Стать кем-то, заслуживающим его

NC-17
Завершён
1138
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
70 страниц, 24 095 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1138 Нравится 33 Отзывы 311 В сборник

Часть 1

Настройки
Просыпается Кацуки, ощущая себя так, будто по нему пробежалось стадо носорогов. С одной стороны, если учесть статус про-героя – такое состояние не должно быть для него чем-то новым. А вот с другой стороны… На самом деле, он бы предпочел несколько сломанных в ходе очередной миссии конечностей, чем это ощущение беснующегося, устроившего вечеринку в его голове ада и гребаной свалки во рту. К сожалению, как бы редко Кацуки в таком состоянии ни оказывался, но ему все-таки не требуется много времени, чтобы понять, какого хрена. Бля-я-я. Это ж сколько он вчера выдул, а? Обычно Кацуки не так уж много пьет. Вообще почти не пьет. Не потому, что не может – да он взорвет рожу любого долбаного статиста, который посмеет ляпнуть, будто Бакуго Кацуки чего-то там не может, в том числе и ужраться до зеленых чертей, и все равно остаться круче всех. Но то, каким он становится, когда выпьет… Если честно, будь выбор за самим Кацуки – то предпочел бы превращаться в злобного разъяренного мудака, который вдавливает в асфальт рожи всяких бесячих ублюдков. Но, наверное, проблема в том, что в повседневности он и есть злобный разъяренный мудак, который вдавливает в асфальт рожи всяких бесячих ублюдков. Пусть и научившись ограничиваться лишь теми из них, с которыми Кацуки имеет законное право так поступить, как про-герой. Или по большей части ограничиваясь. Так что, учитывая, что свой гнев он никогда не сдерживает, а, наоборот, радостно отпускает его на свободу во вполне себе трезвом состоянии – то, когда Кацуки выпьет, в нем не обнаруживаются какие-то скрытые и спрессованные залежи злобы, которые под действием алкоголя вырываются на свободу. Как оно происходит со многими бесполезными статистами. Скорее, очень даже наоборот. Хотя Кацуки старательно притворяется, будто не помнит те несколько раз, когда ужрался в хлам – на самом деле он, к сожалению, помнит. Да еще и настолько хорошо, детализированно, что где-то там наверняка вселенная над ним, ебланом таким, угорает. Так что и вчерашний день тоже в его голове всплывает достаточно быстро и достаточно отчетливо – по крайней мере, до определенного момента этого дня. Зарывшись лицом в подушку, Кацуки орет. Может, ему стоит убить всех свидетелей своего позора? Он же про-герой, так что сумеет замести следы и обставить все так, будто это работа какого-то злодея. Наверное, Кацуки вообще давно нужно было так поступить – нахрена ему в принципе друзья, учитывая, какие они бесячие, дружелюбные мудаки, вечно пытающиеся причинить ему добро? Например, уговорить его ужрать в хлам – это в их понимании как раз причинение добра. Какого черта он вообще вписался во всю эту тему с дружбой?! Его похмельный, но даже в таком состоянии неплохо соображающий мозг уже даже начинает обдумывать план того, как ему убить девятнадцать про-героев, по совместительству друзей и бывших одноклассников – и выйти сухим из воды. Но Кацуки очень быстро сдается, раздраженно фыркнув. Увы, за последние годы он вырос над самим собой достаточно для того, чтобы признать, пусть и только мысленно, что все-таки привязался к этим придуркам и ничего им не сделает, даже если иногда и хочется повзрывать их приветливо скалящиеся ему рожи. Проблема в том, что вчера Кацуки признавал это не только мысленно. Хотя он не хочет ничего вспоминать, но ебучий мозг уже услужливо подбрасывает ему картинки того, как лез обнимать Дерьмоволосого, рассказывая, насколько тот охрененный лучший друг и этим заставляя его мужественно разрыдаться; как взъерошивал волосы Пикачу и говорил, что тот на самом деле совсем не тупой, даже если иногда тупит, под аккомпанемент его всхлипываний; как закидывал руку на плечо Двумордого, почему-то посчитав жизненно важным оповестить придурка о том, что за прошедшие годы действительно стал считать его своим другом и работать в паре с ним довольно круто – ну, этот хотя бы не разревелся, хотя Кацуки почти уверен, что заметил, как обычно ничего не выражающий взгляд его гетерохромных глаз немного смягчился. Все это – только верхушка айсберга всей той слащавой херни, которую он вчера нес. Отвратительно. Да придурки ж ему никогда теперь этого не забудут! Они и предыдущие два раза, когда Кацуки напивался до схожего состояния, до сих пор припоминают и угорают. Поэтому единственное, что остается – все отрицать и грозиться взорвать рожи каждому, что посмеет хоть слово о вчерашнем сказать. Но дело в том, что эти ебланы в его угрозы уже давно не верят. Кажется, Кацуки совсем размяк, а? Правда, основная проблема даже не в этом – потому что основной проблемой является Изуку. Ладно, похрену на то, сколько слащавой хрени он наговорил всем остальным статисткам, потому что набухался – но стоит подумать о том, что Кацуки мог наговорить одному определенному тупому задроту, и кровь в его жилах обмерзает так, будто к этому руку приложил Двумордый. До сих пор продолжавший вопить в подушку – он резко замирает, ощущая нитроглицериновый взрыв ужаса у себя внутри. Несколько особенно сильных злодеев с мощными причудами, с которыми ему предстоит сразиться? Да ерунда. Подбрасывайте еще. Но вот перспектива того, что его пьяный, выдающий всякую сентиментальную хрень язык мог наговорить Изуку? Да, так-то Кацуки, конечно, ничего не боится. За исключением вот, блядь, этого. Так что он принимается судорожно перебирать в голове те воспоминания о вчерашнем, которые у него сохранились – и где при этом мелькал буйный зеленый лес знакомой макушки. А это, в общем-то, почти все. Кажется, Кацуки в очередной раз просил у него прощения за их детство – если учесть оба предыдущих сентиментальных пьяных раза и один серьезный трезвый, то это уже будет четвертый. Еще рассказывал, как круто, что они теперь друзья и живут вместе; рассказывал, что Изуку, со всей своей храбростью и умом, заслуживает гребаное первое место в рейтинге и Кацуки удивлен тому, что он еще не там; рассказывал, насколько вся эта ебучая самоотверженность и не умение думать о себе, конечно, невероятно раздражают – но также и восхищают, да и вообще, у тупого задрота всегда есть сам Кацуки, чтобы о нем позаботиться. Перебирая эти воспоминания, он разрешает себе вновь расслабиться на кровати и выдохнуть – все это, конечно, дохрена стыдно, но все-таки, вроде бы, ему удалось не сказать ничего совсем уж катастрофического или того, что не мог бы признать и в трезвом состоянии, пусть и в куда более сдержанных, колких формулировках. Кажется, даже его пьяный размякший мозг понимает, о чем, бля, лучше не говорить. Но Кацуки все равно клянется себе, что никогда больше не будет пить. Вот уже в третий раз клянется. Хотя для вчерашнего у него все-таки есть оправдание – даже если он ненавидит ебаные оправдания. Но после того, как объявили обновленный рейтинг про-героев, многие из их бывших одноклассников оказались куда выше, теперь первая двадцатка почти на треть состоит из них, сам Кацуки на четвертом месте, а Изуку на третьем – и если раньше этот факт разозлил бы и заставил бы взрывать все на своем пути. Но сейчас он вызывает ощущение гордости за этого тупого задрота. Конечно же, они все еще соперники, а Кацуки собирается и дальше дышать Изуку в спину и наступать ему на пятки, не позволяя ни на секунду расслабиться. Но, в отличии от прошлого себя, того мелкого, избалованного, эгоцентричного пиздюка, который не мог принять никого другого расклада, кроме того, где он будет первым и самым лучшим – сейчас Кацуки может признать, что Изуку с его бесячей самоотверженностью, храбростью, искренним желанием спасти весь ебаный мир и яркой, широкой улыбкой, которая даже внутри него самого заставляет что-то светлеть, определенно тот, кто заслуживает это гребаное первое место. А еще тупой задрот – единственный, кому Кацуки вообще готов первое место уступить, да еще и без ущерба для своей гордости. Теперь понимая и зная, что Изуку действительно достоин этого куда больше, чем он сам. Так что ему действительно искренне непонятно, какого хрена этот задрот все еще не там, не на первом месте – негласно он уже новый Символ мира. Осталось только подождать, когда этот статус станет официальным, для чего вряд ли понадобится много времени. Прошлый Кацуки назвал бы его жалким слабаком за то, что смирился со своим вторым местом – но этот Кацуки знает, что так все и должно быть, хотя почему-то совсем не ощущает горечи поражения, разве что легкую меланхолию от того, как все изменилось. Но Изуку снова и снова доказывал, продолжает доказывать, что именно он тот, кто имеет право нести ношу наследия Всемогущего – поэтому даже до закостеневшего, зацикленного на победе мозга Кацуки в конце концов дошло, что правильнее ничего не может быть. Хотя, конечно же, этот тупой задрот остается единственным, чью спину он готов видеть впереди себя – но никогда, ни за что не допустит, чтобы кто-либо еще его обогнал. Так что Двумордый, который оказался на пятом месте в обновленном геройском рейтинге – может выкусить, потому что ему никогда не светит оказаться на втором после Изуку месте. Это место железно занято Кацуки. Но все-таки, пусть они с задротом, чисто технически, все еще не на первом и втором месте, а на третьем и четвертом – учитывая, что им всего лишь по двадцать три года, это охренеть, какое достижение, так что вчера Кацуки дал слабину и позволил своим ебланам-бывшим-одноклассникам уговорить его выпить. А теперь жалеет обо всех своих гребаных жизненных решениях. Никогда больше. Никогда, бля. Правда, проблема в том, что в какой-то момент воспоминания Кацуки обрываются. Это происходит тогда, когда он и Изуку, пьяные и хихикающие, как какие-то гребаные подростки, будто на их плечах вовсе не лежит тяжесть ответственности за весь гребаный мир – вваливаются в квартиру… А после – пустота. Но Кацуки решает, что, наверное, где-то здесь, ощутив себя в безопасности их с Изуку родных стен дома – его пьяный мозг наконец позволил себе полностью расслабиться и отрубиться. Потому что то, что дальше – на самом деле никакая не пустота, но могло быть лишь порождением его пьяного вусмерть сознания, а никак не реальностью. Не впервые Кацуки снятся сны подобного содержания с Изуку в главной роли – это всегда чертов задрот, – но впервые все настолько ярко, детально и охренительно до горечи. Широко распахнутые, огромные, сияющие зеленые глазищи напротив. Сильные бедра, обхватывающие его поясницу накрепко. Крепкие и загрубевшие, испещренные шрамами пальцы в собственных волосах. Вкус алкоголя, жажды, адреналина и Изуку, Изуку, Изуку у себя во рту – сносящее крышу сочетание. Бля, нет, такое точно могло быть только сном – так что Кацуки опять орет в подушку, но теперь тише и обреченнее, как какой-то совсем жалкий дурак. Как еще более жалкий дурак он, пусть и знает, что это не могло происходить на самом деле – но, все еще оставаясь с зарытым в подушку лицом, вытягивает руку в сторону, чтобы пощупать пустующую, холодную вторую половину кровати. Убеждаясь, что, очевидно, никого этой ночью там не было, кроме него самого. Недовольно проворчав в подушку, Кацуки все-таки поворачивает голову набок, оглядывается вокруг себя, даже самого себя оглядывает, не находя никаких признаков того, что сон мог быть никаким не сном. Но даже на этом он – потому что тупой еблан, очевидно – не останавливается и, когда наконец отрывает свою едва функционирующую тушу от постели, планируя затолкать ее в душ и превратить в хотя бы относительно функционирующую, то все равно проводит куда больше времени, чем обычно, перед гребаным зеркалом. Пытаясь отыскать на своем теле хоть какие-то следы – укусы, засосы, синяки от впивавшихся в кожу пальцев, но находит только пару знакомых гематом, еще не полностью сошедших после последнего сражения, и на этом, собственно, все. От таких очевидных доказательств того, что это просто его мозг создал красивую иллюзорную картинку событий, которые, возможно, в реальности никогда не произойдут – Кацуки ощущает одновременно и облегчение, и разочарование. Конечно, ему бы не хотелось, чтобы все наконец произошло вот так, когда они с Изуку оба в хламину пьяные – но в то же время отчаянно хотелось бы, чтобы в принципе произошло. Ну какой же все-таки Кацуки мудак, а? Недовольно зыркнув на свой пах, который отреагировал вполне однозначным и закономерным образом на картинки из сна, проносящиеся в голове – он недовольно ворчит и все-таки затаскивает себя в душ. Чтобы наконец превратиться в функционирующую единицу общества.

***

Или притвориться, будто превратился. Это уж как получится.

***

Когда Кацуки, наконец ощутив себя вернувшимся в мир живых – одной ногой, но делая вид, будто обеими, – заваливается на кухню и начинает готовить завтрак для них обоих, но вскоре после этого слышит шаркающие звуки, с которыми туда же вваливается Изуку. Злобно ухмыльнувшись, он уже перебирает весь арсенал подколов и насмешек, которыми будет изводить задрота весь день на тему его вчерашней попойки и сегодняшнего похмелья. Лицемерно ли это со стороны Кацуки, учитывая, что он сам в таком же положении? Безусловно. Но у Изуку есть возможность не только ткнуть его в этот факт носом, но еще и начать швыряться всем тем смущающим сентиментальным дерьмом, которое Кацуки вчера нес – так что они находятся в одинаковом положении и чувствовать себя виноватым он отказывается. Обычно задрот пьет столько же, сколько сам Кацуки – то есть, почти никогда. Но в пьяном виде тоже не превращается в буйствующего разъяренного мудака. Неа, этот придурок становится еще более добродушным, улыбчивым солнцем, одаряющим всех окружающих своим светом, и как он смеет вообще. В его обычно-то состоянии иногда так и тянет по тупому улыбающемуся лицу врезать – просто чтобы заглушать все те яркие, нежные, оглушающие чувства, которые это лицо вызывает внутри Кацуки. Но хорошо, что он все-таки повзрослел не только фактически, но и внутренне, поэтому теперь готов признать хотя бы перед самим собой: да, эти гребаные чувства есть, чтобы их, – вместо того, чтобы действительно влезать с Изуку в драку, лишь бы только и дальше существовать в своем отрицании. Но проблема в том, что пьяного его терпеть еще сложнее – тем более, если сам Кацуки при этом тоже пьяный и жалко-сентиментальный. Удивительно, каким гребаным образом ему, будучи ужратым в хлам, до сих пор удавалось сдерживаться от того, чтобы вывалить на задрота все то, что к нему чувствует. Вот только по итогу выходит так, что пьяный Изуку в плане своего поведения мало отличается от трезвого Изуку, разве что становится еще более мягким и теплым – так что, в отличие от самого Кацуки, не творит и не говорит никакого по-настоящему смущающего дерьма, которым его потом можно было бы дразнить. Но хорошо, что он, даже будучи двадцатитрехлетним грозным, внушающим трепет прогероем, силой, с которой должен считаться каждый – также остается и вечно краснеющим задротом, которого легко смутить даже простым напоминанием о том, насколько он вчера ужрался. Оборачиваясь, Кацуки уже открывает рот, готовый начать язвить и угорать – только бы нанести удар первым и задать тон той дружеской перепалке, которая, он знает, за этим последует, – но тут же его захлопывает и хмурится. То, что Изуку выглядит так, будто прошедшей ночью его пережевало и выплюнуло – совсем не новость, сам Кацуки ощущает себя приблизительно также даже после душа. Хотя факт того, что задрот открыто это демонстрирует, а не пытается скрыть – как точно сделал бы, включив свой профессионализм, если бы прямо сейчас пришлось отправляться на задание, – говорит о немалом доверии и заставляет что-то внутри потеплеть. А это ужасно бесит. Но проблема все-таки в другом. Да, может, Изуку и готов открыто продемонстрировать то, как страдает сейчас от похмелья, но вот что он точно никогда честно показывать не стал бы даже перед Кацуки – а может, особенно перед ним, – так это свои травмы. Имеется у тупого задрота тупая привычка скрывать, когда ему плохо, и постоянная зацикленность на том, чтобы никого не беспокоить своим состоянием. Особенно близких ему людей. Что невероятно в нем бесит. Поэтому то, как он плетется к столешнице, прихрамывая, заставляет все возможные язвительные комментарии провалиться обратно в глотку, заменяя их беспокойством. Есть только два варианта, при которых Изуку мог бы неприкрыто хромать: первых из них – это если травма настолько серьезная, что близка к летальной, и он просто не в состоянии ничего скрыть, потому что бесячий задрот научился даже свои переломы игнорировать и ничем не выказывать. Но тогда он точно попытался бы вообще не показываться Кацуки на глаза – тот его актерскую игру на раз-два раскусывает, они знакомы почти всю жизнь и оба отлично умеют считывать ложь друг друга. Так что остается второй вариант – травма непривычна для Изуку, это тот редкий случай, с которым он еще не сталкивался, поэтому не знает, как справиться с последствиями, скрыть их и, вероятно, просто сам не осознает, что хромает. – У тебя что-то с ногой? – вместо любых насмешливых и ядовитых реплик, по итогу спрашивает Кацуки пасмурно. Хотя, вообще-то, хромота у Изуку равномерная, приходится на обе ноги, выглядя при этом как-то нетипично и непривычно, не похоже ни на какие-либо травмы ног, ни на повреждение внутренних органов, ни просто на последствия их попойки. Копаясь в памяти, также не удается отыскать никаких эпизодов, которые могли бы объяснить хромоту: пьяный задрот точно никак себя не калечил, это даже ужратый в хлам Кацуки отследил бы и заметил, все-таки, они почти все время находились в поле зрения друг друга и домой отправились вместе. За исключением… Ну, он вспоминает свой идиотский сон – который точно был только сном, но при этом порождает неприятную догадку, от которой во рту появляется привкус желчи. Но нет. Это хрень какая-то. Они точно вернулись в квартиру вдвоем, когда Изуку успел бы… да и вообще – бред полнейший! Так что Кацуки решает для начала вбросить достаточно нейтральный вопрос, уже зная, что проблема наверняка не в ноге – просто чтобы проверить реакцию. Как он и ожидал – Изуку поднимает на него взгляд, глядя с искренним удивлением, и отвечает вопросом на вопрос: – С чего ты взял? – С того, что ты хромаешь, тупой задрот, – хмыкает Кацуки. На секунду огромные глазища Изуку распахиваются еще шире – что могло бы выглядеть комично, если бы не желчь в горле и тот факт, что даже так они продолжают выглядеть до абсурдного красивыми, как же раздражает. А затем в зеленых радужках удивление сменяется осознанием и чем-то, похожим то ли на испуг, то ли на вину, пока щеки тупого задрота заливаются совсем-не-очаровательным-в-лексиконе-Кацуки-не-таких-слов румянцем и он резко выпрямляется, начиная сбивчиво бормотать: – Э-э-э... Нет. Ничего такого. Просто я, видимо, вчера перебрал. А похмелье теперь еще сильнее, чем казалось. Как думаешь, Исцеляющая девочка может исцелять от похмелья? Хотя я бы не рискнул спросить – получить тростью по башке не очень хочется, – нервно, чуть истерично хихикает Изуку, при этом остаток пути до столешницы уже проходя без намека на прихрамывание, с железной, выпрямленной осанкой. Как Кацуки и ожидал – задрот не только не понимал, что хромает, но и тут же начал скрывать проблему, стоило на это указать. Да еще и эта реакция… Так-то Изуку, конечно, только дай возможность покраснеть – может, он и научился лучше скрывать свои эмоции, но то перед всякими бесполезными, безмозглыми статистами, а точно не перед Кацуки. Поэтому можно было бы принять его реакцию просто за смущение из-за того, как он ужрался вчера. Но с чего бы ему хромать от похмелья, а? Еле ноги волочить – это да, но точно не хромать. Да и вообще все это звучит, как неловкая отмазка, а Кацуки нутром чует. Что-то здесь не так. Так что он ощущает, как настроение становится все более и более пасмурным, пока этот неисправимый ботаник продолжает бормотать, пускаясь в своим привычные бесконечные рассуждения: – Технически, если причуда способна пусть не полностью исправить, но облегчить последствия не только каких-то открытых ран, повреждений органов или переломов, но и чего-то, вроде простуды – то и с похмельем должна справляться, да? Было бы интересно провести эксперимент. Например, прийти с переломом ноги, и проверить, устранятся ли и последствия похмелья вместе с переломом… Кацуки уже хочет насмешливо поинтересоваться, собирается ли этот тупой задрот и впрямь сломать себе сейчас ногу, чтобы проверить свою теорию – потому что тогда он мог бы с этим помочь, ха. Только на словах, конечно, чтобы поязвить. Но его внимание отвлекается на тот факт, что, когда Изуку садится – то на какую-то долю секунды его лицо неконтролируемо искажается в болезненной гримасе прежде, чем вернуться к обычному выражению, из-за чего напряжение внутри Кацуки становится только сильнее, а идиотская догадка, от которой он так старательно отмахивается, только крепнет. Поджав губы, ему приходится начать пропускать через свой внутренний фильтр все то, что задрот несет – это уже стало привычным, у него просто не всегда есть возможность внимательно прислушиваться вообще ко всему, что бухтит себе под нос этот ботаник, потому иногда приходится отфильтровывать обычные о-боже-эта-причуда-такая-восхитительная-теперь-мне-нужно-исписать-сто-пицот-миллионов-блокнотов-анализируя-ее восторженные бормотания от того, что действительно полезно и может пригодиться здесь и сейчас. А здесь и сейчас Кацуки куда больше заинтересован в попытках понять, какого хрена происходит – о чем, очевидно, задрот не собирается ему рассказывать, – а не в рассуждениях о том, помогает ли причуда Исцеляющей девочки от похмелья. Хотя, это, конечно, было бы в нынешней ситуации очень кстати… Но сейчас есть проблемы посерьезнее. Внимательнее приглядываясь к Изуку своим взглядом привыкшего все анализировать про-героя, Кацуки пытается отыскать доказательства того, что его догадка – чушь, хрень и вообще внимания не заслуживает. Но затем он замечает это. Легкое покраснение на шее, выглядывающее из-под одежды Изуку, который, какого-то черта, вместо привычной растянутой, заношенной футболки напялил на себя с утра пораньше водолазку с высоким воротом. Учитывая, что та облепляет задрота, как вторая кожа, очень выгодно выставляя напоказ все его выдающиеся мышцы – вроде бы, Кацуки должно быть не на что жаловаться. Если бы не тот факт, что это дохуя подозрительно, а покраснение на шее заставляет желчь в горле стать ощутимее, пока внутренности ему зажимает железной хваткой. Не выдержав, он выключает плиту – завтрак уже как раз готов. А затем огибает столешницу, приближаясь к Изуку, и без предупреждения поднимает руку, поддевая пальцами ворот водолазки и с силой оттягивая на себя так, что едва не разрывает при этом ткань, чем заставляет его прерваться на полуслове и взвизгнуть. Не испуганно, конечно – но удивленно. – …конечно, я не собираюсь ломать себе ногу сейчас или, наоборот, напиваться после того, как сломаю ногу, но… Каччан! – вскрикивает задрот, тут же, явно инстинктивно, отшатываясь назад. Из-за чего пальцы Кацуки выскальзывают из-под ворота, вновь закрывая шею. Но это уже неважно. Потому что он уже увидел все, что ему нужно было увидеть – и что никогда не хотел бы увидеть. Желчь в горле сменяется тошнотой и Кацуки едва удерживается от того, чтобы прижать ладонь к лицу – учитывая, что в желудке у него пока что ничего нет, грозит ему перспектива выблевать сам желудок. Перед глазами вдруг все начинает плыть и ему приходится схватить за столешницу, чтобы устоять на ногах. Можно было бы притвориться, будто это просто последствия похмелья, если бы не тот факт, что до сих пор ему отлично удавалось устоять на ногах. Бля. бля бля бля Какого хрена, а?! Осознание того, что значат следы на шее Изуку, его прихрамывание, то, как на вопрос об этом он тут же принялся краснеть и нелепо оправдываться, а усаживаясь на стул поморщился – прилегает по грудине Кацуки, как мощная атака причудой. Похоже, его догадка никакая не чушь. А это, как бы дохрена драматично оно ни звучало – ощущается немного крушением мира. Но даже спустя все эти годы, Кацуки все еще остается Кацуки – да, он признал свои ошибки и пытается быть кем-то лучшим, научился контролировать гнев и не срываться то и дело попусту, но привычка прятаться от боли за яростью все еще при нем, полностью справляться с этим все еще не удается. Так что Кацуки, глядя в огроменные, какого-то хрена виноватые глаза напротив, рявкает: – Кто? – Ты… Ты не так понял, Каччан… Это просто… – принимается опять сбивчиво бормотать Изуку, но тут же затыкается, когда Кацуки опасно прищуривается и едва не рычит сквозь стиснутые зубы: – Если собираешься мне сейчас заливать о том, что это тебя какой-то мутировавший комар-переросток укусил несколько раз – то можешь сразу пойти нахуй. Хотя, кажется, ты и так уже пошел, – ядовито оскалившись, едко и бессознательно выплевывает Кацуки, тут же о последних своих словах жалея, когда губы Изуку поджимаются, взгляд его становится жестче, а вместо вины в нем мелькает обида. Из-за этого злость чуть-чуть притихает – но, увы, только чуть-чуть. Если бы полностью себя сейчас контролировал – то он тут же отступился бы и извинился, потому что, да, теперь умеет извиняться, пусть все еще очень редко это делает. В принципе такой хрени ни за что не ляпнул бы! Но прямо сейчас контроль его трещит по швам, потому что кто-то. Какая-то мразь… – Имя, задрот. Кого мне нужно убить? – рявкает Кацуки вместо извинений. – Никого, потому что я в состоянии сам за себя постоять, если нужно, – отвечает на это Изуку уже без следа сбивчивого, нелепого бормотания, куда более твердым голосом, пока обида в его все отчетливее жестком, даже мрачноватом взгляде становится сильнее. Ну, это сейчас было дельно и по факту, что Кацуки готов признать. Теперь Изуку не просто может за себя постоять – он способен сравнять с землей парочку городов вместе с кучкой возомнивших себя новыми антагонистами злодеев-статистов, и при этом даже не запыхаться. Сейчас, пожалуй, если бы они сразились всерьез, на полную силу – то он был бы единственным, у кого есть огромный шанс победить и самого Кацуки. Когда-то эта мысль вызвала бы в нем мощное внутреннее сопротивление, заставляющее крушить все вокруг – но теперь осознание того, насколько силен Изуку, его несколько… хм… возможно, возбуждает. Что он считает более чем оправданным – потому что достаточно просто посмотреть на тупого задрота в этом его тупом геройском костюме, чтобы немного закончиться, как личность, не говоря уже о том, как тот выглядит, когда сражается. Хорошо, кто Кацуки – профессионал. А иначе это могло бы создать уйму проблем, когда он просто стоял бы на поле боя и капал слюной на этого идиотского задрота вместо того, чтобы сражаться. Но прямо сейчас Кацуки ощущает некоторое облегчение от осознания того, что Изуку точно не позволил бы сделать с собой ничего, чего бы не захотел при этом сам. Вот только это также приводит к пониманию: он, значит, захотел, что въебывает по диафрагме еще одним мощным ударом. Все-таки лучше уж так, чем подозрение, что с ним могли сделать что-то против его воли. Потом Кацуки вспоминает, что, вообще-то, вчера Изуку был настолько же в хлам, как и он сам – из-за чего вместо ярости или боли он опять ощущает взрыв ужаса внутри себя, куда более мощный, чем тот, который почувствовал раньше, пытаясь вспомнить, что мог по пьяни ему наплести. А что, если его пьяным состоянием кто-то воспользовался? А что, если в моменте задрот не контролировал себя и согласился – но теперь жалеет и погано себя ощущает? А что, если Изуку вообще не соображал, что делает, что происходит, и какая-то мразь… Лишь где-то по краю сознания Кацуки осознает, что при этом даже не допускает мысли, будто как раз тупой задрот по пьяни мог кем-то воспользоваться – потому что это нелепо и невозможно. Неважно, пьяный Изуку или трезвый, его убеждения, принципиальность и правильность настолько сильны, что даже какую-нибудь влияющую на сознание причуду смогли бы перебороть и переупрямить. Этот раздражающий ботаник скорее сам сдохнет, чем причинит кому-то вред. Уж в этом Кацуки не сомневается ни секунды. – Но ты был пьян, – наконец, констатирует он уже куда менее яростным, куда более тихим голосом. – Что, если кто-то… Не в состоянии договорить, Кацуки затыкается, ощущая, как злость принимается вскипать в нем куда мощнее прежнего. Потому что если кто-то и правда посмел, то он сдерет с этого ублюдка кожу живьем, и плевать, что потом будет с ним самим и какие последствия это с собой принесет. Очевидно, Изуку замечает изменения в нем – потому что его ожесточившийся взгляд немного смягчается, когда он отвечает спокойнее: – Все в порядке, Каччан. Могу гарантировать, что со мной не сделали ничего… ну… чего бы я сам не хотел, – на последних словах его щеки опять заливаются румянцем и очевидно, как сильно ему от смущения хочется отвести взгляд – но он все равно упрямо и твердо продолжает смотреть Кацуки в глаза, явно пытаясь всем своим видом убедить его в честности. Только в этот момент приходит осознание того, насколько близко друг к другу они оказались во время спора. Потому как Изуку продолжает сидеть на стуле – из-за этого их обычная, теперь не такая уж большая разница в росте увеличилась и Кацуки нависает над ним сильнее привычного. Но все равно чуть задравший голову задрот умудряется смотреть на него так, будто они стоят на одном уровне, его дурацкие огромные глазищи сияют зеленью, решимостью и искренностью, его дурацкие, покрытые веснушками щеки покраснели так, что это просто невозможно не назвать идиотским-вероятно-все-же-существующим-в-лексиконе-и-слащавым очаровательно, а расстояние между их лицами какие-то считанные миллиметры. Сейчас Кацуки может пересчитать и оттенки яро полыхающих радужек, и рассыпанные по коже ресницы, и эти гребаные, чтобы их, веснушки, и сердце у него вдруг сбивает ритм каким-то совсем ебланским образом, что не выходит списать на адреналин от спора или последствия злости. Взгляд против воли опускается ниже – и прикипает к знакомым губам… К счастью, этого хватает, чтобы по идиотской голове Кацуки прилетело осознанием того, насколько близок к сотворению хрени, которая все разрушит. Так что он сильнее впивается пальцами в столешницу и выдыхает тяжелее нужного, мысленно въебывая по своей тупой роже хуком. Ему нельзя сокращать и без того мизерное расстояние между ними. Никак нельзя. Особенно с учетом того, что сейчас узнал. Потому что, конечно, тот факт, что все происходило по согласию Изуку – это хорошо. Точно хорошо. Просто охренительно. Конечно же, куда лучше противоположного, ужасающего варианта. Но менее больно от понимания этого не становится.

***

Потому что Кацуки проебался. Он, бля, так сильно проебался, что отчетливо, горько и страшно осознает здесь и сейчас, глядя в искрящиеся зеленью глаза напротив. Проебался, пока ждал какого-то идеального момента; пока ждал той секунды, когда наконец ощутит, что заслужил право попытаться сделать шаг вперед, к чему-то большему, чем их дружба; пока ждал, ждал и, блядь, ждал – но, очевидно, что у Изуку в то же время не было никаких причин ждать. С чего бы, если он даже не знал, что какое-либо ожидание вообще существует?

***

Тем более, что с их выпуска прошли уже годы – годы прошли с тех пор, когда Кацуки осознал и принял то, что чувствует к нему, хотя сами чувства явно начали появляться раньше. Наверное, с тех пор, как он сам начал понимать, каким мудаком был раньше, начал свои попытки исправиться самому и исправить то, что между ним и Изуку. Заново построить дружбу с ним. Но признаться сразу же не мог – не считал, что заслужил право на это. Хотя тупой бескорыстный задрот давно его простил, о чем прямо и искренне сказал, но сам Кацуки не простил себя. Он считал – все еще считает, – что должен сделать больше, должен стать лучше, должен хотя бы немного доказать, что способен стать тем героем, которого Изуку всегда в нем видел, которым восхищался и восхищается. А уже потом. Потом… Но дело в том, что потом тупой задрот начал встречаться с Круглолицей – и тот год был гребаным адом для Кацуки, такими тошнотворно сладкими, сияющими и идеальными они были вместе. Но он пытался не превращаться снова в мудака, пытался оставаться хорошим другом для Изуку, пытался ничем не выдать того, насколько ему на самом деле хочется взорвать Круглолицей лицо и оскалиться на нее, стоило ей только приблизиться к тупому задроту. Пытался никак не показывать, насколько ему, нахрен, больно. Кажется, ему более-менее это удалось – если судить по тому, что Кацуки все-таки не разъебал их с Изуку дружбу, – так что он уже готовился к тому, что предстоит теперь прожить всю жизнь, стискивая зубы и наблюдая за идиллией этих двоих, но оставаясь хорошим гребаным другом для тупого задрота. Но потом, спустя год, что-то случилось. Что именно, Кацуки не знает и сейчас – со стороны казалось, что у них с Круглолицей все совершенно настолько, что тошнит, но потом они вдруг разбежались, при этом умудрившись сохранить дружбу, и с тех пор никакого намека на что-то большее между ними не проскальзывало. Хотя ему дохрена интересно, из-за чего это произошло – но Изуку никогда не рассказывал, а он сам никогда не задавал вопросов, чтобы не выдать себя излишним любопытством. Да и вообще, важнее в данном случае был результат, а не причины. Но учитывая, насколько Кацуки по-мудацки, эгоцентрично был рад, что идеальные отношения Изуку развалились – это явно нельзя назвать поведением хорошего друга, поэтому он все еще не считал себя в праве признаваться. Да и вообще – тут же опрокинуть на него свои идиотские чувства, когда задрот так очевидно пытался справиться с последствиями расставания, точно не казалось подходящим вариантом. Конечно, тупой задрот притворялся, будто все с ним в порядке – но Кацуки знает его, бля, годами, так что его этой игрой не провести. Хотя он был рад самому факту расставания – но видеть Изуку разбитым ему точно не нравилось, так что, пусть радоваться и было по-мудацки, но в остальном Кацуки пытался быть поддерживающим хорошим другом, ну, насколько вообще умеет. Когда они с Круглолицей разъехались и задрот искал себе жилье – он предложил им съехаться под предлогом того, что все равно планировал переехать куда-нибудь поближе к агентству, так что это будет удобно, сэкономит им и деньги и время, когда они смогу разделить всякое дерьмо с домашними обязанностями на двоих, да и вообще, учитывая, что их знакомство длится почти всю гребаную жизнь, по итогу им известны все худшие стороны друг друга, так что наверняка удастся неплохо ужиться вдвоем, и… И, вообще-то, хотя Кацуки мысленно составил огромный гребаный список того, почему им с Изуку стоит жить вместе – что было как раз очень в духе этого задрота, его дурацкие привычки, кажется, неосознанно подхватились, – но по итогу даже весь озвучивать не пришлось. Потому что тот поразительно просто согласился почти сразу. К удивлению, облегчению и радости Кацуки. Ужиться им действительно удалось легко. Уборка – на Изуку, за исключением чего-то совсем масштабного и генерального, чем они занимались вдвоем в некоторые из своих редких совместных выходных. Готовка – на Кацуки, когда у него есть возможность, конечно, хотя он всегда пытается все же найти на это время. Но и заказ еды на нем тоже, потому что если оставить это за тупым задротом, то он будет либо питаться сплошным омерзительным фастфудом, либо не питаться вовсе. Все остальное, вроде стирки или выноса мусора, они разделили на двоих, по дням или по очередности. Конечно, не обходилось без споров или ругали – но у них были целые гребаные годы на то, чтобы научиться искать компромиссы и понимать друг друга, так что это не превратилось в проблему. А Кацуки решил, что теперь, когда они живут вместе – его признание лишь вопрос времени. Просто сначала Изуку исправлялся с последствиями своего идиотского расставания; а потом он сам все еще думал, что ему нужно больше времени, лишь бы заслужить право на признание; после еще начал опасаться, что если свои идиотские чувства озвучит, это может разрушить их дружбу и им станет неловко друг с другом, а рисковать таким Кацуки точно не собирался. Безусловно, он знает, что Изуку, даже если не ответит тем же – точно не станет себя по-мудацки вести и откажет так осторожно и тактично, как вообще возможно. Но еще тот мог бы решить, что для блага Кацуки и его идиотских безответных чувств будет от него отстраниться. А этого он боялся куда сильнее, чем какого-то там идиотского разбитого сердца.

***

Так что по итогу – вот они. В этом самом моменте. Где Кацуки за долбаные годы так и не отыскал свои гребаные яйца для того, чтобы признаться – а теперь уже слишком, бля, поздно. Потому что кто-то опередил его. Потому что теперь у Изуку кто-то есть и, по всей видимости, вчера после того, как привел Кацуки домой – он отправился на встречу с этим кем-то… или… может, этот кто-то все еще здесь, в их квартире, в комнате задрота? Но нет, похмельный ли, пьяный ли – а в своем чутье Кацуки уверен, поэтому он точно понял бы, если бы в квартире оказался посторонний. Значит, Изуку все-таки уходил. А теперь он здесь, в водолазке, призванной скрыть следы того, как и с кем он провел эту ночь – и когда выяснилось, что все это было полностью по его согласию, у Кацуки даже больше нет права допытываться, кто же это был. Кто оставил следы на его… не его задроте. Нет права и взрывать рожу этому неизвестному кому-то. Заставив себя чуть отстраниться от Изуку и выпрямившись, он шумно выдыхает и думает о том, что сейчас должен кивнуть, отступить, вернуться к плите, чтобы разложить по тарелкам их похмельный завтрак, и все-таки начать сыпать своими подъебками на тему того, насколько тупой задрот вчера напился. Это – идеальный вариант. Проблема в том, что сам Кацуки – нихрена не идеальный, даже если когда-то верил в обратное, поэтому раньше, чем успевает себя остановить, он выплевывает раздраженное: – Это Двумордый? Вариант, который кажется ему самым правдоподобным. Это явно была не Круглолицая. Помимо того, что тогда Изуку вот так не хромал бы – а теперь уже не выйдет отрицать того, чего именно это последствия, – но и в то время, когда они были вместе, Кацуки не замечал таких слишком уж очевидных следов на его коже. Тут на лицо проявление какой-то собственнической хрени, за которую так и тянет врезать ублюдку по роже… Из-за того, как хочется оказаться на его месте. Хотя другие варианты тоже возможны, конечно – но Двумордый тот, кто вечно дышит Кацуки в спину, кто постоянно смотрит на Изуку преданными щенячьими глазами, кто таскается за ним, явно на все ради него готовый, так что где-то внутри он уже давно боялся того, что это может случиться. Что однажды вот так все и обернется. А теперь Кацуки опоздал. Зато Двумордый, этот гребаный ублюдок, заглядывающий Изуку в рот – успел очень даже вовремя. Это ему пьяная, сентиментальная версия Кацуки прошлой ночью рассказывал о том, что считает его другом и что с ним в команде хорошо работается? Да херня полная, бля! Он взорвет этому мудаку его двумордую рожу – и будет охрененно счастливо жить себе дальше! – Что? Нет! Это не он! – в ответ тут же взвизгивает Изуку едва не панически, вновь переходя из решительной и твердой версии Деку-прогероя в версию вечно смущающегося, краснеющего и заикающегося задрота. Проблема в том, что Кацуки даже не может сказать, какая из этих версий ему нравится больше. Вероятно, потому что ему нравится любая версия этого раздражающего ботана. Вот только как-то слишком уж быстро он отвергает версию с Двумордым – в которую Кацуки уже успел уверовать, – при этом краснея теперь всем лицом вплоть до залитой алым шеи так, что будь у него цвет волос, как у Дерьмоволосого, слился бы с ними. Всем этим тупой задрот только увеличивает подозрение. А еще все это только увеличивает уровень его очаровательности. Это точно Кацуки думает? Какой ужас. В кого этот тупой задрот вообще его превратил, а?! Подозрительно прищурившись, он уже хочет уточнить, а не припизживает ему сейчас Изуку, но тот, собравшись с силами и пытаясь выглядеть решительнее и тверже – в чем на этот раз проваливается, – говорит чуть более ровным голосом: – И вообще это не твое дело, Каччан. Ауч. Хотя Кацуки понимает, что он никогда не делает это специально – но Изуку как никто знает, как именно побольнее ударить его словами. Еще одно следствие того, что они знают друг друга всю гребаную жизнь – так что и сам Кацуки обладает в его отношении точно таким же гребаным знанием с тем отличием, что раньше бил он как словами, так и кулаками, очень даже специально. С тех пор, конечно, осознанно он никогда этого не делает – кулаки только на тренировках, а словесные удары… осознанно – нет. Но неосознанно он бьет Изуку куда чаще, чем тот его, и ненавидит себя за это. Поэтому и сейчас у него нет никакого гребаного права корчить обиженную рожу и выебываться, тем более что сказал-то задрот по факту – это действительно не дело Кацуки. Даже если ему хочется, чтобы это было его дело. Стиснув челюсти крепче, он ощущает, как ладони начинают потеть, скапливая нитроглицерин – так что шумно выдыхает и отступает еще на шаг, чтобы не сотворить какой-нибудь херни, которую задрот, может, ему и простит. Но заслужено его прощение не будет. Теперь остается только вариант замять разговор и притвориться, будто не только не хочет, чтобы это было его дело, но и ему самому дела до этого нет – потому что, если Кацуки так продолжит, то все эти годы, когда он учился свой гнев контролировать, проебет прямо сейчас к хренам, когда все-таки взорвется. Еще и перед человеком, который и так от него натерпелся и меньше всего этого заслуживает. Вообще-то, мнение окружающих его всегда мало волновало – но вот Изуку не только в списке исключений из этого правила, но еще и его возглавляет, так что Кацуки не может проебаться, только не перед ним, только не в его адрес, только не проебав вместе с тем дружбу, которую они с таким трудом выстраивали годами. Но прежде, чем он успевает отступить еще дальше и все-таки попытаться разговор в другое русло перевести – его останавливает хватка Изуку на запястье, осторожная, но твердая, оставляющая возможность вырваться без особых усилий, но намекающая на то, что ему этого не хотелось бы. – Я не имел в виду, что происходящее со мной вообще не твое дело, Каччан, – произносит тот, вновь смягчаясь, с пониманием в глазах, потому что, очевидно, реакция Кацуки опять не прошла мимо него. Пусть и он интерпретировал это по-своему. Хотя очень близко к реальности, максимально близко, если учесть, что об идиотских чувствах не знает. – Просто это… неважно. Ничего, о чем стоило бы рассказывать. Всего лишь секс, – при этом на последних словах Изуку отводит взгляд, а щеки его, только-только начавшие возвращаться к привычному цвету, опять краснеют А Кацуки на такие заявления недоверчиво фыркает. Всего лишь секс. Ха. Ну конечно. Вот так он и поверил. Заяви это кто-то другой – действительно поверил бы без проблем, ему в принципе и дела-то до других не было бы. Да и вообще, если бы все в случае этого тупого задрота обстояло именно так, то Кацуки и не чувствовал бы себя настолько к хренам разбитым и так сильно не запаривался бы. Ему бы все равно по диафрагме прилетело, конечно – но не настолько мощно, с такой концепцией он мог бы смириться. Ну, физиология, потребность сбросить напряжение, еще какая хрень. Бывает. Больно – но проехали, живем дальше. Конечно, в любом случае наверняка захотелось бы взорвать рожу ублюдку, который был с Изуку – но в более терпимом варианте. Проблема в том, что Кацуки знает этого раздражающего тупого задрота, поэтому отлично понимает – такой концепции, как всего-лишь-секс, для него не существует, какую бы ерунду он там сейчас ни нес. С Круглолицей они встречались целый гребаный год, у них была вся эта соплежуйная розово-сентиментальная хрень с витающими вокруг них сердцами, а больше Изуку и не встречался, и не трахался ни с кем. В этом Кацуки уверен. Точно заметил бы, появись у него кто-то. Но этот упрямый, целеустремленный ботан, ровно, как и он сам, занят сплошь работой, швыряет себя в геройство так, будто завтра никогда не наступит – но вместе с тем и так, чтобы увеличить вероятность появления этого завтра. Пашет с полнейшей самоотдачей и самоотверженностью, из-за чего часто забывает хоть сколько-то о себе заботиться – из-за чего Кацуки только сильнее рад, что они живут вместе, потому что есть возможность приглядывать за ним самому, заставлять есть нормальную еду, хотя бы иногда спать и вообще вспоминать, что изредка нужно вообще возвращаться с работы домой. Так что у Изуку просто нет никакой гребаной возможности, времени на то, чтобы с кем-то там трахаться просто ради самого факта траха, без обязательств, эмоций и прочей хрени, а если бы такое и произошло. То, как и сегодня – Кацуки точно уловил бы изменения и понял бы, что именно случилось. Но даже если бы этот тупой раздражающий задрот без инстинкта самосохранения не был так сильно занят работой и спасением чужих жизней, забывая при этом о собственной – это просто не в его характере, трахаться без чувств. Он точно не из тех, кто стал бы так поступать. Поэтому, если Изуку с кем-то и переспал, даже по пьяни – то в этом точно замешаны ебучие чувства. Здесь Кацуки уверен. Потому это все и усложняет – с Круглолицей тупой задрот провстречался год прежде, чем они разбежались. Сколько тогда продлятся новые его отношения? Это ведь точно будут именно гребаные отношения, а не какой-то там всего-лишь-секс. Есть ли вообще шанс, что эти отношения в какой-то момент тоже закончатся, а у Кацуки опять появится возможность попытать удачу и все-таки признаться Изуку? Что-то предчувствия на этот счет какие-то не дохрена радужные. Правда, мимо внимания не проходит и то, что в глазах у задрота мелькает что-то грустное, когда произносит свою очевидную ложь – из-за чего Кацуки хмурится, пытаясь понять, какие у этого могут быть причины. Существует ли вероятность, что это все-таки не Двумордый, и речь идет о безответных чувствах Изуку? А слова про всего-лишь-секс – не очень-то и ложь, просто относятся не к нему самому, а к тому, с кем он прошедшей ночью был? Наверное, возможность этого должна Кацуки немного успокоить – но как-то нихрена. Потому что это значит, что тупому задроту будет больно, а он еще помнит, как тот переживал свое расставание с Круглолицей, и повторения такого точно не хочет. Уж лучше пусть будет больно ему самому, но только не Изуку. Но представить себе того идиота, который мог бы на его чувства не ответить, Кацуки не может; просто не знает, насколько нужно быть тупым, слепым и отбитым для такого. Поэтому, наверное, эта грусть в глазах задрота обусловлена чем-то другим. Ну, например, тем, что прямо сейчас ему приходится вести этот ебучий диалог вместо того, чтобы посвятить свободное время с тому, с кем он там провел ночь. Больно – но зато более правдоподобно. – Я поверю в это только тогда, когда ты научишься произносить слово секс, и не превращаться при этом в гребаный помидор, – по итогу лишь хмыкает Кацуки, впервые за их разговор все-таки наконец решив добродушно подшутить над Изуку, лишь бы только прогнать странную грусть из его глаз. – Эй! Никакой я не помидор и очень даже могу это слово произнести! – тут же возмущенно выпаливает тот, вновь поворачиваясь к Кацуки – как и ожидалось. – Какое слово? – чуть подавшись вперед, вздергивает он в ответ бровь и клыкасто ухмыляется. Не без наслаждения наблюдая за тем, как краснота на щеках Изуку становится гуще – но тот, упрямый засранец, все равно продолжает решительно на него смотреть и бурчит недовольно: – Ты знаешь, какое. – Понятия не имею, о чем ты. Думаю, тебе придется произнести это вслух, чтобы я понял. – Я буквально только что произносил! – Что произносил? – Каччан! – Ты произносил «Каччан»? Так я, значит, все перепутал и в помидор ты превращаешься, потому что произносишь дурацкое детское прозвище, которое сам для меня придумал? – Я не собираюсь идти у тебя на поводу и говорить что-то только потому, что ты меня дразнишь. – Какое удобное и нелепое оправдание ты себе придумал. – Иногда мне так сильно хочется тебя ударить. – Вперед. – Обойдешься. – Ты двадцатитрехлетний гребаный про-герой, от одного имени которого всякие мудаки срутся кирпичами в штаны – но не можешь сказать одно-единственное слово без того, чтобы опять превратиться в краснеющего смущенного задрота. Я должен был знать, что именно так все и будет, да? – Не будь таким придурком, Каччан. – Что от меня останется, если я перестану быть придурком, задрот? В этот момент, когда они принимаются привычно беззлобно переругиваться, Кацуки, глядя в наливающиеся азартом и блеском смеха глаза напротив, даже забывает, с чего вообще началось это утро и о чем они до этого всерьез спорили. Но иллюзия длится только какие-то считанные мгновение – потому что Изуку хмыкает и говорит: – Я же не требую от тебя отчета о том, с кем ты спишь. …да было бы, чего требовать, – по инерции чуть не ляпает Кацуки вслух, но, к счастью, успевает вовремя прикусить язык. Хотя так-то, если бы задрот действительно потребовал – то там оказалось бы только имя самого Изуку, да и то без какого-либо сексуального подтекста. Просто отчет о тех разах, когда они были настолько уставшими после работы, что отрубались вместе на одной кровати; или когда в свои редкие выходные засыпали друг на друге во время просмотра каких-то дурацких фильмов на диване в гостиной; или когда приходили по ночам на зов кошмаров друг друга, чтобы отгонять их объятиями. А больше Кацуки и нечего было бы в отчете написать. У этого есть несколько причин. Для начала, может, он и не настолько безрассудный, склонный к жертвенности и самоотверженный, как Изуку – потому что кто-то из них двоих должен быть гребаным здравым смыслом, бля, – но пашет не меньше, чем он, а немногое свое свободное время проводит, либо пытаясь хоть как-то доспать то, что у него обычно доспать не выходит, либо с этим тупым задротом. Иногда они выбираются из квартиры, чтобы пересечься с другими своими друзьями – но всегда вместе, неизменно оставаясь в поле зрения друг друга, если только это не разделяющие их вызовы по работе. А Кацуки о таком времяпрепровождении совершенно не жалеет и считает его идеальным. Но даже если бы у него оставалась возможность для какого-нибудь одноразового секса без обязательств – то он уверен, что все равно не стал бы так поступать. Не потому, что не может – а потому, что не хочет. Нуждайся он в этом совсем уж сильно, то и в нынешних условиях нацарапал бы время. Вот только, если уж у него это время находится, Кацуки предпочитает проводить его с Изуку, а не с безликими незнакомцами только для того, чтобы потрахаться. Ему это просто ни к чему. Единственный, кого он хочет – это Изуку, а пытаться искать ему замену… Помимо того, что заменить его невозможно, но еще и звучит довольно омерзительно. Так что с целью сбросить напряжение Кацуки предпочитает пользоваться своей правой рукой, воображением и снами, главным героем которых неизменно выступает Изуку, но ни о чем из этого тупому задроту явно не нужно знать. Поэтому и сегодняшний сон, впервые настолько яркий и отчетливый, что походит скорее на воспоминание, чем на сон – ему тоже в этом поможет. Вот бы еще не было так горько думать о том, что, пока ему оставался лишь сон, в это же время какому-то мудаку повезло действительно быть рядом с Изуку. Чтобы тот ни говорил – а Кацуки все еще ставит на Двумордого. Ему явно пойдет взорванная рожа. На самом деле, это даже немного забавно – кто бы мог подумать, что по итогу в двадцать три года из них с задротом двоих останется девственником именно Кацуки? Услышь его пятнадцатилетняя версия такие новости – и точно посмотрел бы на себя взрослого с презрением и отвращением. Но, к счастью, с тех пор Кацуки все-таки вырос и теперь понимает, что одноразовый секс точно не делает его взрослее. Скорее уж наоборот – взрослее делает как раз осознание и принятие того факта, что ему это совсем не нужно. Но все это еще не значит, что он собирается говорить о таком вслух, да еще и перед Изуку, у которого, очевидно, была очень веселая ночка. Так что Кацуки отвечает лишь: – Чтобы ты завел еще несколько тетрадей, где примешься анализировать всю информацию из этих отчетов, будто это какие-то гребаные причуды? Ну уж нет. Как-нибудь перебьешься, задрот. – Каччан! – пытается возмущенно выпалить Изуку. Но весь эффект портит улыбка, которая наползает на его губы А Кацуки смотрит на него вот такого, искренне улыбающегося, раскрасневшегося, сверкающего зеленым весельем в глазах и такого до одури красивого, что дышать сложно. И думает о том, как же неебически сильно он попал.

***

Где-то тут теперь валяются осколки его разбитого сердца. В целом похеру, конечно, пусть себе валяются – только надо бы проследить, чтобы Изуку случайно не наткнулся и не порезался. В приоритете все еще – чтобы ему не было больно.

***

Дальше их разговор сам собой перетекает в другое русло, они продолжают добродушно переругиваться, пока завтракают, попутно пихая друг друга ногами под столом, а Кацуки заставляет себя не задавать больше вопросов. Если бы Изуку хотел рассказать о том, с кем был – то уже рассказал бы, а пытаться давить на него и что-то выпытывать точно провальная идея; дурацкий не затыкающийся задрот может быть на удивление молчаливым и сдержанным, если действительно не хочет о чем-то говорить. А это явно такой случай. Хотя он все еще ставит на Двумордого – возможно, Изуку отрицает все, потому что боится, что Кацуки отправится взрывать ему лицо, и нельзя сказать, что эти опасения беспочвенные. Давно ведь уже хочется это сделать – а тут еще и повод такой. Идеально же!

***

…стало бы, если бы не было так паршиво.

***

Но, когда Кацуки уже думает, что они уже точно не вернуться к обсуждению того, с его началось их утро – Изуку вдруг бросает: – Значит, ты о вчерашнем ничего не помнишь, да? Хотя он пытается выглядеть небрежным и задает вопрос как бы между прочим, вклинивая его в ниочемный разговор – но Кацуки улавливает и напряжение в плечах, и то, как Изуку пялится в тарелку, когда спрашивает, и даже какие-то странные нотки в голосе. Подозрительно прищурившись, он отвечает небрежно: – Как и всегда, когда напьюсь. Наблюдая за тем, как от такого ответа напряжение уходит из плеч раздражающего дурацкого задрота, а сам он выглядит так, будто испытывает одновременно и облегчение, и разочарование – Кацуки хмурится сильнее, сам чувствуя лишь увеличивающееся напряжение. Мысленно опять принимается перебирать воспоминания о прошедшей ночи, пытаясь найти что-то такое, что обосновало бы эту реакцию, потому что ощущение, будто Изуку одновременно и хотел бы, и не хотел, чтобы он о чем-то помнил. Но не находит ничего, что не творил бы и не говорил бы уже по пьяни, превращаясь в сентиментального сопливого уебка. Ну и какого хрена тогда? – Тогда тебе остается только гадать, то, что ты пел Минете серенады – это правда или выдумка, – фыркает Изуку, чуть повеселев, на что Кацуки закатывает глаза. Это настолько очевидная попытка съехать с темы, косвенно поднятой его же собственным вопросом, что даже как-то стыдно – за все эти годы задрот мог бы научиться и получиться хитрить. Но, кажется, у него в ДНК просто не заложено этого умения. Ладно уж, Кацуки подыграет. – Мог бы придумать что-то более правдоподобное. Потому что этого точно не случится, даже если мне отшибет мозг какой-то причудой. От тебя и ждал чего-то более креативного, – морщится он, изображая вселенское разочарование. – Но я и не говорил, что это мое утверждение, – парирует Изуку невозмутимо. – Просто по-дружески предупреждаю, что кто-нибудь – например, Каминари – может такое выдать. – Пусть попытается, если хочет обзавестись взорванной рожей, – бурчит Кацуки. Но знает, что Пикачу действительно может – увы, остались в прошлом те времена, когда этот идиот боялся его достаточно, чтобы хотя бы иногда пытаться держать язык за зубами. – Мы все знаем, что это просто пустые угрозы, – в ответ ухмыляется Изуку, нахально сверкая глазами. Потому что ну этому хватало мозгов таскаться за ним, даже когда они были детьми, а Кацуки вел себя, как агрессивный неадекватный мудак, а уж с тех пор инстинктом самосохранения он точно не обзавелся. Так что совершенно не следит за хренью, которую несет. Но мимо внимания не проходит то, что, хотя задрот произносит это дразняще – в его интонациях мелькает что-то ласковое, а в глазах начинает проглядывать нежность, из-за чего становится невозможно даже притвориться, будто Кацуки зол. – С другой стороны – ты никогда не узнаешь, пел ли мужественные бро-серенады Киришиме, чем заставил его мужественно разрыдаться у тебя на плече, – продолжает Изуку, весело блеснув глазами. Ладно, хитрить, может, и не научился. Но вот наглость и умение подъебывать явно прокачал. Тут же открыв рот, чтобы оспорить это – потому что нет, такого тоже точно не было… Кацуки сразу его захлопывает. Потому что это спалит тот факт, что он все помнит, а Изуку умудрился свешать правду – Дерьмоволосый действительно мужественно рыдал у него на плече, – с выдумкой – эта хрень про бро-серенады точно вымысел. А по итогу все это звучит, как что-то, что действительно мог бы сделать пьяный Кацуки, который не начинает вдруг из-за повышенного уровня промилле в своей крови любить весь гребаный ублюдский мир, но зато становится сентиментально-честным и готовым признать все те теплые гребаные чувства, которые испытывает к этим ебланам, которых по какому-то недоразумение называет друзьями. Поэтому – бро-серенада для Дерьмоволосого, чтобы порадовать его? Да, это звучит, как что-то, что мог сделать пьяный Кацуки, а правдоподобность еще и подпитывается реальными рыданиями, которыми тот действительно пропитал ему прошлым вечером всю футболку на плече. Так что, увы, но он не может это оспорить так, чтобы не спалиться. А судя по тому, настолько нахально и даже немного самодовольно Изуку ухмыляется – тот тоже понимает, что аргументов против у него быть не может, и угорает над ним, потому что этот добрый, несущий свет, вселяющий всем окружающий веру в завтрашний день Символ мира на самом деле тот еще засранец. Поразительно, что при этом, так хорошо зная Кацуки – он до сих пор верит, будто тот и впрямь забывает все, что несет по пьяни. Будучи невероятно умным – иногда этот задрот бывает невероятно тупым. Чувства Кацуки за все эти годы он тоже так и не заметил, хотя даже он сам готов признать, что иногда бывает дохрена очевидным и как минимум половина их бывших одноклассников, кажется, уже обо всем догадались. Хотя сказать это вслух яиц не хватило никому, кроме Дерьмоволосого. – Когда-нибудь я открою миру правду о том, какой ты на самом деле говнюк, и тогда вся твоя репутация будущего идеального приветливого Символа мира рухнет, – ворчит Кацуки, но без реальной злости и силы в словах, на что Изуку только улыбается шире. – Тебе все равно никто не поверит, – радостно объявляет он. – С другой стороны – ты никогда не узнаешь, какая половина из того, что тебе наговорят о твоих вчерашних подвигах, правда, а какая ложь. Узнает. Но сказать об этом не сможет, чтобы не спалить тот факт, что все помнит – а это едва ли не еще хуже. – Я просто буду взрывать рожи одну за другой, пока все наконец не заткнуться и не перестанут нести хрень, – ворчит Кацуки, но Изуку, совсем не впечатленный угрозой, которую он даже не пытается заставить звучать, как реальную угрозу, только смеется. Наблюдая за тем, как задрот весь сотрясается от искреннего, живого смеха, такой яркий, теплый и охренительный – Кацуки ощущает себя немного беспомощным. Близким к летальному исходу.

***

О том, с чего началось это утро – он совсем не забыл. А шанс забыть у него вряд ли будет.

***

Бля.

***

На самом деле, сильнее всего Кацуки боится того, что теперь, когда у Изуку начнутся очередные гребаные отношения, он захочет съехать и времени на их дружбу у него попросту не останется. Тот год, когда задрот встречался c Круглолицей, был адом еще и потому, что почти все свободное время Изуку, конечно же, проводил с ней, а с Кацуки они в основном переписывались и изредка пересекались, чаще всего тогда, когда собирались либо всем классом, либо в компании нескольких из них, с кем общаются и дружат сильнее всего. Хотя им каким-то образом все-таки удалось не только сохранить, но даже укрепить дружбу – в то время Кацуки был для Изуку не больше, чем другие его близкие друзья, а может быть, даже меньше, чем кто-то вроде Двумордого. Но тогда он по крайней мере не знал, что это такое – жить с задротом под одной крышей, переругиваться с ним из-за оставленных на полу полотенец, рычать на него, заставляя нормально поесть, рубиться с ним в бессмысленные видеоигры, ощущать, как его сильные руки укутывают в ощущение безопасности и дома, когда ночью Кацуки догоняет очередной кошмар. Когда-то он посчитал бы жалким то, что кто-то – да еще и не просто кто-то, а бесячий идиотский Деку, – не только видит его слабость после кошмаров, но еще и утешает и дарит покой объятиями. Зато сейчас Кацуки невероятно ценит такие моменты – и особенно сильно ценит их из-за того, что делит их как раз с одним только Изуку, о смерти которого, к слову, чаще всего кошмары и видит. Сам он точно, также улавливая кошмары задрота ночами даже во сне и через разделяющую их стену, не видит больше ничего жалкого и постыдного в том, чтобы самому его в такие моменты держать, или чтобы тот держал Кацуки. Поэтому вновь вернуться к тому, как было тогда, годы назад. Вновь стать просто одним из остальных, из статистов, таким же, как Четырехглазый или Круглолицая – тем, кем Изуку безусловно дорожит и за кого жизнь без сомнений отдаст, но кто никогда не видел его с моськой, перемазанной в кацудоне, потому что этот задрот не умеет аккуратно есть то, что действительно делает его счастливым… Нет, Кацуки не может стать одним из, бля. Но, очевидно, ему придется, потому что альтернатива – это потерять связь с Изуку полностью, на что он никогда не пойдет. Как бы сильно они по итогу не отдалились – а это неизбежно произойдет, если он будет состоять в отношениях, – но Кацуки ни за что от него не отвяжется и не позволить от себя сбежать. Будет изо всех сил преследовать и гнаться за ним, не позволяя оставить себя позади точно также, как Изуку гнался за ним в детстве, как бы Кацуки ни отталкивал и несколько бы грязи на него ни выливал. Все-таки, жизнь такая ироничная сволочь. Кто бы мог подумать, что все так обернется, а? Хотя, возможно, это просто ебучая карма – но даже так Кацуки готов принять без вопросов то, что теперь сам стал тем, кто отчаянно бежит, бежит и бежит вперед, стирая ноги в кровь и легкие в пепел, боясь стать тем, кого задрот оставит позади. О ком попросту забудет.

***

Нет, Кацуки совсем не ревнует. Абсолютно. Ни капли. Ладно, он ревнует до одури, потому что, пока сам валялся в отрубе и видел только сон о гребаном задроте, какой-то мудак получил право на самом деле всю шею ему превратить в пестрое полотно меток. А теперь Кацуки может даже дружбу Изуку потерять, потому что слишком долго тянул с признанием, пытаясь стать кем-то, заслуживающим его. Ну охренеть просто. Вот бы взорвать рожу ублюдка, который успел первым!

***

В результате худшие опасения Кацуки одновременно и оправдывают себя, и нет – потому что они в каком-то смысле реализуются, но не совсем так, как он ожидал. Или даже совсем не так. От Изуку все же не следует тактичного и вежливого предложения разъехаться, он по-прежнему продолжает проводить свое свободное время с Кацуки вместо того, чтобы начать тратить его на кого-то другого, да и вообще в их повседневности почти ничего не меняется. Ключевое здесь почти. Что-то меняется в самом Изуку. Пусть он не сокращает время их общения и, как на первый взгляд кажется, продолжает относиться к Кацуки по-прежнему, тот все равно чувствует: что-то не так. Это ощущается в том, как дурацкий задрот начинает избегает прямого зрительного контакта с ним, в расстоянии, которое появляется между ними, когда они играют в видеоигры или смотрят что-то на диване – больше никаких соприкосновений рук, ног, никаких голов друг у друга на плечах или коленях, никаких путающихся в волосах пальцев. Еще он начинает как-то излишне официально благодарить Кацуки за приготовленную еду, например, чего не делал никогда раньше, даже в то время, когда они еще учились в ЮА и только-только начинали восстанавливать дружбу. Или отводит взгляд тут же, стоит заставить Изуку за тем, что тот тайком на него смотрел. А еще в его глазах иногда угадывается что-то виноватое и грустное, когда он смотрит на Кацуки – и если грусть еще могла бы быть обусловлена каким-нибудь собственным проебом Кацуки, который не заметил, когда и как проебался. Это он умеет, чего уж там. Но вот вина – что-то совсем уж абсурдное и бессмысленное. Из них двоих точно не Изуку тот, кто постоянно проебывается и должен себя виноватым чувствовать. Так какого хрена, а? Может, гребаный Двумордый… ну, в принципе тот, с кем там Изуку встречается – недоволен тем, сколько времени он проводит с Кацуки? А тот чувствует вину из-за того, что скоро ему все же придется сократить это время – но, потому что остается слишком правильным и слишком верным гребаным задротом, все-таки пытается быть хорошим другом и держаться рядом, пока есть возможность? Звучит, вроде бы, логично. Но что-то все равно не сходится. Вот только спросить напрямую Кацуки все равно не решается. Так-то он, конечно, ничего не боится – но все-таки боится того, что либо настоящий ответ окажется еще хуже, чем любые его предположения, либо, стоит разговор завести, как Изуку скажет, что, да, он во всем прав и им действительно нужно начать поменьше общаться или вовсе разъехаться. Так что по итогу Кацуки скрипит зубами, молчит, ощущает, как внутри прямо пропорционально беспокойству и боли нарастает гнев, только помноженный на несколько раз, чтобы перекрыть собой все остальные эмоции. Из-за этого он ощущает себя все более и более близким к тому, чтобы взорваться.

***

Пока, наконец, все-таки не взрывается.

***

Это происходит, когда в очередной их выходной они с Изуку выбираются из квартиры встретиться с друзьями – но не всем классом, а только с самыми близкими для них обоих. Что, конечно, подразумевает собой присутствие Двумордого. Бля. Таким образом Кацуки оказывается сидящим в баре и наблюдающим за тем, как Изуку и Двумордный воркуют себе и вокруг них в воздухе едва не плавают гребаные сердца. Стоит признать, что бесячий задрот пытается уделать равноценное вниманием и Четырехглазому с Круглолицей, но совершенно очевидно, что Двумордому достается этого внимания куда больше. Как же раздражает! От того, чтобы ужрать в хлам, Кацуки останавливает только осознание – он же не отправится бить Двумордому рожу по пьяни, а скорее уж начнет соплежуйно ныть о своем разбитом сердце и о том, что этот мудак заслуживает Изуку куда больше, чем он сам. Увы, но Кацуки осознает, что это действительно, от чего бесится только сильнее. Потому что Двумордый никогда не был тем, кто изводил и буллил задрота годами – наоборот, всегда оставался ему хорошим, верным другом, ни разу не оскорбил его, неизменно поддерживал, уважал, проявлял себя перед ним только с гребаных лучших сторон, и, ебаный ты ж нахуй, как же хочется ему рожу взорвать-то! Хотя признавать вслух Кацуки точно ничего из этого не собирается – ну, кроме пункта про взорванную рожу, конечно. А это, соответственно, исключает выпивку из его сегодняшнего меню. Ну какого хрена он не может быть обычным размахивающим кулаками пьяным мудаком, а вместо этого превращается в какого-то соплежуйного слюнтяя, а?! К счастью, здесь также присутствуют Енотоглазая, Пикачу, и, что самое главное, Дерьмоволосый, так что ему есть, на что отвлечься – или притвориться, будто отвлекся и не продолжает на самом деле краем глаза пристально следить за задротом и Двумордным, почти слыша скрип собственных зубов и ощущая, как на ладонях копится нитроглицерин. По крайней мере, Кацуки надеется, что ему удается быть достаточно скрытым. Хотя, судя по понимающим, сочувствующим глазам Дерьмоволосого, который то и дело прослеживает направление его взгляда, на самом деле удается так себе. Но, стоит отдать ему должное – он все-таки никак свои наблюдения не комментирует, а, наоборот, пытается Кацуки отвлечь, продолжая широко улыбаться, болтать обо всякое ерунде и смеяться. Все-таки, тот факт, что Дерьмоволосый всегда знает, когда стоит попытаться на какую-то тему заговорить, а когда стоит промолчать – и не потому, что боится реакции, а просто знает, – наверное, в числе причин, почему он является одним из двух лучших друзей Кацуки. Ну, а еще, возможно, дело просто в том, что этот придурок просто отказывался отлипать от него до тех пор, пока наконец не завоевал это звание Как же бесит, – думает Кацуки с дружеской нежностью. Бля. А ведь он даже не пил, чтобы какую-то там гребаную нежность оправдать! Но потом он опять переводит взгляд на задрота и Двумордого – и любой намек на всякие светлые дружеские чувства сменяет в труху, а рука сжимается в кулак от потребности что-нибудь взорвать. Например, одну двумордую морду. Потому что именно ему достается внимание второго лучшего друга Кацуки – который, на самом деле, всегда для него первый, и нежность к которому у него совсем не дружеская. Возможно, ему все-таки стоит выпить. Просто, чтобы оправдать всю эту сентиментальную хрень в своей голове. Когда он уже ощущает себя близким к тому, чтобы швырнуть в Двумордого взрывом через весь бар и похрен на последствия – то бросает короткое: – Я подышать воздухом. Когда Кацуки поднимается с места, Дерьмоволосый тут же поднимается следом и открывает рот, наверняка чтобы сказать что-то о я-могу-составить-тебе-компанию или какую такую поддерживающую хрень, но хватает одного взгляда, чтобы тот захлопнулся, сам он поморщился, но все-таки опустился на место, лишь проворчав: – Если что – я здесь. Очевидно. Кому Кацуки и мог бы излить всю свою сентиментальную хрень в отношении Изуку, при этом точно будучи уверенным, что получит понимание, поддержку, а ничьи больше уши этого не услышат – то это точно Дерьмоволосый. С ним даже не нужно напиваться, чтобы потом объяснить все алкоголем. Вот только на трезвую голову Кацуки все-таки ко всякое сентментальщине не склонен за редкими случаями-исключениями, когда он ощущает, что внутри становится всего слишком много и остается лишь словесно выпустить на свободу, чтобы не подорвало. Хотя сейчас он как раз очень близок к такому состоянию – но разговаривать все-таки не готов. По крайне мере, пока что. Может быть, к концу вечера предохранители ему все-таки сорвет и на Дерьмоволосого выльется поток его сопливых трезвых рефлексий, но прямо сейчас просто хочется выдохнуть и побыть немного одному. Чтобы рожи никаких Двумордых не были взорваны.

***

Когда Кацуки выходит на воздух и прислоняется спиной к стене, шумно выдыхая, то на мгновение жалеет о том, что не курит – так бы хоть было какое-то достойное оправдание тому, какого черта он тут вообще торчит. Но тут же морщится с отвращением. Может, кому-то и нравится этой хренью травить себе организм и сжигать легкие – но точно не ему, увольте. Так что остается только засунуть руки поглубже в карманы и размеренно вдыхать-выдыхать, пытаясь вернуть свой пытающийся разбушеваться гнев под контроль. Это немного помогает – конечно, Кацуки все еще хочется взорвать Двумордому рожу, но это желание он вновь контролирует и понимает, что сейчас больше не сорвется. Наверное. По крайней мере, до тех пор, пока перед ним не появляется та самая рожа – потому что, пока Кацуки пытался избавиться от вида идиллии этих двоих, один из них, тот, кого в жизни бы, бля, больше не видеть, какого-то хрена решил за ним притащиться. Кто-то здесь явно своей рожей не дорожит. Пока Двумордный расслабленно опирается на стену рядом, как всегда спокойный, похуистичный и непроницаемый, Кацуки зло скрипит зубами, ощущая, как с таким трудом загнанный обратно под контроль гнев начинает распаляться опять. А он ведь, бля, действительно старался успокоиться! Чтобы не расстраивать Изуку видом взорванной рожи этого мудака. – Удивился, что ты ушел. Думал, попытки прожечь во мне дыру злобным взглядом кажутся тебе увлекательными, – равнодушно произносит Двумордый, и скрип зубов Кацуки становится таким громким, что он уверен – где-то в ебучей Арктике сейчас сошла лавина. – Может, просто съебешь отсюда, пока я в тебе дыру кулаком не проделал, а? – цедит Кацуки сквозь стиснутые зубы. Либо тупой Двумордый даже за все эти годы так и не научился читать атмосферу даже тогда, когда ему все выплевывают прямиком в лицо, либо ему просто нравится троллить Кацуки – второй вариант, увы, вероятнее. Но он в любом случае отвечает: – М-м-м, дай подумать... – изображает этот ублюдок гребаную задумчивость, предсказуемо продолжая: – Пожалуй, нет. Ты все равно ничего мне не сделаешь. Изуку расстроится, если ты воплотишь свои угрозы в жизнь, и это моя защитная сюжетная броня. Хотя он продолжает говорит спокойным ровным голосом, но Кацуки все равно слышит это гребаное ехидство, замечает его в непроницаемых чертах лица. Но и на этом гребаный Двумордный не останавливается. Потому что жизнь ему, очевидно, нихрена не дорога. – Я мог бы извиниться за то, что этим вечером внимание Изуку сконцентрировано на мне и других его друзьях, – продолжает он флегматично, – но на самом деле мне не жаль. Просто смирись с этим, Бакуго, будь взрослым маль… – Ты может просто заткнуться нахрен?! – не выдержав, рявкает злобно Кацуки, сжимая руки в кулаки, отрываясь от стены и впервые за этот ебланский недодиалог смотря прямо в глаза Двумордому. Из-за чего замечает, как в его обычно монотонном и ничего не выражающем взгляде мелькает удивление, пока он тоже выпрямляется и напрягается, ощутимо посерьезнев даже несмотря на то, что в лице при этом не меняется совершенно. – Я просто хотел пошутить и не думал, что ты так остро отреагируешь, – хмуро говорит Двумордый. Приходится признать – увы, Кацуки за прошедшие годы узнал этого еблана достаточно хорошо, чтобы понимать: он действительно сейчас искренен и, похоже, правда не пытался по-настоящему ударить по ребрам помощнее. Даже если получилось иначе. Но дело в том, что Кацуки уже в ярости и ему уже похрену, пытался Двумордый или нет – поэтому, приблизившись вплотную, он выплевывает зло в это раздражающее смазливое лицо, которое, похоже, нравится Изуку, из-за чего, в общем-то, и раздражает. А иначе было бы похрену. – Просто учти, клоун ебаный, что если ты сделаешь Изуку больно… В этом же вся гребаная суть – если уж этот тупой задрот не будет с Кацуки, но он хотя бы обязан стать счастливым, а значит, это прямой гребаный долг Двумордого, счастливым его сделать. Если все-таки он – тот, с кем Изуку… Бля! Хмурая складка между бровей Двумордого становится глубже, в выражении глаз появляется что-то оскорбленное и возмущенное, когда он хмуро и решительно прерывает: – Изуку – мой друг. Лучший из всех, которые у меня могли бы быть. Не представляю, каким образом я мог бы дать понять, что способен сделать ему больно. Но, помимо этого – он вполне способен постоять за себя, поэтому не думаю, что ему нужна твоя защита. Хотя технически Двумордый не то чтобы не прав – но Кацуки все же есть, что на это сказать. – Конечно, он способен постоять за себя – когда сражается со всякими отбитыми ублюдками, как про-герой, способен. Но когда дело касается близких ему людей, этот самоотверженный, слишком преданный идиот может позволить ментально бить себя, пока к хренам не разобьется, только бы им было хорошо. Поэтому, Двумордый… – Я так понимаю, это ты говоришь из личного опыта? – вновь не дослушивая, вклинивается Двумордый, безо всяких кулаков или причуды ударяя так, что Кацуки даже отшатывается, а его кипящая ярость на мгновение даже немного размывается из-за того, насколько прицельно эти слова попадают по болевым. В целом, пусть и без подробностей – но его с Изуку история известна их классу, за пределы которого никогда не выходила. На удивление, эти статисты умеют держать язык за зубами, когда нужно. Хотя сам задрот хотел оставить все это в прошлом и ничего никому не рассказывать – но Кацуки посчитал, что это будет честно, если они все узнают, с кем на самом деле общаются и кого считают другом. Пусть он и пытался притвориться, будто их реакция для него не имеет значения – но на самом деле с опасением, даже страхом ждал того, как изменится отношение самых близких его друзей, которых он теперь готов открыто назвать друзьями. Даже с учетом того, что Изуку, этот раздражающий задрот, сразу твердо обозначил, что давно простил Кацуки, что вина не только на нем самом, но и на окружающем их обществе, что все это осталось в прошлом. Слушать его слова было одновременно больно, незаслуженно, ужасающе и прекрасно – но в свою очередь Кацуки не мог не сказать, что все это задротская жертвенная хрень и что вина целиком и полностью на нем, поэтому, если в него хотят пошвыряться камнями, то вперед. Это заслуженно. В него пошвырялись – не камнями, но словами. Первым был Дерьмоволосый – сначала он, непривычно серьезный и жесткий, высказал все, что об этом думает в нетипично для него грубых выражениях… Потом же притянул к себе за плечами, похлопал по спине и произнес ощутимо мягче: – Но, если Мидория понял тебя и простил – то не вижу причин, почему это не могу сделать и я. Очевидно, что ты уже не тот человек, которым был когда-то. Ты пытаешься быть лучше и, что еще важнее, у тебя это получается. Может, это не исправит того, что было в прошлом – зато сделает светлее будущее, что я считаю самым главным. Хотя Кацуки никогда не сказал бы этого вслух – то те слова были неебически важны и нужны для него. Некоторые из одноклассников все еще посматривают на него косо, но те, чьим мнением Кацуки действительно дорожит, сначала высказались на этот счет тоже в самых заслуженно грубых выражениях, но затем отпустили ситуацию со словами о том, что у них нет права злиться на прошлое, если Изуку все простил. Конечно, они вдвоем не выдали всех подробностей, лишь обрисовав ситуацию в общих чертах – тайна Одного за Всех, безусловно, осталась тайной, и они притворились, будто задрот просто куда позже остальных обнаружил у себя причуду. Но также, например, он был категорично против того, чтобы рассказывать, как Кацуки сказал ему спрыгнуть с крыши. Раздражающий жертвенный придурок. Тот случай до сих пор иногда снится ему в кошмарах – примечательно то, что до пятнадцати он вообще об этом не вспоминал, зато будучи взрослым теперь иногда просыпается в холодном поту и отправляется в комнату Изуку, просто, чтобы убедиться: эта реальность, где они про-герои и друзья, ему не приснилась, и тот не прислушался к ублюдкому совету. Даже если самого задрота в такие моменты нет дома, и он где-то на миссии – обычно оказывается достаточно просто свидетельств его жизни здесь, чтобы немного успокоиться. Так что Кацуки не удивлен тому, что Двумордый знает об их прошлом, на что, очевидно, его комментарий и намекнул – но не представляет, насколько много тот знает, рассказывал ли Изуку ему что-то сверх того, о чем они оповестили весь классу. Если да – то Кацуки не может его винить и не станет. У него есть полное право рассказывать своим друзьям все, что захочет. Да и словесный удар Двумордого очень заслуженный, приходится это признать – но проблема в том, что сейчас Кацуки не особенно себя контролирует, а потому вместо того, чтобы принять поражение и отступить, как гребаный взрослый, которым, технически, является, он какого-то хрена опять превращается в разъяренного, обиженного и отказывающегося признавать свою собственную неправоту подростка, когда выплевывает, ощущая проступающий на коже нитроглицерин: – Не смей говорить о том, о чем нихрена не знаешь, гребаный двумордый ублюдок. Да я тебя в асфальт закопаю, никакая причуда не понадоби… – Что здесь происходит? – слышится сбоку родной обеспокоенный голос и по периферии зрения Кацуки замечает спешное приближение знакомой зеленой макушки, ощущая, как что-то внутри него тут же немного остывает. Даже виновато скручивается.

***

Здравый смысл говорит ему, что самое время остановиться. Здравый смысл говорит ему, что нужно отступить, извиниться, сдать назад, пока еще окончательно все не разрушил и не испортил к хренам. Здравый смысл говорит ему, что если продолжить упрямо переть вперед на волне гнева – то Изуку его не простит; не простил бы даже, продолжай эти двое с Двумордым оставаться просто друзьями, а тем более не простит, если они уже стали чем-то большим. Здравый смысл говорит…

***

…проблема в том, что Кацуки его практически не слышит.

***

Даже отрезвляющего присутствия Изуку оказывается недостаточно, чтобы остановить – поэтому он, понимая, что если повернется и посмотрит прямиком на него, то точно ярость тут же притихнет, но не желая этого, продолжает зло смотреть на Двумордого и выплевывает гневно, обращаясь при этом к задроту: – Ничего не происходит. Я просто собираюсь закопать Двумордого в асфальт… – Каччан… – Не бойся, я не собираюсь его убивать… – Остановись… – Потом сможешь его откопать, если захочешь… – Хватит, Кацуки! – прерывают его на этот раз такие холодные, жесткие интонации в родном голосе, каких даже во время сражений не приходилось слышать, и Кацуки, дернувшись куда сильнее, чем от слов Двумордого недавно – редко поворачивает голову, чтобы увидеть перед собой не смущенного заикающегося задрота, не дружелюбного улыбающегося Изуку. А про-героя Деку. Решительного, твердого, и без всякой причуды выглядящего так, будто может одним ударом пришибить толпу злодеев за раз. Но по диафрагме бьет совсем не это. Бьет его вот это Кацуки – твердое, мрачное, ледяное, такое, каким его имя еще никогда не звучало ничьим голосом; каким тем более никогда не звучало привычное иногда теплое, иногда раздраженное, иногда ласковое, иногда обиженное, но никогда не холодное и не жесткое Каччан в исполнении Изуку. Это звучит… Звучит так, будто Кацуки – просто очередной Кацуки в жизни Изуку, просто мимо проходящий статист, которого про-герой Деку останавливает от того, чтобы совершить какую-то хрень, и это так горько, так страшно и так неправильно, что хочется выблевать себе желудок, как хотелось и тем утром, когда он понял, что у тупого, раздражающего, идеального задрота кто-то есть. Потому что, если Кацуки действительно превратиться в такого статиста для Изуку – то что ему тогда останется? Что ему тогда делать?! – Не называй меня так, – хрипит он, и теперь получается у него скорее беспомощно и разбито, чем яростно, и это так, бля, абсурдно, потому что речь ведь всего лишь о гребаном имени, так какого хрена по нему настолько ударило то, что Изуку так его называл? Но дело не только в имени – хотя и в этом, конечно, тоже. Дело в интонациях, дело в ситуации, дело в том, что прямо сейчас тот защищает этого гребаного Двумордого от Кацуки, а еще в том, что именно сейчас, в эти секунды, впервые за все годы их знакомства, включая даже совместное детство – он вдруг ощутил себя кем-то чужим для Изуку. Кто бы знал, что вместе с этим придет такое чувство ужаса? – А как мне тогда тебя называть? – хмурится Изуку, поджимая губы с намеком на промелькнувшую в глазах обиду. – Может, Бакуго? На этот раз ощутимо дергаются они уже они оба – это обращение звучит настолько неправильно в его исполнении, что, кажется, на этот раз ощущение сюрреализма и абсурда происходящего накрывает не одного только Кацуки. Вселенная, где Изуку зовет его Кацуки, уже достаточно ужасает – но где зовет его Бакуго? Нет уж, спасибо. Оставьте, бля, себе. Но прежде, чем Кацуки успевает возмутиться и сказать никогда, бля, больше не сметь называть его по фамилии – кажется, гребаный пространственно-временной континуум прорвется, если это повторится, – в разговор вдруг вмешивается Двумордый, о присутствии которого даже уже почти забылось. – Я просто хочу прояснить на всякий случай, – говорит он, тем самым, к огромному раздражению Кацуки, перетягивая на себя внимание Изуку. Еще мгновение тот смотрит на него широко распахнутыми, ошарашенными глазами – очевидно, реакция на вырвавшееся из него самого Бакуго, так что остается только догадываться, насколько же пришибленным и разбитым тогда выглядит сейчас не контролирующий выражение своего лица Кацуки. Но затем он все же переводят взгляд на Двумордого – и глаза его моментально смягчаются, что только увеличивает уровень раздражения. Или боли. Или и того, и другого разом – просто последнее признать сложнее. – На самом деле, я сам спровоцировал Бакуго, – тем временем продолжает Двумордый. – Я просто шутил и не ожидал такой отдачи, но, очевидно, должен был знать лучше. Так что его реакция – результат моих слов и действий. Еще какие-то считанные минуты назад Кацуки в ответ на такое рявкнул бы, что ему нахрен не нужны оправдания и защита в принципе, а уж тем более от этого двумордого ублюдка. Но прямо сейчас все его внимание приковано к одному только Изуку и вообще поебать, что там этот придурок несет, лишь бы свалил уже побыстрее. – А теперь, думаю, мне лучше уйти, – неожиданно понятливо говорит Двумордый, не оставляя уже открывшему рот Изуку шанса что-либо сказать. – Вам явно нужно поговорить наедине. Просто не взорвите всю улицу. В переулке, может, никого и нет, но здесь уйма гражданских. После чего он разворачивается и уходит, никакого ответа не дожидаясь. Вновь обернувшись к Кацуки, Изуку смотрит на него непривычно хмуро, без следа улыбки на губах или тепла в глазах, которые он, избалованный такими проявлениями тупой ублюдок, уже успел начать за прошедшие годы принимать, как должное. – Так что это было, Ка… – начинает наконец он, но тут же обрывает сам себя и поджимает губы, а потом они дергаются в чем-то кривом и колком, что сложно называть улыбкой, когда продолжает: – Так как мне тебя называть? Я думал, ты обрадуешься, если я наконец-то начну называть тебя по имени, а не дурацким детским прозвищем. Но, кажется, это позволено всем, кроме меня. – Нет, это не… Блядь, – шипит Кацуки, на этот раз раздраженный и разозленный на самого себя, не зная, как продолжить то, что сам начал говорить. Потому что дело совсем не в том, что Изуку что-либо запрещено. Точно не тогда, когда дело касается самого Кацуки. Бля, да в отношении него этому тупому задроту вообще все позволено – даже называть его гребаным Бакуго, если действительно этого захочет; но, кажется, они солидарны хотя бы в том, насколько стремно и неправильно это прозвучало. Пару мгновений он колеблется – но потом вспоминает, что уже взрослый, что прошел огромный путь от того мелкого эгоцентричного пиздюка, которым был когда-то, что научился вместо того, чтобы отрицать и прятаться от неугодных ему правды и реальности, от неудобных, сложных чувств за гневом, признавать все и проговаривать. Быть честным как с самым собой, так и с близкими ему людьми – особенно с Изуку, который как никто этого заслужил. Когда-то Кацуки ни за что не озвучил бы то, что собирается сейчас сказать – даже внутренне не смог бы. Но сейчас он шумно втягивает носом воздух, находит свои гребаные яйца, и, не оставляя себе шанса передумать, наконец начинает говорить: – Конечно, ты можешь называть меня по имени, если захочешь. Проблема не в этом. Просто я эгоист, Изуку. Всегда был и буду, думаю, как бы я ни старался, полностью перебороть в себе это не смогу. О чем ты должен знать, как никто другой. Но ты всех своих близких друзей называешь по имени – зато ни для кого из них у тебя нет детского прозвища. Так что я… Ну, вроде как, ощущаю себя особенным, когда ты называешь меня Каччан. А мне нравится ощущать себя чуть-чуть особенным, когда дело касается тебя. Последние слова заставляют его немного смутиться, пока к ушам приливает жар – но и то, и другое, Кацуки собирается отрицать до конца своей гребаной жизни, потому что, может, он теперь и взрослый, способный честно признавать то, чего не признал бы никогда раньше, но у всего есть, бля, границы. К счастью, в затемненном переулке и за отросшими волосами его покрасневших ушей не должно быть видно. Наблюдая за тем, как взгляд Изуку постепенно смягчается, пока он слушает это – теперь уже для него, для Кацуки смягчается, а не для какого-то там бесячего двумордого, – Кацуки засовывает руки поглубже в карманы и добавляет с хмыканьем, чтобы замаскировать идиотское смущение: – А еще я не помню, чтобы хоть когда-нибудь говорил, будто хочу, чтобы ты называл меня по имени. – Недавно вот тебе очень даже понравилось, когда называл, – едва слышно бурчит себе под нос Изуку, и Кацуки хмурится, не уверенный, что правильно расслышал и понял. Пытаясь припомнить, когда это такое могло такое произойти. Но в памяти всплывает лишь один-единственный эпизод – тот, где сцепивший лодыжки у него на пояснице, запрокидывающий голову Изуку в его руках хрипит низким, насыщенным, пробирающим до костей голосом… – Кацуки. На мгновение его так накрывает воспоминанием, что Кацуки немного выпадает из реальности – но потом он осознает, что это же нихрена не воспоминание, а всего лишь гребаный сон. Хотя тогда, в моменте, ему действительно понравилось, это прозвучало до одури крышесносно – но весь там речь о совсем другой ситуации, других интонациях, другом… Всем. Вот так собственное имя голосом Изуку Кацуки действительно слушал бы снова и снова на повторе – но только что услышанные слова не могут подразумевать тот случай, потому что это был гребаный, чтобы его, сон. Ведь был же, да? Другой вариант просто невозможен и разрешать себе надежду на это нельзя – слишком абсурдно и глупо, только последствия своего идиотизма потом разгребать придется. Так что Кацуки решает, что ему действительно либо послышалось, либо он не так понял. Переспрашивает: – Что? – Что? – дублирует его вопрос Изуку, весь вскинувшись, отчего-то вдруг залившись краской и начиная выглядеть и звучать немного панически, вновь из сурового про-героя Деку превращаясь в смущенного задрота. – Я имею в виду, ты же перестал называть меня Деку, вот я и решил… Хотя это явно попытка съехать с темы – но Кацуки, нахмурившись и не понимая, что сейчас произошло, все же позволяет это, потому что, кажется, ему нужно прояснить еще кое-что. На этот раз, как ему казалось, очень очевидное. – Конечно же, перестал, – хмыкает он. – Потому что твое прозвище для меня было чем-то милым и добрым – мое же для тебя было оскорблением. Которое ты, тем не менее, умудрился превратить в свое геройское имя, которое сейчас по всему миру произносят с трепетом и восторгом. Теперь оно особенное в совсем другом смысле, а я не только не единственный, кто будет так тебя называть – но в моем исполнении оно по-прежнему будет звучать оскорблением, какой бы смысл я в него не вкладывал. Это объяснение дается Кацуки куда легче, потому что он правда считал, что это понятно и так Наблюдая за тем, как с каждым его словом глаза Изуку продолжают смягчаться все сильнее – Кацуки склоняет голову набок и, фыркнув, добавляет: – И как много ты знаешь людей, которых я называю по имени? – Эм, – удивленно моргает этот такой-умный-что-тупой задрот, и мгновение-другое выглядит так, будто всерьез обдумывает услышанный вопрос, пока наконец не отвечает растерянно: – Ну… Кажется, никого? Не удержавшись, Кацуки закатывает глаза и говорит: – Тебя, Изуку. Я называю тебя по имени, тупой ты задрот. В глазах Изуку наконец-то появляется понимание, когда до него, кажется, наконец доходит, что в случае с Кацуки это и есть что-то особенное – называть его по имени. – Но ты также называешь меня задротом и ботаником, – вздергивает бровь Изуку, но в глазах его наконец вновь сверкает знакомое тепло, а в уголках губ притаилась улыбка – так что, очевидно, что он этим совсем не оскорблен. – Потому что ты и есть задрот и ботаник, – добродушно скалится Кацуки, и сам слыша нежность в собственном голосе – ну до чего же все-таки докатился! Самое ужасное, что даже об этом не жалеет. Посерьезнев, следом он добавляет: – Но я могу перестать, если тебя это задевает. – Нет, все в порядке, – без намека на сомнения легко качает головой Изуку. – Я знаю, что ты не пытаешься оскорбить. Ну, давно уже нет. А если вдруг перестанешь называть меня задротом, то я всерьез начну беспокоиться, что тебя подменили, – тепло подтрунивает он, на что Кацуки вновь закатывает глаза и ласково ворчит: – Вот же бесячий задрот. – Совсем другое дело! Теперь я знаю, что это мой Каччан, – лучезарно улыбается Изуку не той яркой, вселяющей надежду улыбкой, которая принадлежит про-герою Деку и адресована всему миру – а более тихой, мягкой и, кажется, такой, какая у него существует только для Кацуки, от чего сердце за ребрами по-идиотски спотыкается. Вновь прозвучавшее в его исполнении Каччан вызывает такой гребаный прилив облегчения. Но то, что это еще и дополнено словом мой… Факт, который творит с тупым сердцем Кацуки что-то совсем уж страшное, оно вдруг ломится в ребра так, будто пытается выбраться из них, как из клетки. К счастью, от идиотских реакций собственного идиотского сердца его отвлекает все тот же Изуку, который уже, нахмурившись и явно пытаясь придать себе крайне серьезный и крайне строгий вид – что получается разве что частично, – говорит: – Но не думай, что я забыл о том, какую сцену здесь застал, когда вышел из бара. Бля-я-я. Сам Кацуки вот успел забыть – но, конечно же, не этот дурацкий задрот. – Я, конечно, знаю, что Шото иногда может быть… излишне прямолинейным даже в своих шутках, чем неосознанно ранит, – чуть морщится Изуку, вот только без следа какого-либо осуждения в адрес Двумордого, особенно, когда добавляет тверже: – Но это точно не оправдание и не причины нападать на него и вести себя, как придурок, Каччан. Особенно учитывая некоторые проявления твоего собственного характера, потому что точно не тебе его осуждать. Так что это было? Как же задрот умудрился-то в вежливую формулировку запаковать тот факт, что характер у Кацуки невыносимый, тяжелый, и вообще хрень какая-то даже с учетом того, что он теперь лучше контролирует свой гнев – когда-то он ни за что этого не признал бы, но сейчас вполне признает и не понимает, почему некоторые люди, особенно сам Изуку, вообще готовы быть его друзьями. Каким образом они его выносят-то, а? Сам Кацуки себя, наверное, уже прикончил бы. Поморщившись, он прикидывает, какую часть правды может выдать так, чтобы не признать в своих тупых возвышенных чувствах к Изуку, но при этом не солгать и не прозвучать оправдывающимся ебланом. Сложно, бля! – Не беспокойся. Я больше не трону твоего дружка, – по итогу бросает Кацуки куда агрессивнее и ядовитее, чем хотел бы, о чем тут же жалеет. В нем против воли просыпается раздражение уже от самого факта того, что Изуку на стороне Двумордого, даже если это оправданно. Может, он и осознает, каким мудаком бывает – но это не отменяет того, что ему всегда хочется видеть дурацкого задрота на своей стороне. То, что сам Кацуки неизменно на стороне Изуку, вообще не обсуждается. Но это просто факт и данность. К счастью, тот не выглядит задетым вспышкой и лишь закатывает глаза. – Он и твой друг, Каччан, – отвечает он терпеливо, с таким видом, будто является воспитателем, который пытается втолковать бестолковому взрывному пятилетке что-то очевидное – а Кацуки только сильнее раздражается от того, что и это тоже оправдано, потому что он действительно опять начинает вести себя, как бестолковый взрывной пятилетка. Казалось бы, это должно было уже остаться в далеком прошлом – но, увы, все еще случаются казусы и прецеденты. Даже осознавая то, насколько нелепо себя сейчас ведет – Кацуки все равно открывает рот, чтобы продолжить именно так себя и вести, не планируя или попросту не в состоянии ничего менять, но Изуку опережает его, когда припечатывает твердо: – Даже не пытайся отрицать, что Вы друзья. Я думал, то время, когда ты притворяешься, будто тебе нет ни до кого дела, мы оставили в ЮА. Так что Кацуки, который действительно собирался так сказать – моментально сдувается. Все-таки, гребаный задрот слишком хорошо его знает. Ладно, бля! Кажется, сейчас самое время ему вновь вспомнить, что он гребаный взрослый и перестать уже вести себя, как капризный недовольный ребенок. Но до того, как ему удается из своих разрозненных мыслей собрать нечто конструктивное и дельное, что прозвучит нормальным, честным, зато не палящим его объяснением, Изуку уже добавляет тише, осторожнее и как-то неуверенней: – Конечно, ты не обязан мне говорить, в чем дело, если не хочешь. Я просто надеюсь, что ты все-таки перестанешь нарываться на драку с Шо… Учитывая, как еще совсем недавно Кацуки сам воспротивился тому, чтобы Изуку называл его по имени – нелепо и тупо, как его сейчас задевает то, насколько легко чертов задрот называет по имени этого Двумордого. Но гораздо хуже этого, что он думает, будто Кацуки может не хотеть о чем-то ему рассказывать – да он вообще готов Изуку рассказать все, о чем бы тот не попросил! Ну… кроме собственных идиотских чувств, пожалуй. Так что Кацуки прерывает его на половине имени идиотского Двумордого и бурчит: – Дело не в том, что я не хочу рассказывать. Это… – прерывав себя, еще мгновение-другое он вновь размышляет о том, что из своих тупых мыслей все-таки может беспалевно рассказать, пока наконец не выдыхает шумно и не признает: – Ладно. Помнишь, я сегодня уже говорил, что эгоист? Так что не буду повторяться. Это все о том же. Когда понял, что у тебя кто-то есть… Тут же нахмурившись, Изуку уже открывает рот – но Кацуки, и так догадываясь, что тот собирается сказать, отмахивается от него чуть раздраженно. – Да-да. Я помню, что ты говорил про всего-лишь-секс. Но я знаю тебя, тупой ты задрот. Для тебя не существует всего-лишь-секса. Если уж ты с кем-то потрахаешься – то у тебя точно должны быть к этому кому-то чувства. А значит, даже если ты еще не в отношениях с этим человеком – то точно скоро будешь. Ну а дальше… Очевидно, что все твое немногое свободное время будет принадлежать теперь ему, ты наверняка захочешь, чтобы мы с тобой разъехались, а дальше мы будем видеться все меньше и меньше, и даже если останемся друзьями, то я просто превращусь в одного из этих статистов, с которым ты также пересекаешься по возможности… а я… Я уже говорил, что эгоист, да? Так вот – я этого совсем не хочу, – бурчит Кацуки недовольно, ощущая редкий для него прилив стыда от того, что это всего лишь часть правды, касающаяся лишь их дружбы, но не его чувств к Изуку. А уже звучит так жалко и по-мудацки Но Изуку лишь хмурится, в выражении его лица и взгляде не появляется ни возмущения, ни оскорбления, ни отвращения, лишь контрастная смесь из осознания и озадаченности, когда он кивает и говорит: – Допустим, это я хотя бы могу понять. Но при чем здесь Шото? Я ведь говорил тебе уже, что это не он. – Да-да, я помню, – ворчит Кацуки, наконец понимая, откуда взялась озадаченность, и немного неловко признает: – Ну… Я просто подумал… Может, ты не захотел признавать, что это Двумордый, думая, что я тут же отправлюсь взрывать ему рожу. – Поэтому ты решил, что лучший вариант – пойти и все равно взорвать ему рожу? – насмешливо спрашивает Изуку. Вновь пристыженный и ненавидящий это Кацуки может только продолжить ворчать: – Я действительно пытался удержаться, но он сам ко мне полез, – понимая, что все-таки звучит оправдывающимся, особенно учитывая, что сам Двумордый недавно уже ситуацию в общих чертах честно объяснил – но не в силах от этого удержаться. Вздохнув так, будто призывает себе на плечи всю ебаную мощь небесного терпения – Изуку отвечает: – Это не Шото, Каччан. Я клянусь тебе. Не понимаю, почему ты вообще так уперся в идею… – Да потому что он чуть в рот тебе не заглядывает, вы вечно с ним шушукаетесь, с полувзгляда друг друга понимаете, у вас общие шутки и уйма тем для разговоров, ты постоянно смотришь на него этим раздражающим мягким взглядом, да и вообще он меня бесит, – перебив, принимается недовольно перечислять Кацуки, но захлопывает резко рот, когда видит, как в глазах Изуку появляется веселый блеск, уголки его губ дергаются, и наконец доходит, что он опять начал вести себя и говорить, как капризный ребенок. Да бля. Ну что с ним сегодня не так?! – Он просто мой хороший, очень хороший друг, Каччан, – терпеливо отвечает на это Изуку, но очевидно, что не едва удерживается от того, чтобы расхохотаться. – Я же не подозреваю, что ты спишь с Киришимой только потому, что вы очень дружны. То есть… – тут весь намек на веселье из него вдруг испаряется, и он спрашивает, нахмурившись: – Вы же не?.. Даже не дослушав Кацуки понимает, к чему он ведет, так что тут же отвечает с ужасом: – Я и Дерьмоволосый? Фу! Бля! Нет! Ни за что! Да он же мне, как брат! Это омерзительно! Даже мысль об этом вызывает у него желание проблеваться – фу бля, никогда. К счастью, кажется, такой ответ тут же убеждает Изуку, потому что он, успевший немного заметно напрячься, ощутимо расслабляется и мягко хмыкает: – Ну, вот и Шото для меня, как брат. И я уверен, что он относится ко мне также. Поэтому тебе не о чем переживать. Ладно, теперь Кацуки чувствует себя еще большим ебланом, потому что, похоже, это действительно не Двумордый – один раз не склонный ко лжи Изуку еще мог соврать во благо, но так упрямо продолжать отстаивать свою ложь точно не стал бы, да и вообще не такой он хороший лжец, чтобы насколько правдоподобный спектакль разыграть Но если так, то тогда вопрос о том, кто же это, остается открытым – так что Кацуки просто не может, да, наверное, и не хочет удерживаться, когда из его рта вырывается вслух: – Тогда кто это? Нахмурившись, Изуку медлит мгновение-другое, а затем как-то слишком уж осторожно отвечает вопросом на вопрос: – Это так важно? …да, это охренительно важно, потому что я уже годами по самую макушку в тебя вляпанный и хочу знать имя того мудака, который опередил меня и которому я должен взорвать рожу, – едва не ляпает Кацуки, но, к счастью, опять успевает вовремя прикусить свой гребаный язык. Вместо этого он говорит: – Я просто подумал… Ну, друзья же таким делятся или типа того. Технически, это не ложь. Даже если бы у него не было чувств к Изуку больших, чем дружеские – хотя не представляет, как такое вообще возможно, – наверняка Кацуки задели бы такие попытки скрыть личность того, с кем он там трахается так жарко, что потом ходит враскорячку, а шея у него вся в укусах и засосах. Еще пару секунд Изуку хмуро на него смотрит, пока наконец не вздыхает и не говорит: – Ты можешь не беспокоиться об этом, Каччан. Это правда… – тут он прерывает сам себя и поджимает губы, а затем признает ворчливо: – Допустим, ты прав, и это действительно не всего лишь секс, – на последнем слове, хотя выражение его лица остается серьезным и не меняется, но к щекам все равно приливает гребаный очаровательный румянец, который едва не отвлекает Кацуки от смысла того, что Изуку говорит. – Но только для меня. Потому что для него это действительно ничего большего не значит, а мои чувство безответны. Так что нашему сожительству и дружбе ничего не грозит, – фыркает он, явно пытаясь изобразить легкомыслие, но печаль в голове и тоска в глазах выдают с головой. А-а-а. То есть, идиотская теория Кацуки о безответных чувствах, которую он тут же отмел из-за неправдоподобности и несостоятельности, все-таки оказалась правдой? Наверное, такой поворот должен его порадовать. Но нихрена не радует. Потому что он все еще предпочел бы, чтобы было больно ему самому – но только не Изуку. Если уж сам не способен сделать этого дурацкого задрота счастливым и существуют только два варианта: либо где тот несчастен в принципе, либо где счастлив с кем-то другим. То Кацуки точно выберет второй. В том числе и в ущерб самому себе. Это тоже его форма эгоизма – между вариантом, где счастлив весь остальной мир, но несчастлив Изуку, и где несчастлив весь остальной мир, зато счастлив Изуку, он бы тоже выбрал второй. Наверное, прогерой не должен так рассуждать, и все-таки… Что уж есть, бля. Но Кацуки ведь не просто так сразу отбросил теорию о безответности, посчитав несостоятельной, как только та пришла в голову. Поэтому он хмуро и недовольно говорит: – Не может быть. Не верю, что в мире нашелся такой тупой, слепой и бестолковый еблан, который мог бы на твои чувства не ответить. Честно озвучивая промелькнувшие тогда в голове мысли. И выражение лица, и взгляд, и голос Изуку становятся какими-то странными, нечитаемыми для Кацуки, когда он монотонно бросает: – Ну, очевидно, все-таки нашелся. – Хочешь, я взорву ему рожу? – серьезно спрашивает Кацуки, потому что этот неизвестный, причиняющий боль Изуку мудак теперь бесит его даже сильнее, чем когда думал, что у этих двоих отношения – потому что если он еще и смеет вместо того, чтобы делать тупого задрота счастливым, делать его несчастным, то точно заслуживает, чтобы ему взорвали рожу. Странное выражение лица Изуку вновь смягчается, и он смеется в ответ со смесью искреннего веселья и отчетливой горечи. Отвечает с немного грустной, но светлой улыбкой: – Не стоит, Каччан. Я совсем не злюсь на него. Мы ведь ни сами не выбираем, кого нам любить, ни других не может заставить полюбить нас. Бля. Так тут речь не просто о симпатии – а прямо об том самом страшном, громком, монументальном слове, которое начинается на «л» и заканчивается на «юбовь», и которое Кацуки даже мысленно отказывается нахрен произносить. Пусть где-то внутри себя, глядя в яркие, теплые глаза Изуку, и осознает, что давно уже в это слово вмазался из-за одного тупого прекрасного задрота. В самого этого задрота – вмазался так, что не выбраться. Бля. Не, в эту сторону лучше даже не думать. Но есть еще кое-что, чего Кацуки не понимает, если дело обстоит именно так – поэтому он, решая уже разом все прояснить, все-таки осторожно спрашивает: – Тогда почему ты начал меня избегать? – А я начал? – кажется, с искренним удивлением и непониманием спрашивает Изуку – но сам Кацуки вот отчего-то совсем не удивлен тому, что он мог и впрямь этого не замечать, потому что невероятно умный задрот превращается в невероятно тупого задрота, когда дело касается его самого. Так что, кажется, придется прояснить очевидное. – Еще как начал. Смотреть на меня отказываешься. Когда мы фильмы смотрим – сидишь на другом конце дивана с таким видом, будто тебя током шибанет, если хоть на миллиметр приблизишься. А уж об этом твоем официально и тошнотворном благодарю за завтрак, Каччан, я помою посуду, – преувеличенно пискляво передразнивает подражает он интонациям Изуку, – я вообще молчу. – Во-первых, я звучу не так! – тут же уходит в оборону возмущенный Изуку. – А во-вторых – что вообще плохого в благодарности за вкусную еду? Пропустив эпитет вкусную – да, Кацуки и так знает, что он охрененно готовит, поэтому подтверждение этого от тупого задрота не должно каждый раз действовать на него так, будто это какое-то гребаное сакральное откровение, и заставлять что-то внутри него теплеть, – он недовольно ворчит: – Дело не в самой благодарности – дело в том, как ты это делаешь. Будто мы действительно просто соседи, которые едва друг с другом знакомы. – О, – выдыхает Изуку, выглядя немного пораженным, и Кацуки не без некоторой злобности швыряет: – Ага, – вздохнув, он продолжает тише и серьезнее: – Я думал, что проблема в том, с кем ты там встречаешься. Что, может, он недоволен нашей дружбой. Или ты так осторожно пытаешься подготовить меня к тому, что скоро съедешь и сократишь время, которое мы проводит вместе, чувствуя за это вину. Потому что это было бы очень в твоем духе – ощущать вину за то, в чем ты нихрена не виноват. Но если дело не в этом… – скрипнув зубами и шумно вдохнув, Кацуки твердо и решительно говорит: – Если проблема во мне, и я это я опять где-то проебался – просто скажи, Изуку. Я не могу гарантировать, что исправлю все, но точно попытаюсь… – Нет. Нет, Каччан, ты не сделал ничего плохого, – спешно вклинивается в его речь Изуку, выглядя искреннем и вновь отчего-то абсурдно, необоснованно виноватым. – Проблема исключительно во мне. И я действительно не замечал, что веду себя так. Но теперь, когда знаю, то точно постараюсь исправиться. – Тебе не нужно ничего исправлять, Изуку, – хмурится на это Кацуки, недовольный тем, что его слова были поняты так. – Я хочу, чтобы тебе было комфортно со мной и получалось легко общаться без того, чтобы постоянно себя одергивать и напоминать себе, что нужно вести себя по-другому. Поэтому, если я все-таки где-то проебусь и сделаю что-то не так – то обязательно скажи мне. Взгляд Изуку опять обретает те странные, нечитаемые для Кацуки нотки – что ему охренеть как не нравится просто по той простой причине, что не нравится что-либо в этом тупом задроте не понимать. – Обещаю, я обязательно скажу, если ты сделаешь что-то не так, – наконец, отвечает Изуку. Что-то в этой формулировке, что-то в том, как он делает акцент на последнем не так, кажется Кацуки очень неправильным. Но он не может понять, что именно. Поэтому ему остается только хмуро кивнуть.

***

Вроде бы, технически, все проблемы между ними, недоразумения и недопонимания в этом разговоре должны быть обсуждены и решены… ну, или хотя бы какая-то их часть, не включающая в себя гребаные чувства Кацуки. Вот только его не отпускает ощущение, что это только иллюзия.

***

Когда вечером они наконец добираются домой, и он после ужина и душа валится на кровать – Кацуки вновь прокручивает в голове их разговор и вдруг вспоминает еще кое-что, за что зацепилось его внимание, но на чем не было возможности сконцентрироваться в моменте. Потому что оставалось уйма всего другого, что им еще следовало обсудить. Слова Изуку о том, что недавно Кацуки понравилось, как тот называл его по имени. Сейчас у него наконец есть возможность получше покопаться в собственной памяти – но ему все еще не удается отыскать ни единого случая, который мог бы подходить под объяснение этих слов, а ведь он очень, очень тщательно запоминает каждое свое взаимодействие с тупым задротом даже против собственной воли. Тем не менее – ничего. Вообще ничего. Но версии, что он просто оговорился, или что послышалось, или еще что-то в том же роде, теперь отпадают просто из-за того, как тупой задрот смутился и спешно перевел тему. С хрена ли ему так делать, если в его словах не было ничего особенного? Все-таки, даже если Изуку и научился за прошедшие годы лучше скрывать свои эмоции и лгать, для почти всю жизнь знающего его Кацуки он большинство времени продолжает оставаться практически открытой книгой за крайне редким исключением, так что сейчас просто невозможно списать все на оговорку или на просто-послышалось. Вот только проблема в том, что по-прежнему единственным случаем, который подходит под ситуацию, продолжает оставаться тот эпизод из его сна, но думать об этом абсурдно и тупо, потому что речь точно не могла идти о каком-то ебаном сне. А рассматривать вариант, что тот эпизод на самом деле был реальностью… Нет. Все еще невозможно. Помимо всех остальных конструктивных, адекватных доводов, которые говорят в пользу невозможности – сам Изуку обо всем рассказал бы, может, врезал бы за то, что полез к нему по пьяни, если бы это Кацуки был тем, с кем он той ночью переспал. Но точно не стал бы молчать. Ведь не стал бы, да? Какой смысл ему молчать и притворяться, будто это был кто-то другой? Поэтому Кацуки просто не может позволить себе допустить мысль, что сон был реальностью – потому что тогда настоящая реальность его к хренам разрушит. Нет, это кто-то другой. Какой-то мудак, который не отвечает на чувства Изуку взаимностью и просто с ним потрахался – что еще более абсурдно и нелепо, потому что какого хрена, как вообще можно ничего не чувствовать к этому идиотскому яркому, улыбчивому, светлому, умному, бесяче красивому, чтоб его, задроту, со всеми его тупыми загонами, бормотаниям, глупостями, без которых Кацуки уже не представляет себе жизнь? Ну как можно быть настолько отбитым, чтобы хотеть от него только секса? Но тот сон… Обычно в снах Кацуки есть какая-то размытость, нечеткость, какие-то абсурдные элементы, которые в самом сне отчего-то кажутся логичными и не выбиваются из общей картинки – он уверен, что у других людей тоже наверняка все как-то схоже. Но этот сон был совсем другим. Ярким, насыщенным, эмоциональным, настолько реальным, что кажется, можно протянуть руку и прикоснуться к происходившему благоговейно, как к особенно красивой картине. А то, как в этом сне Изуку произносит его имя. Кацуки. Это было… Бля, это было слишком. Хотя Кацуки правда пытается удержаться и не нырнуть в воспоминания, которые и так слишком часто всплывают в его сознании – он просто не может устоять здесь и сейчас, наедине в собственной спальне, когда у него против воли и эгоистично, но все-таки тускло вспыхивает где-то внутри надежда на то, что у них с Изуку еще может быть шанс на… На что-то большее, чем дружба, раз тот гребаный мудак взаимностью ему не отвечает. Так что глаза Кацуки непроизвольно закрываются. Из горла вырывается шумный выдох. А перед глазами начинают проноситься картинки… …они вваливаются в квартиру, смеющиеся пьяные и счастливые. В голове Кацуки немного мутно и мысли формулировать чуть сложнее обычного – но ему так хорошо, светло и свободно, что он вдруг не понимает, почему обычно предпочитает не пить. Не, мир даже в алкогольной дымке остается той еще дрянью – но все-таки, оказывается, Изуку не врал и это действительно приятно, рассказывать важным ему людям об их важности и о том, почему они важны. Особенно приятно рассказывать это самому Изуку. – Ты знаешь, что ты охрененный, Изуку? – Впервые слышу. – Ты такой до жути умный, что даже раздражаешь меня. – В последнее точно могу поверить. – А твое бормотание на самом деле совсем меня не бесит. – Вот это уже новость. – На самом деле мне очень нравится тебя слушать. – Ты точно пожалеешь, что сказал это, когда протрезвеешь. – Но это правда, ты в своем бормотании столько интересных мыслей выдаешь. До многих я сам никогда бы нихрена не додумался, хотя вроде не совсем тупой. Даже жалко, что не всегда есть возможность к этому прислушиваться. – То есть, ты внимательно прислушиваешься не ко всему из того, что я бурчу себе под нос? Это оскорбительно, Каччан! – О. Я тебя обидел? Мне очень жа… – Конечно, не обидел. Просто я не думал, что ты вообще хоть когда-нибудь мое бормотание по-настоящему слушал. – Ну, а вот теперь уже я чувствую себя оскорбленным. – У меня есть оправдание в виде того, как трезвый ты постоянно повторяешь, как сильно тебя мое бормотание бесит. – Трезвый я вообще говорю много всякой херни. – Ну, это правда. – А еще ты очень красивый. – О. О-о-о. Я… – Эти твои дурацкие веснушки. Ты знал, что на правой щеке у тебя их пятьдесят три, на левой тридцать восемь, а на носу пятнадцать? – Ты… Ты что, серьезно считал? – Конечно. Число иногда меняется. Зимой у тебя их становится меньше. Ненавижу зиму. – Из-за того, что у меня зимой мало веснушек? Серьезно? – Эй! Не смейся! Это уважительная причина! – Охотно верю, Каччан. – А еще у тебя очень красивые глаза. Ты знал, что у них разные оттенки в зависимости от освещения? Они становится темнее в сумерках, более глубоко зеленого цвета, а на рассвете превращаются в яркую зелень. – Ты… Ты, кажется, уделял этому очень много внимания. – Я уделаю всему важному очень много внимания. – Вот как. – Ага. Вот, например, твои губы… – Ох черт. – Ты только что чертыхнулся, Изуку? – Я умею чертыхаться! – Ага, умеешь, но при этом так очаровательно краснеешь. – Я покраснел не из-за того, что чертыхнулся! – А из-за чего? – Из-за всего, что ты говоришь, Каччан! – О. На чем я там остановился? Кажется, на губах? – О нет… – У тебя очень красивые губы. – За что мне это? – А мне очень хочется их поцеловать. На этом моменте они, все также стоящие в коридоре и глупо хихикающие, пока переговариваются полушепотом – оба резко замирают. А Кацуки вдруг осознает, насколько близко они друг к другу в какой-то момент оказались. Или, может, находились все это время. Осознает, что собственные руки находятся у Изуку на пояснице, тогда как его находятся на плечах Кацуки, и хотя разница в росте у них теперь не такая уж большая, макушкой тот достает ему до уровня глаз, но ему все же приходится смотреть снизу вверх. Хотя так тоже хорошо – почему-то вдруг хочется, чтобы было наоборот. Зато так Кацуки удобно опустить взгляд – и завороженно посмотреть на те самые губы, о которых он только что говорил. Поцеловать их? Охренительная же идея! Почему только раньше не воплотил в жизнь, а? Здравого смысла Кацуки хватает только на то, чтобы твердо приказать себе – если Изуку сейчас оттолкнет, то второй попытки предпринимать он не станет, послушно отступит. Но… Один раз-то попытаться можно? Тем более, что словесно тот никакого возмущения против идеи не выказал, и глаза у него такие красивые-красивые и залипательные, действительно более темного, насыщенного зеленого цвета сейчас, в полутьме коридора. Так что Кацуки как на поводке тянет вперед, туда, к этим глазам, к этим губам, и на секунду в его мутной голове немного проясняется из-за страха того, что Изуку сейчас и впрямь оттолкнет. Но тот – не отталкивает. Когда они наконец встречаются губами, это – как взрыв и спасение, как адреналин и покой, как бездна и космос, как куча всяких соплежуйных, пафосных, глупых слов, которые трезвый Кацуки на дух не переносит, зато пьяный готов сыпать ими без остановки. Потому что Изуку оказывается таким невероятно вкусным, сладким и острым в идеальном сочетании этого, его сильные, покрытые шрамами пальцы вжимаются в бедра, цепляются за плечи, тянут за волосы, его язык врывается в рот Кацуки, переплетается с собственным, а по венам течет жидкий огонь, нитроглицерин, готовый вот-вот взорваться. И взрывающийся. Но приводящий не к летальному исходу – а к чему-то охрененному, идеальному и яркому. Сбивается сердечный ритм, сбивается дыхание, сбивается окружающий мир, сбивается, сбивается, сбивается снова, и снова, и снова. Сбивается так, что становится идеально. Серьезно, какого хрена Кацуки тянул и не сделал это раньше? Почему продолжал ждать какого-то гребаного совершенного момента, тогда как на самом деле с Изуку любой момент совершенен? Когда он впивается пальцами в эту упругую идеальную задницу, которая так долго сводила его с ума, и тянет вверх – то Изуку легко подхватывает идею и сжимает своими сильными бедрами его бока, переплетая лодыжки на спине. Сейчас они считывают мысли друг друга и синхронизируются также, как и по время сражений бок о бок, и это, бля, охренительно. На мгновение отрывавшись от него, Кацуки наконец снизу вверх, именно так, как ему и хотелось, заглядывает в незнакомо потемневшие, голодные глаза Изуку, какими еще никогда их не видел – и ощущает, как в горле пересыхает сильнее прежнего, а жажда по нему переливается куда-то за край и топит мир. Идеально же, бля. Когда они снова сталкиваются губами – Кацуки, надежно удерживая руками свою бесценную ношу, направляется в сторону спальни. Их квартиру он знает так хорошо, что может без проблем передвигаться вслепую и никуда не врезаться, а опьянение, к счастью, не влияет на его координацию. Наконец бережно опуская Изуку на кровать, Кацуки с его губ стекает поцелуями-ласковыми-укусами на скулу, на линию челюсти, на шею, забираясь руками ему под футболку, добираясь ладонями до этой кожи, до этих твердых мышц, до этих полосок шрамов, которые причиняют боль осознанием того, как часто этот безрассудный, жертвенный идиот оказывался на пороге смерти. Но прямо сейчас он не хочет и не будет о последнем думать, в чем мутный от алкоголя и возбуждения мозг ему помогает, концентрируясь на самом главном. На том, что перед ним. – Погоди. Постой, Каччан. Хотя на самом деле это последнее, чего ему хочется – останавливаться, тяжело дышащий Кацуки просто не может не прислушаться и не подчиниться, отрываясь от невероятно важного исследования шеи Изуку губами и возвращаясь взглядом к его глазам. – Что? В чем дело? Что-то не так?.. Правда, их попыток держать себя в руках надолго не хватает – потому что уже в следующий момент они опять тянутся друг другу навстречу: и Изуку, который попросил остановиться, и Кацуки, который безоговорочно покорился. Их тащит друг к другу противоположными полюсами и непонятно только, каким хреном вообще получалось годами этому сопротивляться. Но даже в чреде лихорадочных, отчаянных поцелуев, Изуку принимается сбивчиво бормотать ему в губы: – Мы оба пьяны. Это плохая идея. Нам нужно остановиться. – А ты хочет останавливаться? – хрипло спрашивает Кацуки, нежно прикусывая подбородок Изуку и заглядывая в его непривычно жаждущие, затянутые туманом удовольствия глаза. Вдруг ощущая себя пьяным не от выпитого алкоголя – а от всего, происходящего сейчас. От самого Изуку. – Нет, – выдыхает тот отчаянным, нуждающимся порывом. – Но… Но – Кацуки уже услышал самое важное, а дальше не хочет слушать никакие ебучие но. Так что он утягивает Изуку в долгий, глубокий поцелуй, и спрашивает хрипом в его губы: – Тогда скажи, чего хочешь. Я все сделаю. – А если я скажу, что хочу выебать тебя? – фыркает Изуку с попыткой изобразить насмешливость, которая ломается о восхитительный, требовательно-нуждающийся звук, вырывающийся из его горла, когда Кацуки ласково прикусывает ему кадык. – Тогда вперед, – легко отвечает он. Пальцы Изуку вдруг вновь оказываются в его волосах, тянут вверх, чему он покорно подчиняется, и когда они опять встречаются взглядами, тот спрашивает удивленно: – Серьезно? – Чему ты так удивляется? – фыркает Кацуки искренне: – Тебе я все разрешу. Все, что только от меня захочешь. Среди оттенков жажды в глазах Изуку отчетливее проступает нежность, когда отвечает прерывисто: – Однажды я точно этого хотел бы, но сегодня… – шумно выдохнув, он добавляет более низким пробирающим до позвонков голосом: – Сегодня я хочу почувствовать тебя в себе. Пару секунд они смотрят друг на друга, переваривая эти слова, и пока Кацуки ощущает, как у него от таких заявлений все внутри переворачивается и последние предохранители срывает, до Изуку, кажется, запоздало доходит, что именно сейчас ляпнул – потому что из него вдруг вырывается обреченный, похожий на скулеж звук, а лицо заливает краской, когда он жалобно говорит: – Если бы я был трезвый – никогда бы такого не сказал. – Тогда я рад, что ты не трезвый, – тепло смеется Кацуки – а затем приближается к уху Изуку, нежно кусает мочку и сипло произносит: – Я позабочусь о том, чтобы тебе было очень, очень хорошо. Собираясь свои слова воплотить в жизнь. То, какой еще один охренительный, рваный и жадно-нуждающийся звук вырывается из Изуку в ответ – уже служит ему наградой. Вообще-то, опыт в сексе у Кацуки, типа, нулевой – зато у него охрененно большой опыт в том, чтобы фантазировать обо всем, что он хочет сделать с Изуку, обо всех способах, которыми хочет доставить ему удовольствие. Хотя в собственном воображении чаще бывал сверху – но это, наверное, как раз из-за того, что с Изуку ему хочется больше отдавать удовольствие, чем получать,и все-таки Кацуки не соврал. Никаких предубеждений или предпочтений на этот счет у него нет, так что об обратном раскладе он тоже думал и его тоже хочет, уверенный, что с Изуку будет охренительно в любом случае. Но прямо сейчас сильнее всего Кацуки жаждет утопить его в наслаждении. Что он и намеревается осуществить, когда принимается стаскивать с Изуку эти бесполезные тряпки, именуемые одеждой, когда начинает скользит по его телу рукам и губами, когда тянется за смазкой и презервативами – наличие последних это просто отчаянная гребанная бессмысленная надежда на реализацию невозможного, происходящего прямо сейчас. Вот только и Изуку не тот, кто будет просто бездействовать и принимать. Когда он сам стаскивает рубашку с Кацуки и чуть ее не рвет в процессе раздраженно – тот восторженно смеется. Когда принимается жадно исследовать касаниями его тело – Кацуки шумно, восхищенно дышит. Когда зубы ласково прикусывают ему кожу – остается только надеяться, что останутся позже следы. Хотя смутно Кацуки понимает, что в укусах слишком много нежности и слишком мало силы для этого, но его концентрации не хватает на то, чтобы попросить Изуку быть немного пожестче и оставить собственные отпечатки на его теле. Слишком уж занят тем, что пытается осуществить сказанное и действительно утопить его в удовольствии. Когда Кацуки наконец входит в него смазанным пальцем, одновременно заглатывая красиво выгнутый, крупный, но не монструозный член, понимая, что размер у них почти одинаковый – то с разочарованием понимает, что полностью взять в рот не в состоянии. Здесь явно понадобятся тренировки, которым будет только рад. Но, кажется, он все делает правильно, потому что из Изуку вырывается охренительный сиплый стон, его пальцы сильнее вжимаются в волосы Кацуки, а бедра со сцепленными где-то в районе затылка и плеч лодыжками стискиваются вокруг головы так сильно, что становится немного больно. Хотя даже так, теряя контроль от удовольствия, насадить его ртом на свой член Изуку все еще не пытается. Да и вообще он до обидного быстро возвращает себе этот контроль, разжимая пальцы и бедра, принимаясь успокаивающе и ласково скользить ладонью в волосах Кацуки, и, залившись краской, начинает частить смущенно и виновато: – Прости. Я… Хотя Кацуки недоволен тем, что ему приходится выпустить член изо рта – но он все-таки это делает, потому что должен ответить. – Не смей извиняться. Мне все нравится. Может раздавить мне голову своими бедрами, как арбуз – и я сдохну самым счастливым ублюдком в мире, – искренне произносит он, мягко касаясь губами шрама на внутренней стороне бедра, и, не оставляя Изуку шанса ответить на это – вновь насаживается ртом на его член, вырывая еще один охренительный стон. Правда, в этот раз тот контролирует себя уже лучше и лишь хватка пальцев в волосах Кацуки сжимается чуть крепче. Жаль. Как бы отчаянно сильно ни хотелось двинуться уже дальше – но Кацуки все равно растягивает его медленно, постепенно, ловя себя на том, что уже этим наслаждается; наслаждается каждой реакцией Изуку, его сиплыми стонами, его сжимающимися в волосах и на простынях пальцами, тем, как его сильное тело выгибает от удовольствия на кровати, когда наконец удается попасть пальцами по простате. Наконец он, встретившись в Кацуки своими жадными и нежными глазами, хрипло выдыхает: – Давай. Я готов. Трахни меня уже. Уже не сходящий со щек Изуку румянец становится от этих слов гуще – но он продолжает смотреть решительно и твердо, не добавляя в этот раз, что трезвым бы ни за что такого не сказал, а Кацуки, выдержка которого и так держится на гребаных соплях, ощущает как эти самые сопли обрываются. Но он шумно выдыхает – и держится. Кое-как держится, бля, потому что, пьяный или нет, но не собирается проебываться и случайно причинять Изуку боль, превращая эту ночь для него в ад. Так что Кацуки скользит обратно вверх губами по его сильному торсу, прикусывает сосок, ключицу, кадык, зарывается носом в волосы на виске и хрипит ему в ухо: – Я не собираюсь тебя трахать. Я собираюсь тебя любить. – Блядь, – как-то совсем сорванно, почти отчаянно хрипит Изуку в ответ. А Кацуки улыбается ему в шею от того, что прямо сейчас они неожиданно поменялись в каком-то смысле местами и тем, кто матерится, оказался именно Изуку, который обычно себе такого не позволяет – зато сам Кацуки вот, наоборот, сыплет всякими слащавыми, зато искренними словами. Но затем он наконец все-таки тянется к презервативам. Наконец приставляет головку члена к входу Изуку. Наконец толкается в его жаркую глубину, которая сводила его с ума даже когда был внутри лишь пальцами – и рвано, нуждаясь выдыхает Но, собирая воедино осколки своей гребаной выдержки – и заставляет себя двигаться медленно. Постепенно. – Вообще-то, я прогерой, так что выдержку, если ты перестанешь обращаться со мной, как с хрупкой вазой, – недовольно и прерывисто бурчит Изуку, и Кацуки считает оскорбительным тот факт, что ему еще удается выдавать такие длинные и связные предложения. Когда как у него самого даже мозг на них уже едва-едва способен. – Я знаю, что можешь, – хрипит Кацуки, прижимает к его лбу своим. – Но я не хочу, чтобы тебе нужно было выдерживать, Изуку. Я хочу, чтобы тебе было хорошо. Из горла Изуку вырывается рваный выдох, а нежность в его глазах вырывается наружу и укутывает Кацуки тепло, безопасно и идеально – и он больше не ворчит и не протестует, позволяя заполнять себя медленно и постепенно. Когда Кацуки наконец полностью оказывается внутри – на несколько мгновений они замирают, друг на друга глядя, тяжело дыша друг другу в губы и синхронизируясь в своем сумасшествии. А затем Изуку вновь переплетает лодыжки на его пояснице, сжимая бедра собственными, закидывает руки Кацуки на плечи и хрипит: – Двигайся. Конечно, Кацуки не смеет ослушаться – особенно, когда ему самому так отчаянно этого хочется. Дальше это превращается в чреду из все увеличивающегося темпа и лихорадочных поцелуев; из ногтей на лопатках Кацуки, которые царапают слишком ласково, и его собственных зубов на шее Изуку, кусающих так, чтобы до собственнических следов, но тут же осторожно зализывающих; из жарких касаний и разделенного на двоих рваного дыхания; из перетекающего друг другу в вены жидкого, расплавленного металлом удовольствия. Из низкого, рваного, крышесносного: – Кацуки, – которое вырывается из Изуку, когда удается вновь отыскать нужный угол и попасть ему по простате теперь уже членом. Бля. Никогда, ни в чьем исполнении имя Кацуки не звучало вот так – одновременно собственнически и нуждаясь, жадно и ласково, таким низким, пропитанным удовольствием голосом, что превращает всего лишь имя во что-то гораздо большее. Но ни в чьем больше исполнении свое имя вот так слышать и не хочется. – Повтори, – лихорадочно, отчаянно шепчет, почти умоляет Кацуки. – Назови меня так еще раз. – Кацуки, – тут же повторяет Изуку, а потом еще раз: – Кацуки: – и снова: – Кацуки: – и опять: – Кацуки, Кацуки, Кацуки… Каждый раз – заново шибая по нервам и по позвонкам, так, что физически это, может быть, и Кацуки сейчас внутри Изуку, но ощущение, будто все наоборот, будто тот заполняет его до остатка, хотя казалось, и так ведь уже, не зная того, отобрал себе все, и душу, и сердце. Все, что одному Изуку давно уже принадлежит. Очевидно, Кацуки не соврал. Это действительно не похоже на простой трах – зато отчаянно похоже на казавшееся раньше слащавым и притворным, неправдоподобным заниматься любовью, потому что других слов для происходящего просто невозможно отыскать. Когда Изуку наконец запрокидывает голову и кончает с низким Кацуки на своих губах – тот от открывшегося идеального вида, от звука собственного имени этим хриплым голосом, тут же кончает следом. Когда звезды взрываются вместе со всем ебучим космосом – все, на что Кацуки еще хватает, это выйти из Изуку, снять и связать презерватив, отбросив его куда-то на пол, а затем притянуть его к себе в объятия бережно, надежно и отрубиться, ткнувшись носом в мягкие зеленые волосы и дыша. Дыша. Дыша одним только Изуку… …когда Кацуки открывает глаза, из него вырывается шумный выдох, и он, бросив взгляд на собственную руку – недовольно морщится, лицезрев последствия того, как глубоко погрузился в воспоминания о сне, и, недовольно заворчав, отправляется в ванную, вымыть руки. По крайней мере, ни одежду, ни простыни он не испачкал. Зато теперь в голове у него лучше прояснилось и, вернувшись обратно на кровать – Кацуки хмурится, обдумывая все это. Разве действительно не слишком детально и ярко для сна? Все-таки обычно, когда он просыпается – то детали, которые вот секунду назад казались отчетливыми, начинают смазываться, растворяться оставляя лишь общую картину и идея. А иногда стирая вообще все без остатка. Но это в тех случаях, когда Кацуки вообще запоминает сны, потому что зачастую он отрубается абсолютно выжатый и, проснувшись, не помнит вообще нихрена. Что, учитывая частоту его кошмаров – на самом деле можно считать благословением. А тут вдруг – вот так. Память сохранила все вплоть до реплик и ощущений. Конечно, Кацуки не жалуется, потому что такое помнить он только рад, но… Так вообще может быть? Потому что кажется не очень-то возможным, чтобы просто сон был вот таким. Вдруг вспомнив кое о чем – Кацуки резко подскакивает на кровати, открывает тумбочку… но понимает, что не помнит, сколько презервативов у него было, а значит, и проверить, стало ли их меньше, не вариант. Ну бля! Разочарованно плюхнувшись обратно на кровать, он хмурится в потолок. Самый простой вариант – это, конечно, спросить обо всем у Изуку. Вот только Кацуки не просто выдаст этим свои чувства, но еще и будет выглядеть стремным уебаном, если окажется, что это все-таки было гребаный сон – как оно, скорее всего, и будет. Так что спрашивать – не выход. Ну, видимо, его мозг все-таки решил подарить ему в кои-то веки вот такой неожиданный, одновременно болезненный и прекрасный подарок, как настолько яркий и детализированный сон. Других вариантов у него просто нет.

***

Свое слово Изуку держит, как делает всегда, и в течении следующих недель странные проявления в нем по отношению к Кацуки, может, не исчезают полностью – но все-таки уменьшаются. Что могло бы быть хорошим, просто отличным знаком – если бы не тот факт, что мимо внимания не проходит: это явно стоит ему усилий. Потому что Изуку явно то и дело так и тянет то отвести взгляд, то одернуться от касания, то провести между ними черту и увеличить расстояние. А значит, даже после разговора между ними все до сих пор нихрена не в порядке, из-за чего Кацуки ощущает лишь нарастающее беспокойство, а вместе с ним и злость, потому что вот такой у него ебучий характер – укоренившуюся в подкорке привычку прятаться от собственных эмоций за гневом и яростью хрен там вот так легко выкорчуешь. Но если он действительно нигде не проебался и ничего неправильного не сделал – значит, остается только вариант, что дурацкий задрот продолжает страдать из-за своей дурацкой безответной любви. Того мудака, который посмел на его чувства не ответить, с каждым днем Кацуки ненавидит все сильнее и сильнее, он явно все отчетливее нарывается на то, чтобы взорвать ему с мрачным удовлетворением не только рожу. В таком темпе рутина продолжается какое-то время, хотя на первый взгляд кажется, что все между ними с Изуку нормально – но напряжение продолжает нарастать. Электризоваться предгрозовым воздухом.

***

Так до тех пор, пока наконец все не взрывается.

***

Это происходит после их очередной миссии, куда они отправляются вдвоем – и где Изуку подставляется, закрывая собой Кацуки, но сам при этом едва, гребаным чудом избежав того, чтобы как минимум серьезно покалечиться. А как максимум… О как максимум Кацуки отказывается даже, нахрен, думать. Все те кошмары, где тупой задрот умирает у него на руках – лентой сплошного непрекращающегося ужаса проносятся у него перед глазами даже после того, как они разбираются с теми ебланами, которые возомнили себя гребаными новыми антагонистами, и возвращаются домой. Конечно же, по итогу он в ярости – и считает это более чем оправданным. Проблема в том, что у Изуку, этого тупого жертвенного задрота, мнение, конечно же, диаметрально отличается. На самом деле, уже тот факт, что им каким-то образом удается добраться до квартиры прежде, чем вцепиться друг другу в глотки, и не устроить представление для всего гребаного города – уже можно считать ебаным достижением. Сомнительным, но все же. – Я не понимаю, почему ты злишься, Каччан. Я просто выполнял свою работу. – То есть, ты считаешь, что я не в состоянии выполнить свою, раз выскакиваешь передо мной, как раздражающий жертвенный ублюдок без инстинкта самосохранения? – Ты знаешь, что это не так! – Тогда, нахрен, как?! Потому что выглядит оно именно так, тупой ты задрот! – Я не могу и не буду стоять в стороне, когда ты в опасности! Я не могу тебя потерять! – А я тебя потерять, значит, могу?! Эгоистичный мудак! – Перестать выворачивать все мои слова наизнанку и оборачивать их против меня! – Только после того, когда ты перестанешь нести гребаную хрень! Иногда я жалею о том, что ты не остался беспричудным! О последних своих словах Кацуки жалеет тут же, как только они вырываются из его идиотского рта – жалеет только сильнее, начиная ненавидеть себя, когда видит, какими разбитым, болезненным и уязвимыми начинают выглядеть глаза Изуку. Когда видит, как он отшатывается так, будто Кацуки вмазал ему мощнее любого удара, когда-либо полученного им в битве. Собственный гнев тут же приглушается – хоть и не уходит полностью, потому что он все еще неебически зол на то, что идиотский задрот совершенно не ценит собственную жизнь. Но даже так – Кацуки не должен был говорить то, что сейчас сказал. Учитывая их историю, говорить именно эти слова, слова о беспричудности, было особенно по-мудацки и жестоко с его стороны – но это ведь совсем не то, что имел в виду. Так что он, вдохнув-выдохнув, чтобы еще сильнее приглушить гнев, уже открывает рот, готовый извиниться, объясниться, сделать хоть, блядь, что-нибудь, лишь бы исправить свой проеб – вот только сделать не успевает нихрена, потому уязвимость в глазах Изуку вдруг сменяется яростью, когда он выплевывает: – Это кто еще из нас здесь ублюдок, – и делает шаг навстречу Кацуки. А, – осознает тот, вдруг ощутив странное спокойствие. Кажется, он сейчас заслуженно получит по морде от Изуку, впервые не во время тренировки, если не считать той их драки еще во времена ЮА. Ну, так тоже неплохо, уклоняться Кацуки не станет, даже если тот вложит в свой удар всю силу причуды… Уклоняться-то не станет, конечно, но попытаться уменьшить урон и не сдохнуть ему все-таки придется – потому что именно задрот потом будет чувствовать себя виноватым, если всерьез покалечит Кацуки, насколько бы заслуженно оно ни было. Следовательно, этого нельзя допустить. Когда Изуку наконец сокращает расстояние между ними, решительный и разъяренный настолько, насколько даже во время сражений никогда не приходилось его видеть – а вместе с тем такой, чтоб его, охренительно красивый, – Кацуки на мгновение впервые завидует чужой причуде, вскользь думая о Дерьмоволосом и о том, что сейчас бы пригодилось его умение укрепить свое тело. Готовясь к удару, он напрягается… А затем Изуку действительно его бьет – просто не так, как можно было бы ожидать. Противоположно любым ебаным ожиданиям. Потому что вместо того, чтобы врезаться кулаком в лицо Кацуки. Он врезается губами в его губы. Такого поворота событий тот точно не смог бы предвидеть. Потому замирает ошарашенно на мгновение-другое, пытаясь осознать происходящее и понять, не спит ли он опять – но потом понимает, ощущает, что Изуку начинает от него отстраняться, а этого допустить и упустить свой неожиданный, охренительный шанс точно нельзя. Так что Кацуки движется ему навстречу, яростно, отчаянно отвечая – и, к его облегчению, Изуку прекращает попытки отстраниться. Это – грубо, кусаче, лихорадочно, на адреналине и отчаянии, взаимном страхе друг друга потерять. Но все равно крышесносно. Они врезаются друг в друга стихиями, врезают друг друга в стены, что-то с грохотом падает на пол, что-то с взрывом рушится в космосе, сердечный ритм нарастает вместе с потребностью и жаждой. Когда Кацуки впивается пальцами в упругие ягодицы Изуку и поднимает его – тот тут же переплетается лодыжками на его пояснице, и это как детальная реализация его гребаного сна. За исключением того, что сейчас они не пьяные, хихикающие и счастливые, а разъяренные, все еще перепачканные в крови после миссии и отчаянные, едва друг друга не потерявшие Вместо того, чтобы нести в спальню – Кацуки лишь усаживает Изуку на столешницу рядом и принимается лихорадочно шептать ему в губы, в кожу, когда принимается скользить отчаянными поцелуями по скулам, по шее, по ключицам. Не в состоянии отпустить его, отстраниться от него, отчаянно нуждаясь в том, что раз за разом касаниями убеждаться – он здесь. В порядке. Живой. Живой. Живой. – Не смей, слышишь? Больше никогда, блядь, не смей швырять себя на перерез, когда я в опасности. Я справлюсь с этим, понял? Всяким мудакам так просто меня не убить. Но вот что меня точно убьет – так это если я потеряю тебя, гребаный ты тупой задрот. Так что больше не повторяй той хрени, которую вытворил сегодня. Я сказал про беспричудность не потому, что пытался принизить тебя и хочу вернуться в то время, когда мы были детьми и я вел себя, как мудак с тобой. Ты заслуживаешь причуду и быть прогероем, как никто другой. Просто, блядь, мне страшно, Изуку. Иногда мне так до одури страшно. Из горла вырывается сорванный, обреченный, скулящий звук, когда перед глазами опять проносятся кошмары, мешаясь с реальностью того, что сегодня чуть не произошло. Так что Кацуки в отчаянном порыве сильнее вдавливается зубами Изуку в шею, прижимаясь языком к биению его пульса. Биению его жизни. Принимаясь ласково зализывать укус, он продолжает лихорадочно шептать, все хуже осознавая, что вообще несет – но точно зная, что это искреннее и настоящее. Потому что рвется не из головы, а оттуда. Из подреберья. Ему еще столько нужно объяснить. Объяснить, какого хрена ляпнул про беспричудность. Объяснить так много всего, годами внутри копившегося, что у него к Изуку. – Ты же совсем себя не жалеешь, вечно собой из-за ерунды рискуешь. Вот как сегодня, бля. А если бы ты был беспричудным… Хотел сказать, что тогда ты был бы в безопасности, а потом вспомнил, как ты бросился спать меня от грязевого злодея и безо всякой причуды. Я херню ляпнул, да? – смеется Кацуки в шею Изуку коротко, горько и беспомощно, осознав наконец, как тупо с его стороны было хоть на секунду посчитать, будто беспричудность могла бы спасти этого жертвенного задрота. – Потому что ты никогда не был бы в безопасности. Героем тебя делает не причуда – а то, кто ты есть. И я восхищаюсь тобой. Слова начинают наслаиваться друг на другу, рвутся наружу лихорадочной лавиной. Вдруг становится страшно не успеть сказать самого важного. Вдруг становится страшно, что слишком поздно решился наконец сказать – но, раз уж решился, пусть и в таком отчаянном, судорожном порыве. Но говорить нужно все. Поэтому Кацуки продолжает, продолжает и продолжает: – Так до одури боюсь тебя потерять – но восхищаюсь тобой, как человеком, как героем, всем в тебе восхищаюсь. Ты так меня бесишь иногда. Сегодня, например. А я все равно восхищаюсь. Не понимаю, как какой-то мудак может не ответить на твои чувства. Просто забудь его, ладно? Будь со мной. Я знаю, что не заслуживаю тебя и никогда, наверное, не смогу заслужить. Знаю, как сильно виноват перед тобой и этого мне никогда не исправить. Но обещаю – я сделаю все, чтобы ты был счастлив. Чтобы ты полюбил меня хотя бы на сотую долю так же сильно, как я тебя. Просто будь со мной. Я все ради тебя сделаю. Все… – Погоди. Постой, Каччан, – прерывает его знакомый сильный, хриплый голос – и также, как и во сне, Кацуки не может ему не подчиниться, даже если это последнее, чего ему хочется. Сейчас он лучше понимает пьяного себя, которому казалось, что он пьян совсем не от алкоголя. А от Изуку. Потому что сегодня Кацуки не пил совсем. Но пьяным себя вдруг почувствовал, пока из рта вырывались все эти до страшного искренние, выжженные где-то на нутре слова. – Ты же не можешь быть опять пьян, да? – хмурится тяжело дышащий Изуку, со знакомо – из сна знакомо – потемневшими радужками, но при этом слишком осознанным взглядом, в котором проглядывает что-то уязвимое, болезненное и надколотое, тогда как Кацуки вот не соображает нихрена, крышу ему сносит так, что одни щепки остались. …да, – хочет тут же ответить он. …тобой пьян. Но вместо этого его мозг цепляется за что-то в услышанных словах, а из Кацуки неосознанно вырывается непонимающее: – Что значит опять? Хотя нет. Это сейчас неважно. Куда важнее то, что Изуку остановил его, что весь этот поцелуй был, очевидно, лишь следствием все еще текущего по его венам адреналина, следствием его ярости, а сам Кацуки поддался влиянию момента, страху потерять его, отчаянию, тому, что наконец случилось то, чего он так безнадежно ждал и жаждал. От осознания этого в голове наконец начинает проясняться – а вместе с этим приходит ужас из-за всего, что считанные секунды назад вырвалось из идиотского рта. Он сейчас все разрушил, да? Вот бля. Да ебаный же нахрен, а! Обреченным жестом зарывшись пальцами в волосы, Кацуки принимается нетипично для себя беспомощно, виновато частить: – Прости. Я… Все, что я сейчас наговорил… То есть, это все правда, и я не жалею… – потому что даже ради того, чтобы все исправить, он не может соврать и сказать, будто просто нес чушь, так что ему остается лишь спешно, отчаянно добавить: – Но не смей из-за этого отдаляться от меня, понял, задрот? Все в порядке. Я знаю, что ты не чувствуешь того же – но все в порядке. Я буду в порядке, ладно? Но я не могу потерять нашу дружбу. Хотя все еще не понимаю, как тот гребаный мудак, с которым ты переспал, может тебя не… – Ты – тот гребаный мудак. Тишина. Стрекочут сверчки. Отказывающемуся привычно функционировать мозгу Кацуки требуется несколько секунд, чтобы до него дошло – нет, последние слова он себе не нафантазировал, не ослышался, их действительно только что сказал Изуку. Какого… – Какого?.. – вслух дублирует единственное всплывающее в опустевшем сознании слово Кацуки, и Изуку морщится. Отводит взгляд, выглядя виноватым и разбитым. Но тут же вновь смотрит на Кацуки упрямо и решительно, явно пытаясь за решимостью скрыть тонны боли в глазах и принимаясь объяснять: – Я подумал, что раз ты ничего не помнишь – то лучше и не говорить. Чтобы не портить все между нами. Потому что ты наверняка будешь жалеть. А я… – по губам его расползается кривая, горькая улыбка. – Ну, я эгоистично решил, что пусть уж лучше наша идеальная ночь для меня такой и останется, без сожалений с твоей стороны. Еще я чувствую себя таким мудаком, потому что воспользовался твоим состоянием… – А эта хрень откуда взялась? – наконец находит в себе силы вклиниться Кацуки исключительно на волне возмущения из-за последних услышанных слов, все еще не в состоянии полностью происходящее осознать. Поморщившись, Изуку говорит еще виноватее прежнего: – Ты был пьян. – Мы оба были пьяны. – Ну, ты явно был пьянее. – С чего ты, нахрен, это взял? – Потому что ты захотел меня, – просто говорит Изуку, будто это что-то очевидное, но при этом в глазах его плещутся грусть и усиливающаяся боль без следа обиды или осуждения. – Ты… Наверное, ты перепутал меня с кем, а я вместо того, чтобы остановить тебя… – Я начинаю думать, что тебе нужно зашить рот, потому что из него вырывается все больше и больше хрени. Ну, или же постоянно затыкать его поцелуем, чтобы у тебя не было возможности говорить. Да, второй вариант мне нравится больше, – задумчиво и невозмутимо произносит Кацуки, и, к его наслаждению, Изуку тут же заливается румянцем, выпаливая возмущенное: – Каччан! – Не каччанкай мне тут, – ворчит в ответ Кацуки с нежным, добродушным раздражением. – Я, бля, не представляю, откуда ты весь этот бред взял, учитывая, что я называл тебя по имени той ночью и ни разу на самом деле ни с кем не перепутал. А еще, на секунду, ты действительно пытался все остановить… – Мне явно нужно было быть настойчивее в этом. – …но я все равно уговорил тебя продолжил, так что, если кто-то чьим-то состоянием и воспользовался, так это я твоим. – Ничем ты не воспользовался, я хотел этого! – вполне предсказуемо Изуку начинает защищать Кацуки от него самого, потому что, очевидно, единственный, с чьей защитной у этого тупого задрота есть проблемы, так это с защитой себя. Но затем в его глазах наконец появляется осознание, он моргает пару раз, а потом говорит ошарашенно: – Подожди. Так ты что, все помнишь. Бля. Ну вот и пришло время разгребать собственные полеты ласточкой и самоубийственные петли, которые успел навертеть-накрутить в воздухе, пока притворялся, будто после пьянок не помнит нихрена. Недовольно поморщившись, Кацуки ворчливо признает: – Ну, типа того. Просто я думал, что это был сон. Самый охренительный сон в моей жизни, – добавляет он, просто чтобы сразу все прояснить. Еще пару мгновений Изуку ошарашенно на него смотрит, пока наконец не произносит: – То есть, ты помнишь каждый раз, когда напивался. – Вроде того. – Но продолжал нас обманывать. – Ну да. – Потому что, видимо, не в состоянии был признать все то сентиментальное и искреннее, что произносишь по пьяни. – Тебе вот, бля, обязательно нужно прояснить вообще все? – Конечно. Потому что ты должен хоть немного пострадать, раз думал, что все случившееся между нами было сном. – …ага. Действительно думал. В свое оправдание могу сказать только – мне сложно было поверить, что что-то такое прекрасное и идеально могло произойти в реальности. Да и вообще, ты сам мог бы мне обо всем рассказать. – Я боялся тебя потерять! – Ну так я тоже боялся тебя потерять, потому нихрена и не спрашивал, могло ли все это случиться на самом деле. Тишина. Бедняги сверчи надрываются. Кацуки с Изуку смотрят друг на друга – а затем уголки губ у них синхронно вздрагивают, и он начинают в унисон гоготать, немного истерично, но искренне и весело. – Мы с тобой такие придурки. – За себя говори, задрот. Безответные чувства у него, бля. – Говорит тот, кто принял реальность за сон! – …ну ладно. Да, мы оба придурки. Глядя с улыбкой на Изуку и все еще пытаясь осознать, как недавнее отчаяние могло обернуться чем-то таки светлым и прекрасным, ощущая, как внутренности топит нежностью, восторгом и все укрепляющейся надежной – Кацуки, ну просто на всякий случай, оттягивает себе кожу на предплечье. Исключительно чтобы убедиться – это реальность. Ауч. Больно. Его наверняка пришибленная улыбка становится еще шире. – Каччан! Ты что делаешь?! – тут же вскрикивает Изуку, притягивая ближе его руку, чтобы рассмотреть получше место, где он оттянул себе кожу – а это нелепо, учитывая, что они только после биты и все покрыты синяками и ссадинами. Но так в духе этого глупого, прекрасного задрота. – Пытаюсь убедиться, что уж это точно не сон, – честно признает Кацуки, а затем добавляет тише, твердо и искренне: – Но раз уж это я был тем мудаком, к которому все это время так до одури тебя ревновал, то могу гарантировать – твои чувства точно, точно не безответны. То, как глаза у Изуку начинают от этих слов сиять, а губы его расползаются в той самой теплой и светлой улыбке, которая одному Кацуки предназначена – служит ему лучшей наградой. Правда, почти сразу эта улыбка приглашается, сам он хмурится и тихо спрашивает: – Ты не жалеешь о той ночи? – Ну, я бы предпочел, чтобы это произошло на трезвую голову, – честно признает Кацуки. – С другой стороны, тогда мы, возможно, еще годами ходили бы вокруг друг друга. И я точно ни о чем не жалею, – твердо добавляет он. – Да, я тоже, – хрипло отвечает Изуку с явным облегчением и разглаживающейся складкой между бровей. А Кацуки, хитро ухмыльнувшись переспрашивает: – На что именно да? – На все. – Вообще на все? – На все из того, что ты сейчас сказал, Каччан! – А как насчет да на предложения отправиться в спальню и уже на трезвую воплотить все, что мы делали по пьяни? – Мы буквально после битвы и все в крови! – Ладно, аргумент. Но мы много что интересного может сделать и в душе… – Каччан! Смех Изуку, который Кацуки ловит губами – самое вкусное, что приходилось пробовать в жизни. А ведь он знает, о чем говорит. Все-таки, готовит-то охренительно.

***

Чуть позже они лежать рядом друг с другом в кровати, наконец переодевшись и вымыв с кожи остатки крови и пыли – жаль только, что оседающие руинами внутри последствия битвы не вымыть также просто с собственного нутра. Зато вот сияющий счастьем взгляд Изуку справляется с последним довольно неплохо. А Кацуки, завороженно на него глядя – вдруг просто не может удержаться, наконец задавая вопрос, ответ на который давно его интересовал: – Почему вы с Круглолицей расстались? Ты можешь не отвечать, если не хочешь, – тут же добавляет он, заметив, как моментально мрачнеет Изуку и мысленно чертыхаясь, огревая себя чем потяжелее – вот нахрена спросил и момент испортил? Но тот пожимает плечами и говорит, чуть светлея взглядом, вот только продолжая выглядеть грусть и немного виноватым: – Да нет, теперь из этого уже можно перестать делать секрет. Дело в тебе. То есть… – поморщившись, Изуку вздыхает и продолжает: – Очако замечательная и она мне правда нравилась, а я надеялся, что, может быть, этого будет достаточно, чтобы забыть тебя и стать тебе тем другом, которого ты заслуживаешь. А ей – тем парнем, которого она заслуживает. Мне понадобился год, чтобы осознать и смириться с тем, что это очевидно, невозможно. Так что я не мог продолжать мучать этими безнадежными отношениями Очако, которая заслуживает большего и лучше, – совсем уж печально и виновато договаривает Изуку. А Кацуки смотрит на него недоверчиво и благоговейно, уточняя на всякий случай, если вдруг неправильно понял: – То есть… Ты еще с тех пор меня… – Каччан, – с ласковым раздражением говорит Изуку, так, будто Кацуки неисправимый дурак, не понимающий очевидного. – Я всю жизнь за тобой гнался и не мог тебя отпустить. Думаю, что у меня всегда были к тебе чувства, просто поначалу они оставались детскими и платоническими, но по мере того, как я рос, и они росли вместе со мной. Бля. Никогда еще удар по диафрагме не был для Кацуки таким приятным. – Тот год, пока вы встречались, был для меня гребаным адом, – хрипло отвечает он честностью на честность. – Я, бля, ненавидел каждую секунду, когда видел вас вместе, но пытался быть хорошим другом и не потерять тебя, опять начав мудозвонить. – Каччан, – выдыхает Изуку с широко распахнутыми, пораженными глазами. – То есть, ты и сам с тех пор?.. – Я осознал, что чувствую к тебе, почти сразу после выпуска, – продолжает лить честностью Кацуки, потому что, если уж он что-то делает, то делает до конца. – Наверное, из-за того, что перестал видеть тебя почти каждый день – и понял, как дохрена сильно по своему тупому задроту тоскую. Куда сильнее, чем тосковал бы по просто другу. – То есть, мы уже давно могли бы быть вместо, но вместо этого годами тупили? – ошарашенно говорит Изуку, и Кацуки смеется. – Вроде того. Но зато мы можем заверстать упущенное. – Знаешь, я ведь тоже тебя люблю, Каччан. Просто подумал, вдруг ты захочешь знать, – произносит вдруг Изуку с широкой улыбкой и сияющими глазами, со смесью поддразнивания и искренности, так тепло, нежно и светло, что до сноса крыши. Ощущая, как сердце счастливо подскакивает куда-то в глотку – Кацуки вдруг цепляется за одно слово и спрашивает хмуро: – Погоди. Что значит «тоже»? Когда это я успел?.. То есть, конечно, его слова это подразумевали – но само признание… – Ты даже не заметил, да? – фыркает Изуку с нежностью, но без тени обиды, а Кацуки хмурится, начиная вспоминать и прокручивая в голове все, что до этого лихорадочно шептал ему в губы и кожу, пока наконец не осознает, что, да. Действительно между слов умудрился неосознанно признаться. Вот бля! Он даже нормальное признание умудрился проебать! Это надо срочно исправить, так что Кацуки, обхватив лицо Изуку ладонями, решительно, твердо и нежно говорит то, что до сих пор боялся произносить даже мысленно, но что на самом деле давно уже должен был сказать. – Я люблю тебя. Я очень, очень сильно люблю тебя, Изуку, гребаный ты самый прекрасный, раздражающий, мой задрот. Ему казалось, что эти слова должны даться тяжелее, но на самом деле они вырываются легко. Приносят свободу и облегчение. Будто они, такие правильные и искренние, очень-очень долго ждали возможности наконец на воле оказаться – теперь же благодаря этому даже дышится слаще. А уж то, как загораются от них глаза Изуку – и вовсе стоит всего. Наклонившись ниже, Кацуки добавляет более тихо и сипло: – В повседневности я точно хочу, чтобы бы продолжал звать меня Каччан, – а затем подается еще ниже и сипло выдыхает Изуку на ухо. – Но еще я вновь хочу услышать, как ты выдыхаешь Кацуки низким, пропитанным удовольствием голосом, когда кончаешь. Хриплый выдох Изуку заставляет его улыбнуться. Но затем потолок и пол вдруг меняются местами, когда тот переворачивает Кацуки на спину, пригвождая своим телом к кровати, и наклонившись, низко произносит ему в губы: – Может быть, на этот раз уже я хочу услышать, как ты будешь произносит Изуку, когда кончаешь. – Ага, – сипло отвечает Кацуки, ощущая, как что-то голодное и рычащие вскидывается у него внутри. – Такой вариант тоже звучит отлично, – но, потому что он все еще мудак, просто не может не ухмыльнуться и не добавить дразняще: – Ну, если на этот раз ты будешь сверху – то можно считать, что ты в каком-то смысле уже во второй раз лишишь меня девственности. – Подожди. Что? – вполне ожидаемо взвизгивает Изуку ошарашенно от таких новостей. На что Кацуки довольно смеется.

***

Пока завороженно смотрит в сияющие зеленые глаза напротив, в голове у него мелькает мысль, что здесь и сейчас, вместе с Изуку. Для Кацуки уже все идеально.
1138 Нравится 33 Отзывы 311 В сборник
Отзывы (33)