Не капризно — просто как будто он принял этот факт: я пока ничто. – Ваша бабушка настояла, — сказал врач чуть мягче, — сказала, вы были очень бойкий до инцидента. Так что это будет как проверка. Посмотрим, какие у вас есть ресурсы, и уже тогда составим план реабилитации. – Ммм... — промычал Сухо. Он вообще не слушал. Где-то на третьем слове мозг просто отключился. В последнее время он не мог долго воспринимать речь. Особенно длинную. Слова расплывались, теряли смысл. Он мог сосредоточиться — но только если очень старался. А сейчас он не хотел. Устал. Он устал вообще от всего. Он выдохнул, глаза стеклянные. Хотелось встать и уйти. Взять да и исчезнуть. Не потому что плохо, а потому что грустно. Бабушка… она там одна. Наверняка гнётся, едва держась, всё для него. А он... что он? Призрак человека. Два года в коме. А теперь вот — мешок с костями в коляске. И даже не помнил, кто он. Это была самая подлая часть. Амнезия не как в кино, не абсолютная. Она была коварной, частичной. Вроде всё помнишь — но чуть копнёшь, и пустота. Вроде Сухо — но какой Сухо? Кто он был? Какой у него был голос? Как он улыбался? Кто его любил, кто ненавидел? Другие помнят. А он нет. И в этом — самая страшная боль. Потому что тебя всё ещё зовут по имени, а ты не уверен, что заслуживаешь это имя. Может, он уже не тот Сухо, которого они помнят?.. От этой мысли у него заболела голова. Будто мозг сопротивлялся, не хотел об этом думать. Всё в голове было окутано туманом, густым, как вата. Даже воспоминания, что просачивались сквозь трещины, казались чужими — как будто он смотрит на себя издалека, через запотевшее стекло. Усталость вползала в каждую клетку тела. Он был как выжатая тряпка. Он снова выдохнул. Грудь поднялась и опустилась тяжело, как будто даже дыхание стало подвигом. "Бабушка... я всё верну. Я не подведу." — подумал он. Но сейчас… хотелось просто закрыть глаза. Когда медсёстры подхватили его под руки, готовясь помочь встать, Сухо чуть повернул голову и, с характерной полуулыбкой, выдал, хрипло, но с игривым оттенком: — Дамы, дамы… прошу нежнее… у меня ещё сердце слабое… Медсёстры хихикнули. Одна из них, молоденькая, чуть смутившись, сдерживала улыбку, вторая покачала головой. Врач фыркнул, оторвался от блокнота и, усмехнувшись, прокомментировал: — Ну тебя можно уже выписывать. Ты точно цел, ловелас. Ха-ха. Все рассмеялись. Смех был тёплый, негромкий, живой. На секунду комната перестала быть местом боли и немощи. Сухо почувствовал, как его грудь впервые за долгое время поднялась чуть свободнее. Он не стал громко смеяться — сил всё ещё не было. Но улыбка осталась на его лице даже после того, как они начали поднимать его. На долю секунды он ощутил себя человеком. Просто парнем. Не пациентом, не бремем. И это — хоть немного — дало сил. Они опять ухватились за него одна с левой, другая с правой стороны — подхватили его под локти. Их руки были крепкими, привычными к тяжести тел, которые больше не могли держать себя сами. Сухо почувствовал, как его тело поднимают, словно не своё. Мышцы ныли, подрагивали, а кожа покрылась тонкой плёнкой пота. — Ухватись за перила и попробуй сделать шаг, — спокойно и чётко проговорил врач, стоящий напротив, с блокнотом в руках. Его голос не давил, но в нём слышалась твёрдость, как у тренера, что не даст сдаться. Сухо кивнул. Лицо у него было странно спокойное, почти отсутствующее. Он положил ладони на холодный металл перил — пальцы чуть дрожали. Медсёстры всё ещё держали его под руки, но незаметно, почти уважительно, будто давая ему иллюзию самостоятельности. Он сосредоточился. Глубоко вдохнул. И... попытался встать. Ноги — две бесполезные мешковатые штуки, чужие, предавшие его, — сразу же подогнулись. Тело рухнуло вниз, но медсёстры вовремя подхватили его. Голову он почти ударил, но сильные руки удержали. Он даже сам не ожидал, насколько беспомощен. На секунду внутри всё оборвалось. "Видимо, я тут надолго..." — подумал Сухо. И от этой мысли стало так... грустно. Глухо, безысходно. Глаза его остекленели, а губы приоткрылись, будто он хотел что-то сказать — и передумал. — Отлично. Неплохо для первого раза, — бодро заявил врач, словно провал был частью плана. — Девочки, отведите его назад. Медсёстры осторожно усадили Сухо обратно в коляску. Он даже не сопротивлялся. Просто сидел и тяжело дышал, будто только что пробежал марафон. — Теперь, насчёт плана по реабилитации, — продолжал врач, обращаясь к коллегам, даже не замечая, как Сухо медленно теряет контакт с реальностью. — Проведём повторные пробы через месяц. Если пациент покажет улучшения — перейдём к ежедневным тренировкам. Если нет — отложим на ещё месяц. То есть, грубо говоря, через два месяца будет принято решение о дальнейшем курсе. Сухо ничего уже не слышал. В ушах звенело. Гулкий, металлический звон, как в пустом тоннеле. В голове всё поплыло — будто под водой. Перед глазами всё замерцало, размылось. Он попытался моргнуть, но не смог. Всё внутри было ватным, усталым. Словно кто-то резко выключил свет. Он медленно осел в кресле, голова безвольно откинулась назад. — Пациент?! — раздался голос медсестры. Он не ответил. Сухо потерял сознание.
Примечания:
50 Нравится 34 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (2)