Бес

NC-17
Завершён
34
1
автор
Фэндом:
Размер:
10 страниц, 5 174 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
34 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник

//

Настройки
Ранним утром они сходят с поезда: потягиваясь и зевая, стаскивают легкие дорожные саквояжи с лестницы — так гремят, что мелкий чиновник позади них, рот которого умаслен с утра пораньше, принимается громко ворчать, — и легким шагом направляются с перрона к конюшне. Та недалеко — даже если бы и была, то найти ее не составило бы труда из-за радостного ржания, которое может составить конкуренцию гудящему двигателю поезда: конюх, молодой парнишка, принимает протянутые деньги с благоговением, чуть ли не раскрыв рот и блистая кривым зубом — Николай недовольно хмыкает и, не рассчитав силы, выдергивает поводья из его рук, покрытых красно-желтыми волдырями и, кажется, прилипшей намертво грязью. Не особо-то и стыдно: понимает, почему даже немытый, вспотевший из-за жгущего утреннего пекла крестьянин так смотрит на Федора — не иначе как восхищение, смешанное со страхом, и ужас, спрятанный под пеленой волнения. Николай понимает и оттого испытывает затаенную злобу — он первым познал эту страшную, удушающую смесь чувств, которые скребут неожиданно острыми когтями под кожей лишь от одного его взгляда: его набожная матушка сказала бы, что Федор — дьявол во плоти, и Николай — давно разорвавший связь с христианством — вынужден был бы согласиться с ней. Николай коротко оглядывается на Федора — так, исподтишка, просто убедиться, что тот вовсе не изменился в лице, — и подводит лошадь к нему, нарочно дотрагивается до плеча, как бы безмолвно приглашая залезть в седло. Ему, дворянину с севера, тяжело находиться в южном знойном климате: идти по теплым, заросшим травой дорогам, над которыми от каждого шага поднимаются клубы пыли и песка, дышать жгучим воздухом и не наслаждаться остающимся жжением в груди после каждого вздоха — будто весь песок оседает в легких и бесконечно дерет изнутри; тяжело видеть в бьющей ключом жизни хоть какой-либо отголосок жизни — да и как, если он сам будто бы безжизненный петербургский гранит, внезапно приобретший человечность? Федор забирается на лошадь — Николай протягивает ему ладонь, чтобы помочь, и тот принимает ее, едва сжимая. Сворачивают с тропы, ведущей к железной дороге, и неторопливо спускаются к лесу: тот не особо густ, да и деревья настолько тонки, что и вовсе не получается уловить запаха древесины, зато удается разглядеть вдали — кажется, на горизонте, — мельтешащую, плавящуюся тень уездного городка, больше похожего на надвигающуюся грозовую тучу. Как будто предзнаменование — это будоражит, и это страшит. Николай крепко держит поводья и вслушивается в размеренные шаги лошади и ее редкое фырчанье, которое, наверное, распугало всю живность в округе. Сам же поглядывает на Федора: тот расстегнул дорожный плащ и верхние пуговицы рубашки, и теперь его длинные темные пряди, подвязанные едва заметной лентой, так и норовят заползти под ткань. Может, ему даже и щекотно, но он вряд ли покажет — будет держать идеальную маску невозмутимости даже перед лицом куда более страшным, чем простая щекотка. Может, и так: Николаю все равно хочется дотянуться до этой выпавшей из тугого хвоста прядки и убрать ее — пригладить или просто бессмысленно накрутить на палец, может, убрать за ухо, — лишь бы увидеть хоть тень эмоции — возмущение или удивление, неважно. Федор как будто бы мертв, и это то, что сводит Николая с ума — сфинкс, загадка которого лишь насмешка над живым. — Не жарко? — Николай меняет руку, держащую поводья, и идет спиной к дороге — хочет видеть лицо Федора; тот вглядывается вдаль — в ту самую грозовую тучу, которая рисуется таковой только в их воображении; общие идеи скрепляют душу. Широко улыбается ему — Федор смотрит сверху вниз, и Николай неожиданно чувствует себя чудаком с неуместным кривлянием. — Жарко. — Федор убирает прилипшие к шее пряди, и Николай останавливает взгляд на ней — идеально белая и тонкая, словно бы фарфоровая, аж до раздражения на собственной веснушчатой коже. Пусть проведенные в Петербурге студенческие годы длились бесконечно долго — вместе с ними вечно затянутое клубами туч небо и холод от невских вод, даже летом, — но они так и не смогли отнять его южного вида. — В городе еще жарче. — Как скоро мы будем там? Должно быть, матушка заждалась своего сына. — Николай хмурится, не сводит взгляда с него — уголки его губ ползут вверх, пытаясь хотя бы отдаленно походить на улыбку, но изгиб глаз остается прежним, словно бы тронувшее губы веселье затерялось на лице и так не нашло глаза — они все те же, взгляд из-под полуопущенных ресниц, хитрость и удушающее спокойствие. Николай не улыбается в ответ и лишь завороженно смотрит на него — ойкает, когда наступает на острый камень, и тот впивается в износившуюся подошву сапог. Николай знает, почему Федор сказал это — умышленная издевка, попытка поддеть чувства, словно бы те не что иное, как натянутая струна, просящая прикоснуться к себе и использовать так, как только вздумается. Федор умеет только так, и Николай находит это пугающим — пугающим настолько, что хочется позволить взять себя и использовать; это идет вразрез с глубоко пустившими отростки идеями, но может быть так — через добровольную сдачу себя в чужие жестокие руки, — идеи наконец-то обретут корни? Матушка и правда соскучилась. Николай замечает ее, когда сворачивает с главной городской улицы — а в уездах так называется единственная чистая, с симпатичными деревянными табличками и хоть какой-либо толкучкой людей, — на тихую проселочную, ведущую к низким небогатым домишкам; вроде бы все еще уезд, но дышит по-деревенски. Она стоит у ворот, то и дело покачиваясь и теребя фартук в волнении перед встречей, напряженно вглядываясь в поворот — что, если моргнет и пропустит хотя бы тень сына, растущую с каждым шагом. Николай, все еще ведущий лошадь за поводья, показывается из-за угла, она не срывается с места — терпеливо ждет, когда он приблизится, чтобы крепко обнять его. Он обнимает ее в ответ — улавливает запах каши и сена, дерева и оставшегося на коже пота; кажется, она постарела, а может и нет: может, он настолько долго ее не видел, что за все время и вовсе забыл, насколько она стара — сентиментальность момента заставляет примирить свое закостенелое неверие в бога и неожиданные, едва промелькнувшие в голове, мысли о рае, но только на короткий миг. Дальше — домашний ужин с бесконечными расспросами о жизни в столице, тоскливые материнские причитания и ласковые прикосновения рук, короткая прогулка по деревне — так, показать сыну: мало что изменилось в этом месте, — и самовар перед сном. Федор не присоединяется к ним и не проявляет особого интереса: Николай поглядывает на него — надеется, что это не выглядит как просьба о разрешении провести немного времени с матушкой, — и тот смотрит мертвым взглядом в ответ, ни одной мысли в глазах. Николай считывает это как позволение уйти и дать отдохнуть ему после дороги. Когда он возвращается в свою комнату — из-за неплотно задернутой ткани на окне выглядывает кусочек бесконечно черного неба, без единой звезды, — то сначала не замечает Федора: горит всего лишь одна маленькая свеча, оставшаяся на низеньком стульчике у порога. Николай берет ее и проходит по комнате, чуть ли не спотыкается обо что-то — подносит свечу ближе и замечает ботинок Федора; поднимает свечу и наконец-то находит его самого — тот сидит на кровати, под потухшими свечами красного угла, и смотрит на Николая как ни в чем не бывало. Даже не пахнет жженым воском. Николай ставит свечу на столик и тихими шагами отходит к окну. — И что же? — Голос Федора доносится из полутьмы: в полной тишине даже не слышно его дыхания. Николай не оборачивается: сдвигает истончившуюся ткань в сторону и цепляется за деревянный подоконник, пытается разглядеть что-то за окном — лишь бы не думать ни о чем. — Ты вернулся в родной уезд. Увидел родной дом и матушку. Обнял ее и поел приготовленный ею ужин. Все равно не собираешься отступать? — Нет. — Николай чувствует, как в палец вонзается заноза — в темноте, пожалуй, и не разберет. — Если бы я знал, что тебя настолько легко поймать в логическую ловушку твоей дражайшей идеи, то, возможно бы, повременил с этим. — Николай улавливает насмешку в его голосе — Федор так уверен в своем превосходстве, что это вызывает раздражение под кожей; хочется схватиться за его тонкую, дворянскую шейку и придушить, чтобы сбить его никчемную спесь. Ничего он не знает, ничего он не понимает — никто не понимает Николая по-настоящему. — Скажи: насколько тяжело сжечь город, в котором весь ты, лишь ради того, чтобы победить в бессмысленном споре о безграничной воле человека? — Это не бессмысленный спор, это аргументация идеи. — Все еще не ответил на вопрос о том, каково это чувствуется. — И что же ты желаешь услышать? О том, что это страшно? О том, что на пятки наступает вина? — Николай отпускает подоконник и начинает медленно бродить по комнате — старается как можно тише, чтобы не разбудить спящую в соседней комнате матушку. — Нет, ты этого не услышишь. Границ не существует, правила общества ничто, нигилизм — клетка хуже, чем все предрассудки вместе взятые. Единственное, во что стоит верить, — бесконечная воля человека, которую ничто не способно связать. Я верю в это. Никто не убьет без причины? Никто не пойдет на сделку с дьяволом без причины? Никто не возьмется за уничтожение мира без причины? Сущая дурость. У мира нет причины, так почему должна быть у меня? К сожалению, это можно доказать самым абсурдным способом — убить все то, что связывает меня.  — Как легко. Не посчитай меня мужчиной, лишенным всякого уважения, но насколько бы хороша ни была идея, в ней прослеживается кое-что занимательное. Складывается ощущение, стоит тебе услышать, будто что-либо не делается без причины, то ты сорвешься сотворить даже самые бездумные вещи, лишь бы доказать обратное. Я прав. Можешь не смотреть на меня так. — Николай вглядывается в его фигуру — пытается различить ее, облаченную в черные одежды, в темноте, — и не видит ничего, кроме его мертвенно-бледного лица. В тоне все та же насмешка, без оттенка смешливости, зато с уверенностью в собственной правоте, ядовитая. — Что, если я скажу тебе, что в обществе, например, не принята связь между двумя мужчинами без причины? Взаимное влечение не считается достаточной причиной. Что ты сделаешь? Николай хмурится: он и правда похож на дьявола, протягивающего бумагу и перо для подписания смертельного контракта. — Я понял. — И все же… что же ты сделаешь? Николай не знает. Глупо отрицать влечение, возникшее еще при первой встрече: тогда они спорили в студенческом философском кружке, из которого обоих выгнали за крики до хрипоты и перевернутый Николаем стол в пылу ругани, после — продолжили видеться и обсуждать все на свете, сходиться во мнениях и тут же расходиться, продолжили искать друг друга даже после того, как Николай начал чувствовать, насколько компания Федора губительна для него. Тот — воплощение всего того, что он так искренне ненавидит: игра с живыми душами, словно марионетками, манипуляции и этот уничижительный взгляд на жизнь, при котором все живое — не что иное, как простое развлечение от скуки. Федор будто бы устал от жизни, и порой Николаю казалось, словно бы тот, несмотря на младой возраст, успел прожить еще несколько; может, в этом и кроется причина, почему Федор так мастерски играется с его мыслями — как котенок с клубком, играючи и легко. Это вызывает злость. Это заставляет ненавидеть самого себя и еще больше желать настоящей свободы. Это выкручивает ощущение абсурдности жизни до бьющего в голове колокола — без звонкого перелива, только строгий набат. Николай делает пару тихих шагов к нему — губы Федора растягиваются, возможно, в настоящей улыбке, Николай все равно никогда не научится читать его как открытую книгу, потому остается жить одними догадками, — и отодвигает свечу чуть дальше, чтобы его лицо слилось с тенью. Нащупывает руками его худые ноги и раздвигает их в стороны, чтобы вместить меж них колено и склониться над Федором — теперь чувствует его холодное дыхание на своей груди. Хватает за волосы — не нежно, как позволял себе делать только в отдаленных, совершенно нереалистичных мечтаниях, а грубо, подминает пряди в кулак и откидывает его голову назад. Чувствует, как на бедра ложатся ладони Федора: скользят вверх и тут же вниз, и в этом жесте чувствуется желание подтолкнуть к границе дозволенного — у них никогда не было близости, Николай никогда не мечтал о мужчине до Федора, и это по-странному волнует; почему именно он? Николай ощупывает лицо Федора в поиске губ и находит их пальцами — холодные и приоткрытые, неожиданно просящие. Николай тяжело сглатывает и наклоняется, касается его губ своими — просто прикосновение кожи к чужой коже, ничего страшного, ничего предосудительного, все еще ничего такого, за что можно было бы желать себе смерти. Руки Федора находят его шею и тянут за нее вниз — просит, чтобы Николай склонился еще больше, и тому приходится придерживаться за стену — ту самую, на которой красный угол. Он склоняется и целует его крепче, кусая губы до странного привкуса во рту — может, от нашедшей выход злости, а может, потому что наконец-то дорвался и ясно понимает, что хочется еще и еще. Николай отрывается от Федора: коротко ведет носом по щеке и снова возвращается к губам, но не касается их: — Этого достаточно? — Николай слизывает дыхание Федора с его губ — тот вновь пытается поцеловать его, но Николай успевает увернуться. Упрашивает самого себя дышать, дышать еще глубже, потому что чувствует — распадется на кусочки в любой момент. — Пока да. Николай хочет выпрямиться, чтобы отстраниться от Федора. Не получается: тот крепко держит его за шею и усиливает хватку в ответ на любое движение, насильно заставляя притираться кончиками носов друг друга. Николай шепчет — то ли от внезапного страха, что хотя бы одна живая душа услышит их разговор, то ли от по-странному привлекательного ощущения, что произнесенные слова разделены меж их губами: — А что, если я убью тебя? — Николай ловит себя на мысли, что, будь огонек свечи ярче, у него был бы шанс разглядеть в беспроглядной бездне глаз Федора хоть что-то. — Не убьешь. —  Федор произносит в ответ, и Николай чувствует его улыбку. Конечно, он улыбается и улыбается, должно быть, лишь уголками губ, совсем слабо, но маленькой догадки хватает для того, чтобы Николай нервно задержал дыхание. — Думаешь? — Он коротко выдыхает, чтобы снова задержать дыхание. — Опять твое неверие в мою серьезность. — Я верю в твою серьезность более, чем кто-либо, но, к сожалению… — Федор подергивает за короткие прядки на загривке — ощутимо больно, но недостаточно сильно, чтобы откинуть голову назад. Николай чувствует себя провинившимся ребенком: как-то давно он рассказывал о том, как матушка также дергала его за волосы за испорченную еду — тогда был голод, и каждая крошка была священна, — и, видимо, Федор запомнил, чтобы теперь применять как маленькую форму наказания.  — Это простой факт. Федор просто отпускает его, но Николай — желавший сбежать все эти бесконечно тянущиеся минуты, — остается на месте: замочек из ледяных пальцев расцепляется, и ладони ползут вниз, к мощным бедрам. Николай, воспитанный тяжелым крестьянским трудом и оттого крепко сложенный, всегда странно смотрелся рядом с болезненно тонким, аристократично бледным Федором: крестьянин и дворянин, слуга и хозяин, два разделенных пропастью мира, соединившиеся странной и неестественной связью. Ладони Федора очерчивают бедра Николая: одна остается, вторая — спускается вниз к колену. — Чего ты ждешь? — Николаю кажется, что он впервые улавливает намек на эмоции в его голосе. Едва различимая игривость, но она заставляет его застыть: померещившаяся сторона Федора — есть ли она или нет, он не знает, — ловит врасплох от непривычки. Федор всегда холоден к нему, и это иррационально привлекает. Может быть, это ничто более как бегущая по венам кровь, бурление которой больше напоминает шум разбивающихся волн о петербургский гранит — волнение, жар, дрожь. — Боишься признаться, что этому… — Пальцы Федора поглаживают бедро Николая — вверх-вниз, — и останавливаются на полумесяце колена. Тот молчит, с трудом понимая, что он может ответить. — …есть причина. У меня тоже есть. Признайся: иметь причину и следовать за ней — куда более веселый способ разрушать себя, чем тот безвкусный, который выбрал ты. Ты называешь это попыткой освободиться, но это никогда ею не было. Я предлагаю тебе куда большее. Николай запутывается: десятки мыслей сталкиваются на распутье перед верным для него ответом, но дорог к нему так много, и все они путаются меж собой, что остается стоять, замерев и пытаясь найти хоть какие-либо слова. Когда кажется, что получается, то рука Федора нащупывает его свободную и внезапно подносит к губам, оставляя едва ощутимый поцелуй и шлейф холодного дыхания. Когда кажется, что он находит силы отшатнуться и отказаться от своего желания, то Федор дотрагивается до пояса брюк и поддевает его ногтем, едва успевая прикоснуться к коже. Когда кажется, что он улавливает настоящую волю к жизни — сбежать без оглядки, затеряться в черном поле и заснуть там, чтобы после пробуждения происходящее оказалось пугающим сном, — то Федор находит ладонью его щеку и тянет на себя, сталкивает их носами и вновь целует. Николай не отвечает — прикрывает глаза и приоткрывает рот, со всем терпением мира сносящий то, как Федор терзает его губы; чувствует влажный след от языка на нижней губе, за ним — покусывания, то и дело сменяющиеся посасываниями. Николай задерживает дыхание и находит пальцами подбородок Федора — тот бодается и не позволяет обхватить его, в нежелании прерываться от причинения мучений Николаю. Невыносимо. Вновь кожа к коже, вновь желание больше и вновь ощущение, что Федор целует его просяще. Конечно, это не так. Конечно, это уловка: Николай понимает, что Федор не умеет просить — как и подобает тому, кому никогда и ни при каких условиях не приходилось опускаться до мольбы. Николай знает, каково это, и потому не верит — но верить хочется, потому что кожа будто бы пылает от одной лишь мысли, что это Федор, бесконечно холодный к нему, просит его. Самолюбие польщено и послушно потягивается прирученным котом —  в ответ хочется отпустить себя полностью и поддаться с концами. В долю мгновения в бесконечно черном поле под звездами больше не чувствуется настоящей свободы, оно тут —  в руках Федора, сомкнутых на шее, его губах и касаниях, с каждым разом все более мучительных. Николай отвечает: обхватывает пальцами подбородок Федора и, не позволяя ему вести дальше, углубляет поцелуй — чувствует привкус крови. Они сталкиваются носами, останавливаются на мгновение, слизывая с губ смешавшиеся дыхания, и находят губы друг друга снова, припадая к ним, подобно египетскому путнику, нашедшему воду. Николаю кажется, что он лишается рассудка. Оно не должно так ощущаться. Оно не должно ощущаться так, словно это все, чего ему хотелось бы иметь в жизни —  задуманное в будущем может катиться к черту. Оно не должно ощущаться так бесконечно правильно и до безумия хорошо — от одной промелькнувшей мысли хочется упасть на колени и взмолиться о прощении, потому что маленький мальчик в нем, все еще всем сердцем верующий в божественную правильность мира, боится быть отвергнутым. Каждый разгоряченный вздох, каждое столкновение языков, каждая мысль о том, насколько сильно ему хочется большего, лишь приближает его к этому. Он неправильный, а значит, должен быть отвергнут. Что ему остается? Наверное, поддаться к шепчащему на ухо бесу. — Коля… — Федор прикусывает его губу и тянется пальцами к подолу его рубахи; те копошатся в поисках крупных круглых пуговиц и нащупывают их, поднимаются вверх по одной с легкой дрожью. Оголенный живот поджимается от едва ощутимых касаний, и Николай дергает Федора за строгий воротник рубашки, после — пальцы хватаются за аккуратно подвязанную под самым горлом ленточку. Николая внезапно раздражает это: идеально накрахмаленная рубашка, блестящая ленточка под воротничком и строгий жилет — даже в тот момент, когда на нем самом домашняя крестьянская рубаха, остающаяся ему всегда по размеру, в отличие от столичных костюмов, стесняющих и выглядящих на нем по-особенному нелепо. Петербургская мода Николаю не к лицу и выглядит так, будто бы снятая с чужого плеча и приложенная к его телу лишь для примерки перед кривым зеркалом. Федор — другое дело: ему все к лицу, и оттого собственная несуразность режет глаза, заставляя словно маятником ненавидеть то себя, то его. Стоит выброситься в Неву и — конец. Федор смотрит на Николая снизу вверх — не нужно видеть, как скользит его взгляд, чтобы отчетливо чувствовать его на себе, так, словно бы он оставляет обжигающе холодную дорожку следов на коже. Николай задерживает дыхание и крепче обхватывает ленточку на шее Федора — тот, будто бы и вовсе не почувствовав этого, нащупывает пояс брюк. Одного слабого рывка вперед хватает, чтобы Николай встал чуть ближе — до ужаса ведомый. Пальцы ловко развязывают завязки и щелкают пуговицами — сложно поверить, что его тонкие, обычно дрожащие пальцы умеют так. Может, это его опыт с мужчинами, о котором Николай никогда не слышал: у них не было причин обсуждать это — до момента, когда Федор протянул ему руку и показал, что быть соблазненным не так уж стыдно, — но почему-то мысль о том, что Федор был с мужчинами, кажется такой простой. Скорее — естественной, как дыхание. Все эти салонные сборища с молодежью дворянских кровей — той самой узкой прослойкой, которой не интересны реформы, зато интересно купание в своем юношеском лоске и высокой интеллектуальности, — или блистательные балы, устроенные очередной богатой женой генерала, рьяно ищущей будущего мужа своей неказистой дочери — легко представить, как они заканчиваются тонной благодарностей хозяйке за прекрасный вечер и исчезновением в тенях ночного Петербурга, побегом до богатой квартиры и страстной ночью, которую оба сохранят в секрете. Николай прикрывает глаза, когда чувствует, как ладонь Федора прижимается к оголенному низу живота — щекочет дорожку волос и нарочно царапает кожу. Это отвлекает, но мыслями он все еще в воображаемой ночи Петербурга: легко представляет, как Федора размашисто целуют, как его раздевают, словно безвольную куклу, как его берут — только тогда выражение его лица меняется, и рот едва отрывается в неестественных хрипах удовольствия. Изгиб его тонкой спины, прилипшие к загривку волосы и болезненный румянец — должно быть, это красиво. Наверное, он все же спал с мужчинами. Наверное, он и правда получал удовольствие от того, что был использован, потому что не может быть иного с человеком, находящим странное наслаждение в том, чтобы использовать других. Наверное, тогда он впервые чувствовал, каково это— быть объектом в своей же игры. Николай дергает за ленточку — в этот раз Федору приходится подчиниться и подняться на ноги. Стоят, соприкасаясь животами и дыша друг другу в губы. Ему кажется, что он снова чувствует его улыбку — хитрую и догадливую, словно бы он каким-то образом прочитал его мысли. Николай грубовато подталкивает Федора к столу, все так же держа за ленточку на шее, и заставляет опереться на него бедрами. Горящая свеча покачивается, и тень от огонька неестественно растягивается до потолка — на миг кажется, что вот-вот начнется пожар, и Николай коротко жмурится, чтобы прогнать видение. Лента стекает сквозь пальцы и растворяется в темноте пола, и Николай хватается за теплый отсвет над плечами Федора. Пальцы ползут вверх и крепко цепляются за воротник, находят крошечные пуговички и щелкают ими, одна за другой, пока не натыкаются на ткань жилета. Терпение внезапно истончается, вместе с ним — аккуратность: наверное, после Федор выдаст остроумную колкость и подсмеется над его желанием лечь с ним в постель — наверное, Николаю стоит ответить, что тот хотел этого не меньше. Николай стягивает с него жилет и кидает на стол, возвращается к расстегиванию рубашки и щелканью пуговичками, после — широко улыбаясь своему маленькому триумфу, распахивает рубашку в стороны, чтобы полюбоваться телом Федора. Вокруг него — ореол от отсвета свечи, такого теплого цвета, какой бывает только на иконах, но само тело черно, словно находится в неразрывной связи с тенью. Николай, не отпуская край рубашки, тянется за свечой и подносит ее ближе к оголенному телу — хочется разглядеть все, раз есть возможность. Федор болезненно худощав — настолько, что на мгновение это кажется неестественным. Николай завороженно рассматривает грудную клетку: ребра выпирают настолько, что можно пересчитать их касаниями пальцев. Он дотрагивается до них и ведет вниз, не упуская ни одной пустой впадинки. Странно и непривычно на ощупь, но контраст загорелой широкой ладони, намертво мозолистой от давней тяжелой работы, и бледного худого тела, кажущегося еще более маленьким, стоит только Николаю прикоснуться к нему — этот контраст заставляет его желать Федора еще больше. Их взгляды сталкиваются — дикий и мертвый, — и Николай, не разрывая напряженную связь, склоняется и оставляет короткий поцелуй на одном из ребер. Еще один. И еще один. Во взгляде Федора — ни эмоции: он внимательно следит за каждым действием Николая, и ни одно из них не удивляет его; в его взгляде будто потаенное знание о каждом следующем движении — даже том, которое Николай может совершить лишь для того, чтобы показать свою наигранную непредсказуемость. Федора сложно удивить — это известно, поэтому Николай прикрывает глаза и целует кожу под ребрами, едва слышно мыча от того, как странно она ощущается под губами. Он отставляет свечку на стол, сам же — все так же держит за края рубашки, опускает на колени перед Федором и дрожащими руками нащупывает пояс брюк, нервно пытается стянуть их с хрупких бедер. Он ненавидит то, каким болезненным чувствует себя, — возбуждение ощущается внезапной вспышкой острой лихорадки, от которой стекает горячий пот по спине, а движения рук настолько рваные, будто цепляются за первое попавшееся в предсмертной агонии. Дикий-дикий огонь — наверное, так плавятся души согрешивших. Пальцы стягивают ткань брюк — вместе с ними сползает и белье, виснет на коленях, — и Николай прикладывается лбом к бедру. Стоит прикрыть глаза, как оказывается в детстве, стоящим на службе и так же судорожно целующим икону перед собой, пытаясь добиться прощения Господа — неизвестно за что совершенно, ведь он всего лишь ребенок. От этого хочется плакать, и Николай тяжело сглатывает, пытается остановить судорожные вздохи и трется лбом о ногу Федора; поднимает на него взгляд и смотрит снизу вверх — тот заинтересованно наблюдает за ним, будто бы прекрасно чувствуя одолевающие его изнутри терзания. — Почему ты плачешь, Коля? — Его голос неожиданно ласков, как и ладонь, гладящая щеку. Николай поддается ей, прося чуть больше ласки, даже если та — игра его воображения. Свеча подыгрывает ему своей тенью, создавая пугающие узоры на стенах. — Больше не стоит переживать. — Ты хотя бы что-нибудь чувствуешь? — Николай поднимается вверх быстрыми судорожными поцелуями, до выступающей косточки и прижимается к ней лбом. — Да. Гордость и… — Пальцы Федора перебирают его волосы, накручивая кончиками пальцев короткие завитки.  — …желание. Ты выглядишь по-другому. Невероятно. — Из-за того, что перед тобой на коленях? — Николай спускается чуть ниже и целует внутреннюю сторону бедра. Еще и еще. Этого мало. Просыпается жадность. Он опускается ниже, неуклюже обхватывает губами влажную головку члена — семя остается на щеке, — и коротко посасывает ее, чтобы не разгорячиться самому и успеть вовремя оторваться. Николай ловит взгляд Федора и обводит головку языком: чувствует, как что-то внутри него окончательно умирает от ясного осознания, что он сейчас делает. Федор позволяет любить его — Николай ненавидит, как легко он проглатывает это. — Обычно ты ограничиваешься тем, что ставишь на колени морально, а не физически. Федор посмеивается — по загривку Николая бегут мурашки: — Нет. Ты просто не видишь того, что вижу я. — Он стирает след семени с щеки Николая и, обхватывает его за плечи, тащит к кровати, заставляя того ползти на коленях за ним. Федор окончательно сбрасывает рубашку куда-то на пол — она растворяется в темноте вслед за ленточкой, — и забирается на постель, стоит на коленях и манит ладонью. Один жест, по которому легко прочитывается “сейчас ты должен быть тут”, и Николай оказывается там, где должен быть — рядом с Федором, стоя на коленях и прижимаясь к его спокойно вздымающемуся животу своим. Он проводит ладонями по его острым плечам, скатывается пальцами по плоской груди и вновь пересчитывает ребра, хватается за едва ощущаемый изгиб бедер, чтобы подтянуть его тело ближе к своему. Николай впивается в его шею — грубо целует, больно кусает, что кажется вот-вот прокусит его тонкую кожу и навсегда оставит свой след на нем. Наверное, будет кровоподтек, но он не извинится перед ним — это наименьшее, что он может сотворить по отношению к Федору. Николай кусает вновь — уже острую ключицу, — и улавливает краем уха довольное сопение. Хочется услышать его голос — не наигранно ласковый и не въедливо ехидный, а срывающийся и мучительный. Хочется быть уверенным, что Федор чувствует все то, что пытается пережить сейчас Николай. Федор останавливает его и, с секунду разглядывая взъерошенного Николая, отползает, чтобы опуститься на четвереньки. Николай тяжело сглатывает: замечает в полутьме изгиб его тонкой спины — скорее бы прикоснуться к нему и почувствовать выпирающие острые позвонки, — и подползает на коленях ближе. Одеяло шуршит из-за его нервных движений, и кажется, что он слышит собственное биение сердца — такое быстрое, словно бы вот-вот выпрыгнет из груди и своей неровной пульсацией расскажет всем вокруг о его связи с мужчиной. Он дотрагивается до ягодиц Федора  и обхватывает их ладонями — любое прикосновение, насколько бы едва ощутимым оно ни было, оставит следы. На секунду представляет Федора с утра — лежащим обнаженным в его кровати, с заметными следами от его же зубов и ладоней на кажущейся прозрачной коже, с заметной припухлостью и алым оттенком на губах от вымученных поцелуев. Хочется сию секунду оказаться у Невы и все же спрыгнуть в нее, потому что, только мимолетно представив это в воображении, уже вряд ли сможет продолжить жить, не случись это в реальности.  Николай нащупывает пальцами его вход и проталкивает один на пробу — Федор не издает ни звука, словно бы вовсе не испытывает боли. — Не задавай лишних вопросов. Ты точно не захочешь знать причину. — Николай замечает, как тот смотрит на него через плечо — блистает хитрый взгляд из-под ресниц. — Хватит медлить. Николай подползает еще ближе — так, что пах плотно соприкасается с ягодицами Федора, — и приставляет член к входу. Медленно, сжав головку, он проникает внутрь и остается неподвижным, чтобы привыкнуть к жгущей узости. Прислушивается к дыханию Федора и слышит тихое сопение. Все также держа собственный член, движется глубже и останавливается, когда чувствует заметное напряжение тела Федора — ладонь сама тянется к его позвоночнику, чтобы погладить и сместить ощущения с неприятной наполненности на мягкие поглаживания. Тот не заслуживает их, но Николай не может остаться в стороне. Внутри все еще узко, но он устает ждать и начинает медленно двигаться, шипя себе под нос от все еще непривычного жжения и жаркого, почти что жгучего, трения. Крепко хватается за его напряженные бедра и помогает себе проникнуть еще глубже в попытке задеть членом что-то внутри, чтобы выбить из Федора хоть какой-либо звук удовольствия — на крайний случай, хотя бы раздражения. Внезапно Федор дотягивается до его руки и крепко цепляется за нее — помогает себе разогнуться и опереться своей спиной на груди Николая. Тот ловит его, обхватывая ладонями за талию, и продолжает двигаться, и смена угла заставляет коротко стонать от того, насколько это странно ощущается. Николай жадно припадает к его шее и горячо зацеловывает ее — лишь тогда улавливает тихий хрип, наверное, от того, что от прикосновения губ саднят успевшие потемнеть укусы. Федор пытается увернуться от его губ и неуклюже движет коленями — так, что припадает к стене и прижимается грудью к ней. Николай быстро оглядывает красный угол — все будет в порядке, если Федор не начнет скрести стену и метаться по ней руками в поисках чего-либо, за что можно ухватиться. Николай налегает на его спину грудью и прижимает его к стене еще сильнее: ловит ладонями его ладони и сцепляет их пальцы, утыкается носом в его загривок и ведет кончиком куда-то наверх, в надежде, что Федор повернет лицо, и тот сможет найти его щеки и губы. Он двигает бедрами: медленно набирает темп, но после каждого толчка становится нужно больше и больше, будто каждое движение бедер вспарывает его запрятанную где-то глубоко жадность, и она наконец-то выходит наружу. Двигает бедрами быстрее: дыхание скачет, как и биение сердца, а губы цепляются за линию челюсти Федора, безмолвно умоляя повернуться и дать почувствовать его губы под своими. Он сжимает его пальцы и чувствует грудью, как изгибается его спина — наверное, займись они этим не ночью, а при свете дня, Николай остановился бы, чтобы насладиться изгибом, но пока он просто чувствует его, и это заставляет ускорить темп. Николай отпускает ладонь и спускает ниже, к паху Федора, чтобы сжать его член пальцами и, не оставляя шанса на одышку, водить по нему вверх-вниз, размазывая выступившее семя и чувствуя кожей горячую вибрацию. В ответ толкается бедрами еще быстрее, ощущая подступающий потоп. Жарко, очень жарко. Невозможно дышать. Кожа горит. Член болезненно пульсирует, словно тело находится в предсмертной агонии и перед последним вздохом решило показать истинное удовольствие. Он не понимает, что ему нужно сделать, чтобы сбросить с себя это ощущение, потому толкается еще быстрее, до самого упора, краем уха улавливая шумное дыхание Федора. Он тоже чувствует это. Он откидывает голову назад, на плечо Николая, и тот, уличая момент, ловит губами его губы — слизывает горячее дыхание и выступившую слюну, цепляется за кожу с кислым привкусом и терзает ее еще сильнее, чувствуя себя забившимся в углу зверем, не знающим, что делать с непривычными ощущениями. Последний толчок и — выступившая перед глазами пелена, ослепительно белого цвета. Николай хрипит, но не останавливается — быстро, надавливая с особым усилием, водит колечком пальцев по влажному члену Федора. Тот шумно дышит и пытается ухватиться за что-то рукой, но не за что — елозит туда-сюда, и накрывающая с головой волна удовольствия заставляет его метаться. Николай прижимает его спиной, пытаясь успокоить, но не выходит. Рука цепляется за красный угол и — стоявшие на нем иконы летят вниз на них; одна из них царапает уголком висок Федора, и он внезапно сжимается и словно бы прячется под Николаем. Тот проводит носом по его виску и чувствует все тот же кислый запах. На идеальном лице Федора останется ранка от иконы.
34 Нравится 3 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (3)