L'amour ne fait pas d'erreurs

Горячая работа
R
В процессе
54
2
автор
rinnarunnn77 бета
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 110 страниц, 53 514 слов, 17 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
54 Нравится 53 Отзывы 16 В сборник

16: Honte.

Настройки
Осень все больше входила в свои права. Прошел ровно год с того момента, когда Фёдор в первый раз увидел Николая на площади у цирка. Но этот ноябрь выходил более теплым, чем прошлый, по крайней мере — по ощущениям Достоевского.   Ноябрь вступил в свои права, натянув над Петербургом серое, промозглое покрывало. Холод пробирался сквозь щели, выл в трубах, заставлял прохожих кутаться глубже в воротники. Но что-то неуловимо изменилось в пространстве между Фёдором и Николаем. О том вечере и о том неловком поцелуе на диване у камина, они больше не заговаривали. Словно договорились молчать. Или просто не находили слов, которые не звучали бы фальшью или не нарушили бы хрупкое равновесие, установившееся само собой между ними.   Их встречи стали ритуалом, лишенным пафоса, но наполненным тихим смыслом и некой интимностью. Гоголь, к удивлению многих (И, возможно, самого себя), стал завсегдатаем скучноватых собраний в издательстве, куда Фёдор ходил по долгу службы. Он не лез с советами, не разглагольствовал. Просто сидел чуть поодаль, в углу, и наблюдал. Наблюдал за Достоевским, за тем, как тот, чуть ссутулившись, вел деловые разговоры, как его тонкие пальцы перебирали рукописи, как иногда взгляд его, оторвавшись от бумаг, невольно искал Николая в полутьме комнаты. И когда их взгляды встречались, на мгновение, не дольше — в углу губ Гоголя вспыхивала едва заметная искорка, а Фёдор чуть отводил глаза, но не со стыдом, а с чем-то другим… Смущением?    На улице, когда они шли рядом по скользким набережным Невы, их руки иногда соприкасались. Случайно? Намеренно? Неважно. Рукав пальто Фёдора касался рукава поношенного кафтана Гоголя. Плечо к плечу в порыве ветра. Краткое прикосновение тыльной стороны ладони, когда Николай подавал Фёдору папиросу. Эти микроскопические касания были красноречивее любых слов.  Гоголь сознательно сдерживал свой порывистый нрав. Не лез вперёд. Не требовал. Не торопил. Он научился терпению, наблюдая, как Фёдор, будто нежный росток, пробивается сквозь скорлупу своих страхов и сомнений. Прошёл месяц с того вечера. И изменения были сильно заметны. Во первых, Фёдор Михайлович выглядел… здоровее. Щеки, прежде впалые и землистые, слегка заполнились, обрели слабый румянец, который не был следствием мороза или смущения. Вместо старого, поношенного пальто он носил добротную темную шинель с высоким меховым воротником, который защищал от колючего ветра. А вокруг его шеи всегда был намотан длинный, пушистый шарф. Ярко-красный. Тот самый, что Николай как-то небрежно бросил ему неделю назад со словами: «Возьми, а то шею простудишь, хлюпик». Федор не отказался. И носил. Поверх шинели, под воротником. Ну и поверх шарфа — неизменная белая ушанка, нахлобученная на лоб.  Их прогулки стали долгими. Без цели. По набережным, где ветер срывал с реки ледяную пыль, по скверам с облетевшими деревьями, по мостам, где они останавливались, глядя на черную воду. Молчаливые. Но это молчание было иным. Не тягостным, не наполненным невысказанным, как раньше. Оно было… мирным. Комфортным. Они шли рядом, шаг в шаг, дыша паром на холодном воздухе, и слова были не нужны. Понимание приходило через ритм шагов, через вздох, через то, как Фёдор иногда, совсем чуть-чуть, наклонялся ближе, когда Николай что-то бормотал себе под нос, глядя на воду.  Николай ловил эти моменты краем глаза. Видел, как Достоевским в своем новом шинеле, и красном шарфе, смотрит не под ноги, а вперед. Видел тень улыбки, которая иногда трогала его губы, когда они проходили мимо знакомого памятника или нелепой вывески. Видел спокойствие в его глазах, которое раньше было редкостью.  Он не спрашивал. Не толкал. Он просто шел рядом, греясь этим тихим, медленным чудом. Греясь Фёдором, который переставал быть призраком, который учился существовать рядом, не убегая. И в груди у Николая, под слоем дорожной пыли и цирковой бравады, что-то теплое и прочное начало пускать корни.   Раньше Коля терпеть не мог запах табака. Казалось, эта вонь въедается в одежду, в волосы, в самые стены, напоминая о кабацкой духоте и дешевой тоске. Но теперь, когда Фёдор мирно прикуривал, стоя у того же самого распахнутого окна, или на промозглом ветру набережной, Коля ловил себя на том, что делает глубокий, почти незаметный вдох.  Дым от его папирос был другим. Не едким, не удушающим. Он был... будто частью самого Достоевского. Терпким, чуть горьковатым шлейфом, который смешивался с запахом холодного воздуха, бумаги и чего-то неуловимого, что было только его — Федино. И Коля вдруг понял, что этот запах ему... не противен. Он стал фоном, атмосферой их тихих вечеров или прогулок. И дело было не только в запахе. А скорее в том, как он курил. Николай ловил себя на крадущихся взглядах, которые задерживались дольше приличия. На тонких, нервных пальцах Фёдора, держащих папиросу с какой-то небрежной, почти аристократической точностью. На том, как огонек озарял на мгновение острый скуластый профиль, подчеркивая линию скулы, тень под глазом. Но больше всего — на губах. Пухловатые, обычно плотно сжатые в тонкую линию недовольства или сосредоточенности, они теперь обхватывали мундштук папиросы. Нежно? Нет. Сосредоточенно. С легким усилием при затяжке, когда щеки чуть втягивались. И в этот момент они казались Гоголю невероятно... выразительными. Почти... да, будем честны, сексуальными. В этом простом, будничном жесте была какая-то необъяснимая, медленная грация и глубокая внутренняя сосредоточенность, которая завораживала.  Гоголь засматривался. Пряча взгляд за воротником кафтана или делая вид, что разглядывает заиндевевшую ветку за окном. Он изучал эту картину — Фёдор, дым, тонкие пальцы, сомкнутые губы на белом цигарке. Как изучают внезапно открывшийся шедевр. Крадучись, с восторгом вора в маске.   И почти всегда его ловили. Как только взгляд Коли задерживался чуть дольше, чем положено, Фёдор поворачивал голову. Не резко. Медленно. И его темные, все еще глубокие и немного загадочные глаза находили взгляд Николая. И тогда — на губах Федора появлялась легкая, едва уловимая ухмылочка. Уголок рта подергивался вверх, в глазах вспыхивала смесь понимания, смущения и... дразнящего торжества. Знает, за чем застал Колю.  И Коля, пойманный на месте преступления, мгновенно отводил взгляд. В пол, в потолок, в книгу — куда угодно. В уши его ударял жар, сердце начинало глупо колотиться. Но стыд был уже другим. Не жгучим, как раньше. Скорее... сладковато-щемящим. Потому что в этой ухмылке не было отторжения. Было почти поощрение этой крадущейся нежности.   И тогда Николай Васильевич, пряча лицо, бормотал что-то невнятное про сквозняк или проклятый питерский холод, а внутри ликовал. Потому что этот табачный дым, эти пальцы, эти губы и эта поймавшая его ухмылка — все это было его. Его Феденька. И его новая, тихая, дымчатая реальность, где даже запах сигарет стал ароматом счастья и приятного ощущения в груди.  В пятницу, за окном, вместо привычной ноябрьской слякоти кружились первые, пушистые хлопья снега. Они падали медленно, лениво, застилая серый камень набережной и темные воды чистым, пока еще не потоптанным людьми и каретами покрывалом. Николай, глянув в крохотное окошко своей конурки над пекарней, ахнул. Первый снег!   Мысль пришла мгновенно, как удар молнии в грудь или голову. Федя… надо к нему.  Их отношения... Да, они все еще висели в каком-то странном подвешенном состоянии. Друзья? Слишком мало. Партнеры? Слишком дельно. Любовники? Слишком громко, слишком смело для той тихой, осторожной близости, что установилась между ними. Николай не спрашивал. Боялся спугнуть хрупкое равновесие словом. Но если быть честным, ему было все равно. Гоголю просто нравилось быть рядом с ним.   Мужчина наскоро накинул свою самую теплую белую шубу, ту самую, с которой приехал с юга, — нахлобучил старую шляпу с элементами игральных карт поверх белесых прядей и выскочил из комнаты, захлопнув дверь. Спускаясь по крутой лестнице мимо одурманенных запахом свежего хлеба пекарей, он успел выхватить у старухи-хозяйки, сидевшей у плиты, пару еще теплых, подрумяненных пирожков с капустой.  На улице его обдало морозной свежестью. Снег хрустел под сапогами. Николай засмеялся, коротко и звонко, пуская облачко пара, и зашагал быстрее, почти бегом, по знакомой дороге к трехэтажке у канала.  Фёдор сидел в своей квартире. На столе перед ним дымилась кружка крепкого чая. Он смотрел в окно, следя за падением снежинок. В квартире было холодно. По-прежнему холодно. Несмотря на новую шинель, на красный шарф Николая, на меховую оторочку ворота. Этот холод был старше стен, он жил здесь, впитываясь в камни, в дерево полов. Он был частью Петербурга и частью его самого.  Мужчина обхватил кружку ладонями, впитывая жар в легкие. Мысли были спокойными, умиротворенными. Он думал о Николае. О том, как тот умел заполнять пространство не шумом, а... присутствием. О его взглядах, крадущихся и теплых. О том, как пахло от него дорожной пылью и чем-то еще — чем-то невыразимо своим.  Внезапно в подъезде послышались быстрые, гулкие шаги. Знакомые. Нетерпеливые. Фёдор нахмурился. Какой сейчас час? Шаги приближались по лестнице, не останавливаясь. Прямо к его двери. И прежде чем темноволосый успел встать, в дверь забарабанили. Не стук — именно забарабанили, кулаком, с азартом и нетерпением. — Дос-кун! Открывай! Скорее! Голос Николая, чуть запыхавшийся, звенел сквозь толстое дерево. Федор встал, недоумевающая полуулыбка тронула его губы. Он подошел к двери и щелкнул засовом. Дос-кун. Да, довольно странное прозвище, но после Японии как-то прижилось. А Достоевский и не возражал.   Дверь распахнулась. На пороге стоял Николай Гоголь. Весь запорошенный снегом. Шляпа съехала набок, открывая взъерошенную белую макушку. Щеки пылали от мороза и бега. Глаза сияли, как у мальчишки. Он тяжело дышал, выпуская клубы пара. — Смотри! — Выдохнул он, не входя, тыча пальцем в заоконную метель. — Первый снег! И только тогда он шагнул через порог, принося с собой запах морозного воздуха, снега и... свежей выпечки. Он стряхнул снег с плеч шубы прямо в прихожей, сбросив шляпу. — И вот, захватил гостинцев, — Он вытащил из глубокого кармана шубы два теплых, чуть помятых пирожка, бережно завернутых в тряпицу.   Фёдор стоял, глядя на него. На это оживленное, сияющее лицо. На снег, таявший в его волосах. На пирожки в его руке. Холод квартиры вдруг отступил, растаяв под напором этой стихийной, шумной теплоты, ворвавшейся с мороза. Он засмеялся. Засмеялся так громко, что Гоголь вздрогнул всем телом, а пирожки чуть не выпали из рук.  — Коля... — Начал Фёдор, голос его звучал непривычно мягко. Он не закончил. Просто покачал головой, но в глазах светилось то же самое, что и в глазах Гоголя — удивление перед простым чудом первого снега и... радость от того, что видеть это чудо прибежали именно к нему. Он взял пирожок, поданный Николаем. Он был действительно теплым, почти горячим, как и рука, которая его протянула.  Кухня утопала в странном, мерцающем свете. Белый отсвет от первого снега за окном бил в стекла, заливая скромное помещение холодным сиянием. Фёдор иногда морщился, прищуриваясь от яркости, но не вставал, чтобы задернуть занавеску. Зачем?  Они сидели рядом, доедая теплые, с пылу с жару пирожки. Черный чай в жестяных кружках парил, отгоняя остатки утренней стужи. Николай давно подвинул свой стул в угол стола, сократив расстояние между ними до минимума. Его колено почти касалось Фединого под скатертью. Мирные разговоры текли неспешно — оснеге, о планах издательства, о скрипучей лестнице у Коли в квартире. Гоголь, откусив последний кусок пирожка, замер. Его взгляд зацепился за крошечный, почти невидимый кусочек теста, прилипший к уголку Фединых губ. Он ткнул пальцем в воздух в том направлении. Фёдор промокнул губы тыльной стороной ладони, недоуменно хмурясь, как бы говоря: «Что? Где?»  Николай отложил свою еду, сглотнул. Нервы заиграли под кожей. Он пододвинул стул еще на сантиметр — скрип прозвучал громко в тишине квартиры. Потянулся рукой через стол. Дрожащий кончик указательного пальца осторожно коснулся уголка рта Достоевского и смахнул крошку. Задача была выполнена.  Но рука не убралась. Замерла в сантиметре от Фединого лица. Пальцы, сильные и грубоватые от работы, сейчас неуверенные, зависли в воздухе. Николай осознал это с запозданием. «Идиот? Идиот!» — Мелькнуло в голове. Он одернул руку назад, как от огня. Но Достоевский был быстрее. Его рука — тонкая, с выступающими костяшками, молнией перехватила запястье Николая. Не грубо, но твердо. И, не отпуская, положила его ладонь обратно себе на щеку. Глаза Фёдора прикрылись, а длинные вороные ресницы дрогнули. Под ладонью Гоголя кожа была теплой, чуть шероховатой от щетины, и... алая волна залила скулы Фёдора, едва заметная в снежном свете, но жаркая на ощупь.   Николай замер. А его мир сузился до точки соприкосновения — его ладони и Фединой щеки. Дыхание перехватило. В груди что-то гулко оборвалось и забилось с новой силой. Он видел румянец, чувствовал жар под своей кожей, видел закрытые глаза и чуть приоткрытые губы Федора. Смелость, внезапная и оглушительная, поднялась из самой глубины его души.  — Можно…? — Выдохнул он, а голос его сорвался на шепоте, густой от надежды и страха отказа. Фёдор не открыл глаз. Просто кивнул. Один раз. Четко.  Николай наклонился. Медленно, давая время отстраниться. Его свободная рука легла на стол для опоры. Он чувствовал учащенное дыхание темноволосого на своем лице. Видел, как дрогнули ресницы. И тогда его губы коснулись Фединых.  Не как на мосту — не яростно, не отчаянно. Не как в тот вечер у камина — не робко, не неловко. А осторожно. Исследующе. Губы Достоевского были чуть шершавыми, теплыми, пахли чаем и свежей выпечкой. Они не отшатнулись. Не остались неподвижными. И потом он ответил. Сначала едва заметным движением, потом чуть увереннее. Мягко, принимающе.  Николай углубил поцелуй, все еще держа ладонь на Фединой щеке. Его большой палец непроизвольно провел по горячей коже. А Достоевский издал едва слышный звук — не протеста, а... чего-то другого. Глубокого. Его рука, лежавшая поверх Николаевой на своей щеке, сжала пальцы Коли чуть сильнее.  Поцелуй длился. Не секунды — минуты, растянувшиеся в сладкую, дымчатую вечность. Снежный свет лился в окно, отбрасывая их сросшиеся тени на стену — странные, удлиненные, сплетенные воедино.  Фёдор целовался все еще неумело. Его движения были осторожными, чуть скованными, как будто он разучивал сложный, незнакомый танец. Но в них не было прежней окаменелости, не было страха отторжения. Было учебное усилие. Сознательное, трепетное. Он отвечал, следуя за напором Гоголя чуть смелее, находя свой ритм, свой угол. Его губы учились мягкости, учились принимать и отдавать в ответ.   И тогда, в какой-то момент, его свободная рука — та, что не лежала поверх Николаевой на своей щеке поднялась. Не для того, чтобы оттолкнуть. Тонкие пальцы вцепились в воротник Коленькиной рубахи, потом скользнули выше, в густые, чуть влажные у корней от снега волосы на затылке. И потянули. Твердо. Настойчиво, ближе к себе. Все произошло само собой. Николай ахнул прямо в его губы, не отрываясь. Его рука на Фединой щеке дрогнула. Он поддался этому жесту, этому немому приказу, наклонился еще ниже через стол, опираясь локтями о дерево. Дистанция исчезла. Груди их почти касались друг друга, дыхание смешалось в один горячий, прерывистый поток. Поцелуй углубился, стал влажным, откровенным. А Фёдор уже не просто отвечал — он отчаянно искал, кончиком языка коснулся шершавой линии губ Гоголя, испытывая, вопрошая ответа.   Николай ответил немедленно, с облегченным стоном, впуская его. Его рука на чужой щеке сдвинулась, скользнула в волосы, за ухо, прижимая сильнее. Другая рука нащупала Федину под столом, легла на колено, сжимая его сквозь ткань брюк. Жар распространялся волнами от точек соприкосновения — от губ, от руки в волосах, от ладони на колене. Фёдор, к удивлению, не отстранился. Наоборот, его пальцы, вцепившиеся в затылок Гоголя, впились еще сильнее. Он оторвался от его губ на долю секунды, чтобы перевести дух, лоб касался лба Николая, глаза были темными, огромными, бездонными в полумраке кухни. В них не было стыда. Была жажда.  Николай прочел его. Его рука, лежавшая на Федином колене, двинулась вверх по бедру, скользнула под расстегнутую рубашку, коснулась теплой кожи на боку. Федор резко вдохнул, но не отпрянул. Его веки дрогнули, губы приоткрылись. Он снова потянул Гоголя за шею навстречу, и их рты слились с новой силой, уже без прежней тени нерешительности. Они целовались так, забыв об остывающем чае, о крошках на столе, о слепящем снеге за окном. Мир сузился до жара дыхания, до влажного трения губ, до дрожащего прикосновения руки под рубашкой, до крепких пальцев в волосах. До хриплого стона Николая и тихого, прерывистого всхлипа Фёдора, когда рука под рубашкой поднялась выше, коснувшись ребер. Прикосновение руки Николая под рубашкой, движение вверх по ребрам к груди — слишком резкое, слишком конкретное стало границей. Фёдор вздрогнул всем телом, как от удара током. Его губы оторвались от губ Гоголя. Прежде чем Николай успел понять, что произошло, ладонь Достоевского легонько уперлась ему в грудь. Толчок, нежный, как недвусмысленный стоп-сигнал.  Николай отпрянул, как ошпаренный. Его рука выскользнула из-под рубашки Фёдора. И весь жар, вся сладкая истома мгновенно сменились ледяным ужасом. Испортил все! — Прости! — Выпалил он, задыхаясь, а глаза расширились от паники. — Я… заигрался. Глупость. Не думал… — Слова путались, а губы, искусанные, горели от стыда. Он готов был провалиться сквозь землю, сгореть на месте. А его взгляд метнулся к лицу Фёдора, ища осуждение или отвращение. Но Фёдор не выглядел ни разгневанным, ни испуганным. Он был… смущенным. Глубоко. Щеки пылали алым, дыхание сбилось. Но в темных глазах не было гнева. Было смятение, да. Но в основном смущение. Его рука, та самая, что только что толкнула Николая в грудь, все еще лежала там, ладонь ощущала бешеный стук сердца под тонкой тканью рубашки. — Все… все хорошо, Коля, — Выдохнул Фёдор, голос был хрипловатым, но спокойным. Он не убрал руку с груди Николая. Его пальцы лишь слегка сжали ткань. — Просто… еще рано. Слова «Еще рано» повисли в воздухе. Как будто это был вопрос времени, а не категоричного отказа.  Николай замер. Паника начала отступать, уступая место осторожному, дрожащему облегчению. Он опустил взгляд на Федину руку, все еще лежащую на его груди. Потом поднял глаза. Достоевский смотрел чуть вбок, смущенно, но без лжи. — Рано? — Тихо переспросил Николай, не веря до конца. Темноволосый кивнул, почти незаметно. Его большой палец на груди Николая совершил крошечное движение — не поглаживание, а скорее… успокаивающее прикосновение.  — Да. Рано. Николай медленно выдохнул. Сгусток страха в горле начал рассасываться. Он осторожно, будто боясь спугнуть, накрыл своей ладонью Федину руку, все еще прижатую к его груди. Не убирая ее. Просто прикрыл. Тепло от их соединенных ладонь разливалось по его телу. — Хорошо, — Прошептал он. — Подожду. Сколько надо.  Он видел, как тень улыбки тронула уголки губ Фёдора. Видел, как напряжение в его плечах немного ослабло. Они сидели так, в странном, новом перемирии, залитые снежным светом. Рука Достоевского на груди Николая, и рука Николая поверх нее. Их колени все еще соприкасались под столом.   Субботний вечер опустился над Петербургом свинцовым одеялом. В квартире Достоевского царила тишина, нарушаемая лишь потрескиванием дров в камине да шелестом страниц. Фёдор сидел, скрючившись, в глубоком кресле у огня. На ковре вокруг него, на столе, даже на подлокотниках — валялись книги. Не привычные тома философии или литературы. Книги с неброскими, но откровенными названиями, вытисненными золотом на темных переплетах: «De la Psychologie des Invertis», «Certains Aspects de l'Amour Masculin», «A Study of Greek Comradeship». В основном французские и английские. Слава Богу, без иллюстраций. Фёдор Михайлович был благодарен за эту милость. Его и без того щеки горели бы как угли, если бы пришлось разглядывать... графические пояснения.  Он читал. Внимательно, с карандашом в руке, поднося страницу чуть ближе к свету свечи. Его тонкие губы шевелились беззвучно, повторяя незнакомые, щекотливые термины. Слова резали слух, но он заставлял себя вникать. Сухие, клинические описания физиологических актов соседствовали с возвышенными, почти платоническими трактатами о любви между мужчинами в античности. Фёдор погружался в этот чужой, подпольный мир с упорством ученого, разбирающего сложный шифр. Мысли упорно возвращались к его собственному, скудному опыту. Тот единственный раз, спустя несколько месяцев после выпуска из академии. Поддавшись на уговоры «Друзей», под хмельным угаром и насмешливыми подначками, он зашел в бордель. Девушка. Безликая, усталая. Механические прикосновения. Грубость. Постыдная спешка. И глубочайшее, леденящее отвращение после. Тогда он решил: видимо, это не для него. Вообще. Плотское. Оно казалось грязным, унизительным.     Но сейчас… Сейчас все было иначе. Мысль о Гоголе — о его сильных руках, о грубоватых губах, о том жгучем стыде-желании, что пульсировало под кожей во время их поцелуев — заставляла кровь приливать к лицу и низу живота. Если с ним… Если с Колей… то… Страшно? Ужасно. Пугающе до дрожи. Но… хотелось. Это желание было другим. Не похотью, вырванной из контекста, а… продолжением. Продолжением этой странной, тихой близости, этого тепла, что поселилось между ними вопреки всему.  И именно поэтому он сидел здесь, в полночь, окруженный запретными фолиантами. Прежде чем сделать шаг в неизведанное, прежде чем позволить Коле… или самому себе… больше, он должен был понять. Узнать врага в лицо. Или союзника? Изучить карту территории, на которую боялся ступить. Увидеть, что это бывает. Что описано, пусть и на чужом языке, в чужих терминах. Что он не чудовище. Что их… чувства… имеют какую-то форму, пусть и скрытую в тени.  Он дочитал абзац, описывающий с медицинской беспристрастностью определенные ласки. Пальцы его непроизвольно сжали страницу. В ушах застучала кровь. Он представил… нет, не абстрактные тела из текста. Представил Колины руки. Грубые, с мозолями от циркового каната, но такие осторожные, когда они касались его лица. Представил, как эти руки могли бы… как описано… там.  Фёдор резко откинулся на спинку кресла, зажмурив глаза и уткнув в них пальцы. Губы его дрогнули. Не от отвращения. От волны жара, что накатила снизу, сдавив дыхание. Страх и желание сплелись в тугой узел. — Господи… — Прошептал он в темноту за закрытыми веками. Но молитва застряла.   Его смех, когда он прибежал со снегом. Его красный шарф на своей шее. Его глаза, сиявшие в свете кухонной лампы, когда он сказал: Подожду. Сколько надо. Фёдор открыл глаза и взял следующую книгу.
54 Нравится 53 Отзывы 16 В сборник
Отзывы (8)