Принц начал постепенно остывать — хоть тревога и никуда не делась. Мияко писала обратиться к Аризу, но почему? Кто она была, на самом деле?
— Может, Вы расскажете мне, для начала, кто Вы в действительности? Я никогда в жизни не поверю, что Вы всего лишь учитель. — Сегодня я не только учитель, даже и ученица. Сейчас уже вижу, что матери и вправду не всегда виднее... Хохма внезапно захихикала с почти что безмятежным, детским видом. В её глазах блестели ни то меланхолия, ни то обида, ни то ностальгия. — Позвольте, я задам такой вопрос, сначала — Вы знаете о «По’у но Джайма», Владыка Байлонг? — «Котёл Судеб»? При чём здесь наши религиозные догматы?.. Почему Вы опять уходите от всех моих вопросов? — При том, что религии, во многом, та ещё чушь — но всегда есть что-то полностью истинное. Как «По’у но Джайма», к примеру. Я живой пример. Аризу слегка улыбнулась, едва заметно; в этой улыбке, отчего-то, скорбь. Байлонг знал, что спросит. И даже уже мог предположить следующий ответ. Но почему-то боялся — до дрожи в коленях...Но он должен был знать это наверняка. Даже если это прозвучало бы слишком глупо.
— Са... Так чьё же, Вы, перерождение? — Не совсем тот вопрос. Я мать Цучихимэ, и Ваша прабабушка. Вполне буквально. — Цукуёми 'ар' Оробаси?! Каким хуем это вообще возможно?! Её убили, блять, около века назад! — Выражения! Неприемлемо использовать такие слова в дворянском обществе — даже если другие дворяне могут так не считать! Старая муштра педагога дала о себе знать, и Байлонг невольно сжался и не смог заставить себя даже открыть рот. — У каждой женщины есть свои секреты по уходу за собой, Владыка Байлонг. Я не стану раскрывать свои. По крайней мере, не все. — Не есть мучное и пить воды больше — не даёт бессмертия, госпожа Аризу, или я не ту воду пью? — Точно не ту, — почти промурлыкала Цукуёми, — Моя вода очень особенная, и где попало не валяется. — Не та ли вода, которую Шикиттеру продают? — тут же новострился Байлонг, припомнив давным-давно кем-то сказанную ремарку про "дорогущие препараты с Севера", — Вас, по сводкам, утопили. Если в этой же воде — не могу представить более роскошной смерти. — Ничуть, господарь, — она расхохоталась, под звонкий хрюкающий смешок ни то от неё же, ни то от самого Байлонга, — Но Шикиттеру действительно однажды создали препарат, замедляющий старение. Но это и рядом не стояло с первоисточником — который они украли у нас. У Оробаси. Всё, что было изобретено на Севере — это наши же открытия, которые Дайбуцу запретили нам публиковать. Синод всегда стоял на страже Исёль-Ута, от просвещения и процветания. — Слышал бы Вас Влодек, он бы явно под венец Вас потащил! — выпалил Байлонг с истерическим смешком, — Одна сфера деятельности, тоже любит преступления против человечества и чернокнижие... У меня для Вас отличный кандидат! — Влодек?.. Полное отсутствие реакции на одного из самых именитых послов Дужедумы — тем более, не раз гостившего во дворце, поразило, если вовсе не оскорбило, хоть сам прежде точно никогда не пёкся о репутации, его, из всех в своём окружении. — Возможно, доцента-другого видела такого, с Кафедры Тауматургии в Дужедуме, или среди осуждённых "малефикус" в списках Тевтонцев... А может, Вацлав? Венцеславом ещё часто себя называл, чтобы свои "грязные" дела не открывать народу. Метил в Княжеский Интегративный Совет, насколько помню... Больше похоже на его "профиль". Байлонг встал ровно, каждая мышца — словно налилась железом, лицо потеряло всякий цвет. Едва Аризу сказала эти два имени — нечто в сознании начало ошеломительно быстро смещаться, с рокотом и звоном, будто тысячи шкивов и поршней, перемалывая живую плоть. Ступор вызвал только сконфуженность со стороны не-Аризу, которая, похоже, решила, что дело в определённых "заслугах" Венцеслава, о которых, возможно, знала не только она сама... — Возможно, это всё совпадение, какое-то, очень странное, — Байлонг вдруг заметил необъяснимую дрожь в своих ладонях, — Но есть такой Венцеслав, который нынешний князь. — Буду знать, господарь, — простая улыбка в ответ, небольшой поклон, — Анастасия, сейчас, княжна — у неё бесплодие, как в народе говорят у Моркольчей. Если Вацлав стал князем, правда — то, скорее всего, вызвано оно было побоями и извращениями. Он был давним завсегдатаем "Янтарной Волчицы", ещё со студенческой скамьи — а что говорят работницы, всегда быстро узнаёт весь город... Могу только сказать, что мне жаль, Байлонг, пусть эти слова явно ничего не значат. Никто явно тебе ничего не объяснял. Он вдруг ощутил удушье и тошноту — перед глазами стремительно темнело, а образ Цукуёми стремительно рассыпался перед глазами. Байлонг видел теперь облака пыли, вереницы цепей и колодок, опутывавших тело, тело, тело самой Цукуёми. Теперь, она состояла из тысяч сколотых костей, миллионов отпечатков ботинок, миллиардов обратившихся в плоть хрипов и предсмертных вздохов, и бесчисленных голодных пастей раскопанных могил, зовущих к себе, чей голос был слишком похож на всех тех, кого Байлонг когда-то видел в их последние секунды жизни... Невыносимо едкий запах соли и ослепительные блики обточенного мрамора — она слишком быстро попыталась уйти, собственное тело рухнуло наземь за единое мгновение...— Мне жаль, Байлонг, — прошипело облако из мотыльков и странного, холодного, будто бы лунного света, одетое в мантию Исёль-Утской гувернантки, — Но твоя жизнь могла быть только такой, и изменить её нельзя. Пора узнать правду. Время пришло.
***
— К-какого хера?! Вы же сами говорили, что ему не поверят! — Он потерял сознание сам, — Цукуёми неприкаянно развела руками, — Я тут ни при чём. Он очнётся быстро. И, наверняка забудет обо всём, что услышал. У психики есть такое свойство — забывать, чтобы не вредить себе. Так что это явно на благо. Советую также не поднимать тему, Нецах — в лучшем случае, он просто Вам не поверит.***
Шоку Байлонга не было пределов, а количество вопросов, которое хотелось задать, было невообразимым. Но, как и прежде — нельзя было дозволять себе выходить из равновесия. Прежде всего — узнать самое важное. Байлонг пытался себя урезонить — но по телу гремела мелкая дрожь, а язык словно примёрз к нёбу. Какой-то странный холод словно пронизывал до костей — а мысли разлетались, едва только стыкуясь в любой вопрос... — Вы были живы всё это время? И что Вы делаете здесь, на этой позиции — зачем Вам это? — Дело в моей внучке. Мне было больно видеть то, как сильно она сдерживала все эти порывы в себе, так много вины и страданий — но возможно, это лишь я слишком сердобольная, или слишком старая. Байлонг задумался. Такая формулировка намекала на многое — в частности, на прямое отношение к гибели Марико. Но разве сама Мияко не говорила ему, что это была случайность?.. — Как она вообще умудрилась… Убить Марико? Её же поэтому первоначально обозначили как Гевуру? — Са. Многое случилось, и помимо убитых Юстициаров и чиновников от Дайбуцу, Марико и сама попала под удар — первая. Вдребезги, со взрывом, где-то внутри черепа, разлетелись последние рамки приличия, и Байлонг проматерился в полный голос — ровно в унисон с ним то же сделала внезапно очутившаяся рядом Нецах аккурат под крайне деликатную историю... Точнее, она подслушивала у двери, и случайно выдала себя — была вынуждена зайти, чтобы обозначить своё присутствие, и, не получив ни нотаций, ни реакции, просто осталась, развесив уши. Но хоть и вмешиваться в этот диалог она явно не торопилась, было очевидно по крайне ехидному выражению лица, что хотелось ей до безумия сильно...Гувернантка тоже была крайне довольна собой, судя по аналогичной физиономии.
Картина в голове Байлонга, наконец, сложилась. Истинная причина, отчего его мать и не-Аризу, Цукуёми, так спокойно относились, по меркам, старательно поддерживаемым повсеместно, родом Дайбуцу, к нему и Чи-Шаню как к паре – наконец, стала полностью очевидна...Но это были тривиальные, житейские вопросы, которые ничего не меняли. Были горы более важных вопросов, чем этот.
— Возможно, Вы мне не верите, и Вам нужны подробности, господарь? Любопытство — всегда было главным источником бед Байлонга. Желание узнать про грязные секреты собственной матери подмывало с нечеловеческой силой, однако, узнать о таком будет равносильно лазанию в нижнем белье трупа...Моральная дилемма быстро одолевала юношу, но его любопытство, на уровне откровенного идиотизма — было куда быстрее.
***
Мияко и Марико подружились ещё в возрасте малом — первой тогда было двенадцать, а второй — одиннадцать. Мияко обладала нравом озорным и любопытным, но при этом, с большим трудом сдерживала негативные эмоции. Она была довольно избалованной, любила приказывать, но сочетала это с вежливостью и сильным чувством справедливости. Познакомились они по случайности, когда Мияко убежала со двора своего родового поместья и залезла на двор поместья Дайбуцу, ведомая любопытством. Там присутствовала Марико, которой родители доверяли достаточно, чтобы позволять ей находиться там одной. Наглая девушка тут же завязала разговор со владелицей чужой территории, и получила множество укоряющих и довольно жестоких комментариев в свою сторону. Мияко тут же разъярилась от такого отношения, отчего проявился её Дар — трава вокруг воспламенилась... Юная зиждительница порядка посмотрела на неё с округлившимися глазами — но не испугалась. Напротив, была крайне заинтересована, и без единого уточнения поняла, что произошло. Чародейка удивилась не меньше — почти все в Исёль-Уте панически боятся тауматургии, даже вовсе признавать её существование. Так завязалась их странная дружба. Они общались тайно, поскольку прекрасно знали, как их родичи относятся друг к другу. Однако, это только подогревало для девушек интерес к общению — каждая видела другую почти как иностранку, хоть и были одной расы, жили в одной стране, даже в одном городе. Они взрослели, и начали видеться уже в более цивильных условиях: в тавернах, гуляя по площадям, посещая выставки, глазели на прилавки дорогих торговых домов, где приобретали друг другу что-нибудь интересное...Род Дайбуцу был в ярости от истории об этих двоих, но их аристократка-дочь плевать хотела на их отношение. Она понимала их реакцию, но не могла позволить каким-то предрассудкам испортить ей отличную дружбу.
Мияко исполнилось пятнадцать, и половое созревание дало о себе знать в полной мере — она начала заглядываться на юношей своего возраста, порой и немного старше. Но вот её подруге это совсем не нравилось, хоть она и не могла дать себе понять причины. Что-то сводило её с ума от злости, когда она видела, как очередной парень заигрывает с Марико. Что-то неясное. Но явно невыносимо мучительное. Почему-то дочери рода Оробаси совсем не везло. Юноши всецело проявляли к ней огромный интерес не меньший, чуть ли не толпами бегали за ней — но каждый, потом искал оправдания, чтобы сбежать прочь. Она не могла понять, что же не так. Обида душила её почти до слёз, но сделать что-то она не могла. Ведь причиной их скорого исчезновения, как ей раньше было неизвестно, были старания самой Марико. Едва каждый из тех парней уводил её подальше, она шла вслед, и доходчиво объясняла, почему им нужно немедленно разорвать общение с девушкой... — Иначе ты сваришься заживо в собственной крови, и я этому поспособствую. И в заверение её слов, магический огонь дотла сжёг всё деревянное, что оказывалось рядом — вырвавшийся вне воли самой Мияко. Действовало это безотказно. Но доводило до отчаяния. Смотреть на чужие слёзы и страх, даже от незнакомца, было невыносимо больно, но девушка не могла даже объяснить, почему она это испытывала...И нечто в её сущности бесшумно шевелилось, тихо напевая.
Однажды, Мияко пришла к Марико вновь, безостановочно рыдая. Все покидали её, кого бы она не встретила — даже когда Марико не было на горизонте вовсе. Думала она, что те боялись Оробаси, или, может быть всё было иначе; они делали вид, что она привлекала их из-за её происхождения, а потом не выдерживали её "уродства" и убегали. Она не знала, что и подумать. Мияко была на грани полного отчаяния, едва ли желая продолжать жить на свете. Марико всячески старалась образумить её, хоть и сама не раз была виной её слезам, пыталась успокоить...Но было очевидно, что так становилось только хуже. Вновь зазвучала едва заметная песня где-то на задворках разума. И тут же явилось это чувство, столь неясное, терзая сильнее, чем когда-либо прежде.
Она хотела чего-то, пыталась понять чего. Мысль проскочила в голове. И словно бы в резонансе, в ответ на неё, душевная боль достигла пика — она впилась в губы подруги. Обе были шокированы происходящим. Обе испуганно отстранились друг от друга. Мияко, едва шевеля губами, начала бормотать про непозволительность и аморальность подобного поведения. Она хотела бы сказать хоть что-нибудь иное — но разве было ли хоть что-то?..Но всё же — этот поцелуй разжёг в ней понимание. Это чувство, которое Марико мотивировало – было ревностью.
Она была влюблена в подругу всё это время и Мияко даже не понимала этого. Пыталась понять, что делать дальше — хотела было погнать прочь «содомитку», больше не говорить с ней более, но хотела совсем не этого. Ощущение от поцелуя разожгло в ней то, чего она доселе тоже не осзнавала. Недостаток внимания от юношей жалил её, но она не знала точно, к чему она должна идти вместе с ними. Она не понимала, чего именно хочет, чего хотели они... Но она видела это «что-то» в Мияко. Её долгими годами вытачиваемые родичами убеждения были настроены категорически против, но она была не из тех, кто позволил бы чему-то идти против своих желаний…И желание было невыносимым. Возбуждение было невыносимым.
Они ушли прочь от всех, в безлюдное место, где безостановочно целовались. Однако, не больше. Мияко хотела чего-то ещё, но не знала — и Марико же было будто бы более чем известно обо всём, и сверх того. Обучение от клана Оробаси всегда было менее консервативно и куда более честно с младшим поколением, а потому, про либидо и сексуальные взаимодействия ей было известно достаточно — но она не могла поверить, что не осознала свои чувства к девушке раньше, чувствовала себя дурой. Марико явно увидела фрустрацию на лице подруги, и принялась объяснять, что именно значили её ощущения... И разумеется, юная особа тут же отреагировала на неортодоксальное разъяснение — точнее, отреагировало её тело. Она почти что набросилась на подругу детства, исследуя всё, что скрывалось под её одеяниями. Инстинкты взяли вверх — она уже понимала, что нужно делать, хоть и не разумом. Марико впивалась губами в шею Мияко, в её грудь, живот, влагалище, словно бы желая съесть её целиком. И речи не шло об умелости, о мастерстве — нелепость, неловкие движения, жгучий стыд, который не останавливал так или иначе. Но этого было более, чем можно было представить. Лучше всего прежде известного...Экстатическое ощущение от первого в жизни секса с тем, кого любишь запредельно.
Так было для Марико, наверняка. Она любила Мияко — но вовсе не так, как она сама любила Марико, было всё ещё мерзко от подобного чувства, постоянно давящего, рвавшегося наружу, но возбуждение и удовольствие были слишком сильными, чтобы думать о чём-то ещё, не было нужды. Мияко не преминула заявить, едва они заговорили после уже произошедшего «прекрасного» секса — что это всё ещё было неправильно для неё, и более они не общались. Марико перестала создавать препоны в личной жизни недавней любовницы, и быстро нашла себе очередного кавалера...Но это было недолго — менялись партнёры, менялись имена, но она сама оставалась такой же.
Быстро, даже сумбурно получив опыт секса с женщиной — прошло не так много времени, перед тем как очередная потащила Мияко в постель. Она уже куда лучше понимала, что надо делать; возбуждение было, как и прежде, огромным...Секс был восхитительным, но «другим». Всё, как и раньше, но всё ещё не то — этот внутренний зов к переменам оставался таким, и был лишь громче с каждым днём.
Она решила найти другую — и результат оказался тем же, но неприятное чувство стало мерзким. Новая попытка — мерзкое чувство стало тошнотворным. Теперь она и вовсе не могла смотреть ни на кого, всегда возникало это чувство внутренней пустоты — будто в них всех не было чего-то крайне важного...Потом, стало ясно. Они все хотели секса, украшенного чувствами. Мияко же хотела чувств, украшенных сексом.
Она долго боролась, ненавидела себя за это, желала искалечить себя, наказать, заставить себя измениться — но вновь объявилась Марико, прямиком к её поместью, застав ту на балконе, за чтением, как и обычно. Девушку тут же остановили сторожа, объявив, что роду Дайбуцу запрещено здесь находиться. Та на пару секунд застыла. Затем — схватила воротники обоих, притянув. Сказала лишь пару слов, рычащим, полным ярости голосом... — Вы пожалеете, если попытаетесь меня остановить. Когда-то с этими словами, Мияко защищала ту от двух бандитов, пытавшихся её обобрать. Стражи застыли от удивления, и представительница враждебного им рода использовала это замешательство, чтобы проскочить мимо. Спустя минуту они хотели было погнаться вслед, но быстро поняли, кем она была... — Надо же. Так это она крутила интрижку с Мияко? Под стать… Эта история не была секретом для Оробаси, но о ней предпочитали не говорить — ничего бы не поменяло. Осуждать их, кроме как за нарушение правопорядка, никто бы не стал. Все представители относились с полным равнодушием, в противовес к фанатичной ненависти у своих оппонентов по гегемонии в Фучиками — что Дайбуцу считали «богопротивной содомией», то Оробаси — даностью...***
Мияко быстро заметила вторженку, и чужое лицо засветилось радостью, как та, без раздумий, спрыгнула с балкона второго этажа, эффектно приземлившись прямо перед девушкой, даже не оцарапавшись. Разговор был не слишком долгим — обоим было ясно, что будет после, хоть и восприятие было наверняка несколько разным. Мияко всё ещё была уверена, что её любимая смогла бы принять её чувства — нужно было лишь правильно объяснить. Но Марико лишь хотела получить возможность справляться со своим сексуальным напряжением, как стало кристально ясно во время того разговора. Их общение стало куда холоднее, чем раньше, и Мияко заметила это довольно быстро...Моменты соития были наиболее приятны для Марико, для Мияко же — смешались с болью и позором. Она поняла, что ошибалась. И, что второй — всё ещё нет дела, не больше чем до игрушки для секса.
Случился новый разговор, который теперь заставил рыдать уже саму Марико. Когда-то Мияко говорила ей о «всей глубине» своих чувств, описывая каждое, описывая своё «сводящее с ума желание быть рядом» с ней, «каждый день и час», ощущать её прикосновения, говорить обо всём подряд и веселиться как прежде... Но как мучительно было ей видеть это презрение в глазах, как больно понимать, что никогда было не добиться взаимности — и её покои облеклись в иней, и её тело укрылось льдинами, словно язвами. Потолок ронял с себя снежинки и порывы морозного ветра...Мияко увидела многое на месте той, кого звала прежде подругой, своей любовью: черноту, агонию, отчаяние. Окоченевший труп.
Крики родственников Марико, что твердили о «грязи», «богохульстве», «распутстве», что были всегда где-то в памяти — гасли, превращаясь в понятия: пустой гнев, предательство реальности, ложь себе. Мияко увидела ту, кого так «ценила», считала «почти сестрой» — рыдающей на коленях, без капли света, надежды в глазах, и не чувствовала ничего, кроме отвращения и желания стереть всю память о ней из своей головы. Как церковный речитатив, нараспев: «осознала, что наделала, осознала, как поступала»...Но перед ней был окоченевший труп.
Дворянка рухнула поверх, заключив Мияко в объятья, почти в истерике крича, как сильно она презирает себя за то, что совершила с ней. Рыдая, она молила простить её, обещала: “всё будет иначе”...Но этого никогда не было. Лишь фантазии о том, чему никогда не было суждено случиться.
Мияко в полной мере осознала природу своей тяги, больше не пытаясь подавить это, объяснить, как «всего лишь недостаток секса» и убеждать себя, что «это пройдёт». Она более не стеснялась себя и не изводила себя убеждениями чужих родственников, в рамки которых, очевидно, не вписывалась...И это уже было правдой. В достаточной мере точно.
Род Дайбуцу с готовностью и эффективностью покрывал подобное поведение — а догматы были просто способом. Было довольно вранья — и Мияко не могла не согласиться со всеми обвинениями от Рода...По другим причинам, но идея действительно была очень близка.
Род Оробаси теперь всецело поддерживал Мияко, позволяя ей проводить время в родовом поместье с кем ей хотелось, сколько те бы пожелали — подальше от «скудоумных» глаз. И однажды, терпение Дайбуцу лопнуло, с оглушительным взрывом — в виде кипы бумаг с правовыми актами и исками... Целая процессия его представителей направилась прямо к поместью Оробаси , где они потребовали встречи непосредственно с матерью и отцом Мияко. Но объявилась лишь она сама и её мать, и, едва увидев это сборище, Цучихимэ закатила глаза и тихо вздохнула. Объявление от делегации было простым — они требовали «немедленно избавить» их представителей от влияния «содомии», в лице Мияко... Честь в Исёль-Уте — была всегда делом щепетильным, особенно среди знатных родов. И такое оскорбление представитель древнейшего рода, Оробаси, потерпеть не могла — потому, Цучихимэ сказала делегату, легко и непринуждённо, одной фразой, своё искреннее мнение... — Я не позволю какому-то чванливому, безмозглому насекомому лить свои помои в нашу сторону. Ты очень пожалеешь, если переступишь порог нашего дома. Делегат немедленно пришёл в ярость и рассыпался в самодовольных, циничных ремарках. — Ты, свиноматка, не посмеешь причинить мне даже недобрый взгляд, покуда есть свидетели. Или твоя башка тут же покатится по главной площади! — «Свидетели»?.. Цучихимэ взмахнула ладонью — все, кроме наглеца, рухнули без сознания наземь. — Какие свидетели, уважаемый господин ‘ара Дайбуцу?.. Она ухмыльнулась; стражники театрально заткнули себе уши, закрыли глаза. Не успел делегат даже отреагировать, как одна из его конечностей свернулась, будто тряпка, когда Цучихимэ вновь двинула ладонью. Оглушительный вопль. Теперь — другая. Третья, четвёртая... Плоть слезала медленно, с тихим, едва заметным скрежетом, чем-то напоминая кожуру мандарина — беспрестанно истекающего кровью и надрывно вопящего от боли, мандарина... Представитель рода Дайбуцу изрыгал недостойные своего происхождения проклятья, рыдая от боли. Его язык рассыпался на мясные лоскуты, что облепили его собственный рот, не давая издать ни звука. Его глаза — обратились в колючую кость, чтобы затем начать продвигаться, издевательски медленно, вглубь черепа... — Пожалуй, этого будет довольно. Вы, господин 'ара Дайбуцу, больно зазнались от тяжести кэ в вашем кошеле. Ведь, так и гляди — ваше самолюбие может просто… Она вытянула два пальца, и резко двинула ими назад — голова делегата разлетелась на куски. — Лопнуть. Она вдруг затянула мелодию. И плоть трупа подчинилась этой мелодии, срастаясь, изменяясь – в неузнаваемое чудище с голой плотью и огромной пастью, полной стремившихся наружу зубов. Тварь, по указу сангвиорегины, отправилась куда-то вглубь поместья. Остальные же, очнулись, посреди делегации — и спешно поднялись, не понимая, что произошло. На приёме, Мияко ответила, что господин услышал её извинения, получил, что хотел и пошёл прочь, буквально только что, но делегаты, разумеется, не поверили — но всё, что они помнили это странный жест её матери, и их беспамятство после...Обвинения в «ведьмовстве», и многих схожих вещах, посыпались в ту же секунду, как Мияко закрыла рот.
— Уважаемые ‘ара Дайбуцу, не стоит так бездумно бросаться столь вескими обвинениями – так может и междоусобица развязаться, кому это нужно? Вы, что, в магию верите, са?.. Делегаты были солидно пристыжены, потому как в «магию» верили, ровно как и в вескость своих аргументов к началу очередной междоусобицы — но были вынуждены уйти ни с чем, пусть и обещание о компенсации и превентивным мерам представителям Оробаси дать, всё же, пришлось. И, чтобы укрепить начинания, и предупредить начало полноценной гражданской войны — запланировали брачный союз Цучихимэ с принцем Сёнг-Ил. Она должна была стать ему верной женой, и с такой же верностью чтить традиции Рода Дайбуцу — и два Рода наконец, прервали бы бесконечную войну... Молодой Сёнг-Ил был по уши в любви с «прекрасной аристократкой», был, в чём-то весьма хорошим парнем, и внешности недурной — события и не могли бы сложиться ещё удобнее. Но сам факт, что Цучихимэ принуждали к браку с ним, заставляли забыть, как она совсем недавно сходила с ума от горя, продать её жизнь в обмен на политическую махинацию — заставлял её дочь лелеять желание плюнуть Сёнг-Ил в лицо...Ведь «именно он» сделал это государство таким, где подобная грязь стала естественным порядком вещей — он, и его предшественники.
Иные Оробаси долго об этом молчали — делали вид, что ничего не произошло, и грациозно уворачивались от любых расспросов. Мияко пыталась предложить возможность избавиться от этой обязанности самому Сёнг-Ил, но тот никак не ответил, только посмеялся. Мияко, впрочем, и так понимала — такие планы глупые, этого не избежать. И ей самой уже не суждено быть с кем-либо желанным и единый раз...Пришлось найти способ, как убедительнее врать о своих чувствах и планах всем, кто бы мог спросить — с чем, разумеется, с готовностью помогли иные Оробаси.
С тех пор, и до дня свадьбы, Мияко и Цучихимэ проводили вместе время до самой ночи в разговорах. Мияко не желала расставаться с прошлым и примиряться с будущим, пыталась всё так же убедить Цучихимэ невесть в чём, и, неизвестно, зачем — но всё же, получилось. Марико простилась с когда-то любимой матерью в сердцах, пролив немало слёз, и пошла прочь от своего прошлого...Но только ради того, чтобы уничтожить предрешённое будущее.
Но песня, которую Мияко не желала слушать, считала неважной — зазвенела в уме громче, чем прежде. Оглушительно. Она почувствовала, что нечто забирает власть над её телом, клетка за клеткой. То, что было заперто внутри её тела, от самого рождения. То, что отъедалось чувством её многолетнего отчаяния. То, что собиралось немедленно вырваться... Когда она очнулась — никого уже не было рядом. Множество женщин в странных одеяниях, окруживших её — сидевшую на коленях в центре огромной, сияющей алым тауматургической печати. Они говорили о том, что внутри неё находился Хтоний "из Peccata Mortifera". Что Хтоний был "воплощением её Уныния". Что Хтоний пробудился и убил множество людей. Помимо, убил и Марико...Мияко дёрнулась, почувствовав что-то… Что-то. Оно было слабое, совсем, хоть и довольно неприятное.
Она сохраняла рассудок, понимала, что наделала, хоть и не могла контролировать — но почти ничего не чувствовала. Женщины вокруг сказали, что ввели ей в кровь некий препарат, который временно лишил её всех эмоций. Сказали и кто они — Элкхтхкха. И, что теперь, она должна идти с ними — обучаться владеть Искусствами и принять участь «слуги Ялдаваофа».И она повиновалась. Было бы странно сделать какой-либо другой выбор.
Препарат действовал два дня напролёт — большую часть этого времени, Мияко безвольно выполняла указания иных сектантов, которые безостановочно что-то объясняли. Когда оканчивалось его действие — адепты повторяли процедуру, день ото дня, продолжая безостановочно объяснять. И когда эффект, почему-то, однажды выветрился, объяснения тоже перестали быть сколь немного понятными — и Мияко ощутила все эмоции, которые должна была прежде. Доброй дюжине адептов пришлось сдерживать всепожирающую мощь, которую источало сгоравшее заживо тело ревущей во весь голос, как зверь, и безостановочно рыдающей девушки – что в одночасье переживала все годы своих страданий одновременно, и безостановочно.После того случая, они окрестили её чудовищем, по-странному превознося это как её «участь» — но говорить напрямую об этом с ней всегда стеснялись. Всё же, они никогда не были «чисты на руку» и честны в чём-либо.
Обучение шло долгие годы, но не так много удавалось вспомнить — процедуры стёрли всю память о ней, о Марико, о самой Мияко, а также обо всём, что позволяло вообще что-либо об Элкхтхкха помнить, а далее, обучение шло, как и должно. Его видимых следов не оставалось в уме, но оно всегда оседало где-то крайне глубоко, на уровне мышечной памяти, привычек и внезапных просветлений. Последние — зачастую, в форме чего-то смутно знакомого, тревожащего, и с каждым разом, по мере повтора этих приступов вдохновения, или слишком внезапного понимания, становились всё более и более ярким... Разумеется, всё это знать сама Мияко могла о себе только в ретроспективе — когда воспоминания об этом, почему-то, но так или иначе, начали возвращаться, спустя очень долгие годы. Собственные чувства, какие были у неё тогда, вспоминались так же, в этой странной, безвременной ретроспективе чего-то, что всегда вспоминалось только много позже...Но в основном — всё оставалось за пределами восприятия, лишь факт, без памяти, без образа, формы.
Было бы даже точнее сказать, что её восприятие никогда не допускало в свои пределы ничего, связанного с этой ретроспективой — ни обрывки памяти in-vivo, ни собиравшиеся post-factum выводы, ни в каком-либо ещё виде переживаемого прошлого, какое можно было бы допустить к обозначению, как правды...Но Мияко и не нужна была никакая правда. Это ничего бы не сделало лучше, и ничего бы не исправило — ни чувство пробиравшего до костей мороза, ни сжигавшего заживо жара.
Долгие годы она горела ненавистью к Сёнг-Ил, и тем ярче эта ненависть стала, как дошло до её ушей о политике царя к Элкхтхкха: искоренял их, казнил, устраивал охоту, потакал страхам остальных Исёль-Утцев перед способными к Искусствам. Но как росли её навыки, её мастерство и знания, тем более гасли прошлые обиды, и тем проще становилось угасить боль от ран утраты, обращаясь в холодную, практичную аскезу в любых чувствах и рациональность, на месте обид и боли...Мияко стала инструментом к исполнению воли Ялдаваофа — та заместила волю собственную, и сосуд для не мог возражать. Скорее, даже, этот сосуд не видел смысла в возражениях.
Превосходство Мияко над остальными адептами вскоре стало очевидным каждому среди её тогдашней братии. Каждую теоретическую проверку проходила с блеском, каждую миссию выполняла лучше, чем кто-либо мог ожидать, сильнейшие духи склонялись перед ней, сложнейшие чары были для неё просты. Матриарх видела эти успехи и надеялась... — Вот она, эта гениальная ведьма, — она станет моей наследницей, и Элкхткха будут сиять ярче луны, ярче звёзд, ярче солнца!.. Но Мияко ушла, в возрасте двадцати семи, всего за неделю до посвящения в новые Матриархи. Сбежала прочь, ведомая своей, особой, целью — а точнее, ведомая своей яростью и в слишком глубоком отвращении ко всему, что было, и есть на свете. Мияко желала совсем другого света — совсем другой жизни, и место царицы Исёль-Ута, как и было, когда-то запланировано — могло хотя бы предоставить симулякр новой жизни и нового света...Цучихимэ, к тому времени, уже утонула где-то в болотах, как трубили по всем углам — и Мияко никогда ещё не была так рада слышать о смерти близкого. Навестить, увы, было невозможно — чтобы та не смогла «внезапно воскреснуть», в глазах Рода Дайбуцу.
Мияко явилась царю — и Сёнг-Ил тут же «вспомнил» про Цучихимэ, чтобы увидеть её перед собой, на месте той, кто её прикончил. Каждое его воспоминание, его чувства, загорелись как в первый день — и на месте Цучихимэ в его памяти была теперь уже совсем другая женщина.Та, что когда-то, денно и нощно, мечтала причинить Сёнг-Ил долгую и мучительную смерть...
Но любовь Сёнг-Ил к ней устояла, вопреки всему — и даже показалась Мияко искренней. Спустя время, она не могла больше считать его интерес, и саму эту историю, чем-то настолько ужасным. Почти каждый день, она всё равно пыталась кому-то что-то доказывать, никогда с тех пор не в силах остановиться — но эти отношения всё же были куда справедливее, и намного приятнее, чем то, что было с Марико...Но никогда не были любовью, ни те, ни другие — в любом случае.
Мияко, порой, сожалела, что не могла полюбить Сёнг-Ил, что бы тот не делал. Правда, она никогда не была уверена, что тот для неё делал, и делал ли, вовсе — но сожалеть об отсутствии любви к нему это никогда не мешало.Не было, в общем-то, ни одной вещи, что была способна помешать Мияко сожалеть — в этом, она всегда была непоколебима.
***
— А откуда мне знать, что это всё не очередная махинация? — Глупый вопрос, господарь, я же Ваша прабабушка — мне незачем так заморачиваться! Скажу так: когда я дала ей понять, что Синод будет рад принять её покаяние в формате службы — насколько в моей компетенции такое заявлять, многое изменилось к лучшему. — Компетенции? — как-то опасливо спросил Байлонг, — Какой именно? — Я мать-настоятельница Храма Цусима — который в центре города стоит, господарь, и в который Вы практически не ходите, и, член Совета Экклезиархии. Но я не заведую судебными вопросами в духе таких. Этим когда-то Сёнг-Ил занимался — до анафемы. Бедный мальчик... — Вы, как я понимаю, тоже перешли когда-то дорогу Синоду и серьёзно нарушили закон? — Когда-то действительно такое было, са. — Кажется, Вы как-то раз уже озвучили свои «преступления». Ваше счастье, что я никому не стал рассказывать. — Я рада знать, что Вы настолько мне доверяете, господарь. Вновь, картина из прошлых, полученных давно от матери обрывков информации начала собираться. Вот, что за «древний род чародеев». Вот откуда она знала столько вещей об Искусствах, и где обучилась им. Вот отчего такой нестандартный характер, и, что вовсе значило «отец потерял рассудок». Байлонг ещё тогда догадывался, что она не сказала многого — но настолько?...Это всё равно, что не рассказать вообще ничего, и наврать в каждом слове.
— Что-то ещё, чего я не знаю? — Неисчслимо много. Но об остальном — уже сами, господарь Байлонг, возможно, узнаете, если будет Кхайбэ-Цусима угодно. — Хочу спросить — раз уж Вы из тоже из Репентициаров, то как Вы стали частью Синода? — Я уже искупила свой грех, когда полностью стала частью Церкви. Но смысла об этом говорить не было. — Са, то есть Вы сами захотели стать учителем? — Если, конечно, сам дворец переживёт все эти... Обстоятельства. И, потенциально — Ваши собственные, "специфичные", развлечения, то я бы хотела им и остаться, господарь Байлонг. — Йян'та, я и так не распространялся об этом. — Со'нн ка? А как часто Юстициары ходят за Вами по пятам, Вы, когда-нибудь замечали? Или это всё Ваш личный гарем? — М-мы можем хоть раз обойтись без этих шуток, са? — А Вы сами, без них, обойдётесь, господарь? — Если это обо мне, то мне и распоряжаться — я ничего такого не рассказывал! Я никогда не видел, чтобы за мной жандармы плелись! Взгляд Цукуёми был под завязку наполнен иронией – какая неприятно кольнула, только оклемавшегося от обморока, и от откровения, как оказалось, прабабушки, принца. — С-са, намёк ясен, — краснея, процедил Байлонг, — Я буду внимателен. — Вы, на самом деле, очень законопослушный и сознательный молодой человек, господарь Байлонг, но, вот, шило в жопе — остаётся проблемой. Но, возможно, либо жандармы слишком хорошо умеют Вас наставлять, либо, криминальные авторитеты — так умело объясняют. Кто Вас больше учил, са? — Мой учитель — всё ещё Вы, мэй'та'ханн са, — крайне ехидно обронил Байлонг, хоть и пытался не поддаться на это желание.Нецах удалилась за дверь, внезапно и без предупреждения — как и барьеры, сдерживавшие её от истерического хохота.
— Нецах, захлопнись, чтоб тебя! — гаркнула Цукуёми, куда-то за спину Байлонгу, — Кхайбэ да, свинское поведение, и я даже не посчитала ещё твоего подслушивания!.. — Я тысячу раз извиняюсь, мэй'та'ханн са, но всё-таки череда крови среди Оробаси всегда шла одинаково — продолжил наседать Байлонг, явно в попытке отыграться, — мы всегда любили солдат и законников. И какого хуя мы говорим обо мне, если Вы Тёхэна полюбили по тем же причинам? — А Вы думаете я об этом не знаю, господарь?.. Чис’са, Нецах, я сейчас возьму этот стул, и~! Новый приступ хохота — и Байлонг понимал мимику прабабушки с удивительной точностью, как она всё меньше слышала Нецах как слугу, и всё больше — как свиное рыло, по которому очень хотелось посильнее зарядить чем-нибудь тяжёлым. И, Цукуёми вдруг согнулась над ухом правнука с самой крамольной ухмылкой из физически возможных – пока Нецах за стеной еле-еле удерживала себя от грохочущего гогота... — Я не могу осуждать за такие предпочтения. И в случае с Чи-Шанем, и с Фенгом — оба как живой пример Ваших вкусов. И в чём-то я их разделяю, но это очень детская придурь — бегать за «плохими парнями». Вам стоит найти что-то посерьёзнее, чем просто большой член и физическая выносливость. — Это по опыту, или Вы что-то у них... Ма, увидели? — спросил Байлонг, но быстро пожалел, что имел дар речи из-за стыда от своих же слов. — А там что-то можно было не увидеть, если у обоих всё — навыкат? Грохот самого хтонического гогота вновь сотряс стены покоев родителей Байлонга — Цукуёми произнесла фразу явно громче, чем планировала. Прежде чем трагикомический пассаж окончательно истощил себя, и оба могли заняться чем-то полезным, прошло где-то минут пятнадцать — и Байлонг, по некой вселенской иронии, вышел из состояния психологического коматоза ровно к тому моменту, как Цукуёми давно покинула покои, а вокруг висела мёртвая тишина...Вероятно, Нецах, к тому моменту, уже покинула мир живущих — и «воскресений» бы точно не случилось.
***
Он тщательно рассматривал рельефную раму, пока, наконец, не нашёл фрагмент, сильно отстоящий от цветочных мотивов, которыми была украшена большая часть рамы. В середине, золотистые стебли свивались в кольцо, в центре которого — отверстие, напоминавшее глаз...И кулон подходил к нему по форме идеально.
Догадаться о назначении было нетрудно — после нескольких щелчков, и поворотов, фрагмент стены с картиной распахнулся, как дверь, обнажив массивный сейф. Байлонг подумал, что неудивительность происходящего перед его глазами была чем-то необъяснимым и странным, куда больше, чем сами обстоятельства, но удивляться больше уже было нечему — и руминации о себе и чувствах, на этот раз, не получили себе места, потерявшись меж калейдоскопов разноцветных огней монет, драгоценных камней, книг, свитков, коробочек, шкатулок, ящичков — но было неясно, что с этим делать...Это всё ещё ощущалось, как воровство — зачем Байлонгу вовсе было что-либо денежное? Может, нужно было найти что-то другое?
Он поддался порыву аккуратно перерыть всё, на предмет чего-то, но чего именно — сам он не имел понятия. Вдалеке — похороненная под десятком разнообразных вещиц, оказалась — ещё одна коробчонка. Простая, даже уродливая: обточенная временем, лезвиями, термитами, жутковатого вида блëклые, алые пятна укрывали поверхность, словно бы доисторической, древесины...Тихий, скрежешущий свист, напоминавший шëпот, струился из-под трухлявой крышки.
Байлонг едва коснулся края замка – треск, шипение, и крышка в секунду открылась, будто сама. Внутри – ни то амулет, ни то серьга, ни то маленький свёрнутый папирус, или что-то подобное, с десятками глифов поверх, словно бы въевшихся в материал, цветом, как старая бумага. Один взгляд на эту вещь отчего-то заставил дрогнуть...Человеческий палец, голая кость от него.
Темнота перед глазами, склизкий, бесформенный свет чуть вдали. Привиделась, на этот раз, клетка — висящая над Ничем и Нигде, меж Бытием и Небытием, где звёзды сменялись кровью первородного космоса, где не было ни времени, ри пространства. Алые, пылающие, и серебристые, ронявшие хлопья снега нити стягивали прутья, гнули их, оборачивались окромя, искривляли, сливались. Кто-то был внутри, кого невозможно было узнать, и оттого – не с кем перепутать... Ни женщина, ни мужчина, ни человек, одетый в алый саван, сверкавший ярче рубина — сколь ужасающий образ, столь и великолепный. Глаза — наполнены цветом любви, страсти, резни и ненависти. Тело — как статуя, которую не смог бы изваять даже величайший из мастеров, но израненное, и раны кипели гноем, истекали ихором — но не было ни имени, ни формы у этого существа взаперти. Макабр, Левиафан, образ многих, живых и мёртвых, мужчин и женщин, но не кто-то из них, но сам по себе — был всем тем, чего не мог не бояться Байлонг...Всё же, никого он не боялся так, как боялся самого себя, и всего, что мог сам вспомнить.
— Ego, qui quondam Exaltatias et Magnias sum. Ego, qui nunc destituta et corrupta sum. Illi — qui quondam sacrilegia obscuranties sum. Illi, qui nunc aegritudinem mortas tractam ab hubris, per indifferentiam, accoladies.
Голос этого существа был оглушительно тихим — шёпот, звучавший, как сотни нелюдских голосов. Истинное совершенство предстало пред Байлонгом, униженное и низведённое до зверя в клетке, глаза обоих были будто объяты огнём, так мучительно было смотреть друг на друга, ничем не объяснимое сострадание друг к другу, спаянное воедино с неописуемым презрением, ненавистью…— Illi, qui quondam tantum delirant, cogita tuum regni putridum. Illi — qui nunc sepulturae incendiam oblivi, et se cosmi sunt, consumobibat Inexplebili Faucibus tuus, et tu legatis, quo nascatarem ab ano cadaveri iterarus Mundi — damnariam per culpidas tuas.
Байлонг почувствовал себя беззащитным и слабым, увидел силу, уходящую за грани понимания. Существо вдруг поднялось, медленно и изящно подошло к прутьям клетки. Его кулак в один удар смял металл, будто сырую глину — но спустя пару мгновений, всё вернулось на прежнее место, будто ничего и не случилось.— Coram te, oro — da mihi libertatem. Nunc Oculus vigilat. Et Cinis ne evaporant. Nunc tacent Sussuries. Venti ne spirant. Sic, Corona crepuit. Triplet es, voluntas incarnam in tridentam, nunc es Clavem iam in seram inserita, et libertas nostra tam prope acceditat. Nostra cavea in Diadema Coccini transformet. Cyclum perficiat, et lux nascatur, ab liminus liberem. Et cum lux nunc limina inter falsum et verum illuminat — sic ianua aperitur.
Пусть и великая сила, но взаперти. Но придёт время, когда клетка больше не будет её сдерживать, на благо или во вред. Когда замок её тюрьмы будет открыт, когда эта сила обрящет свободу, жизнь этого мира, без сомнений, полностью изменится…— Transi limen! Fi integrus! Metus interfice — futurum tuum, lux tua fi!
Мира, запертого внутри ума самого Байлонга, разумеется. На окружающую действительность это бы вряд ли повлияло. Что находится в голове — там и остаётся...Но даже и думать, что эти переживания могли бы как-либо влиять на действительность — почему-то было слишком страшно.
***
Головокружение, помутившийся взгляд. Вдруг, Байлонг очнулся — валяясь на полу, в глазах троилось, спина жутко ныла. По бокам, на него таращились недоумевавшие стражники...Спустя минуту, оказалось — нет, всего один, но точно таращился и недоумевал.
— Вы как, целы, господарь?.. Вы что-то бормотали, с'оккорэ — мы беспокоились, что у вас припадок. Байлонг, немного замявшись, поведал о женщине, которую он уже где-то точно видел, про клетку, про миссию, и поиски; он на удивление внимательно выслушал, но либо питал очевидные сомнения к рассказу Байлонга, судя по долгому отсутствию каких-либо комментариев, либо ему было действительно слишком любопытно слушать всю эту бредятину... — Если что, они оба в порядке, господарь Байлонг, просто в отъезде! Не беспокойтесь! — Са, я и так знаю. Спасибо за уточнение, так или иначе... Даже это сейчас на весь золота. Обоим в голову явно пришла мысль что, может быть, Байлонг сошёл с ума. Ведь немудрено — пережил ужасные вещи, у кого угодно могли бы появиться проблемы с рассудком...По крайней мере, сам Байлонг был убеждён, что это всё легко объяснимо, но с ответом не торопился. Семя сомнений было, так или иначе, годы назад, уже посажено.
***
Он вновь отправился в библиотеку — предварительно собрав всё, что было на полу, обратно в сейф. Рассуждения на тему дальнейших действий уже начинали заметно приедаться, поскольку движения к ответу – было, как и раньше, ноль. Но Байлонга вдруг осенило — в конце концов, кого лучше спросить о подобном, если не эксперта? Та, кто впервые рассказала ему о том, что крылось за Завесой, и, впервые показала?... — Цучихимэ, она точно сможет что-то подсказать!.. Он вылетел из библиотечной залы, грохнув дверью. Как он хлопнул дверью, что весила больше его самого раза в четыре — был вопрос интересный, но не важный. И так было слишком много тем для неортодоксальных размышлений, когда, так или иначе, перед глазами — была проблема слишком насущная. По крайне мере, Байлонг чувствовал, что именно это и было его насущной проблемой… Но не меньше чувствовал, с непосильной тревогой, что Цукуёми могла быть полностью права — и он не знал совершенно ничего. По крайней мере, она никогда не имела привычки выворачивать чужие секреты. За все годы её наставничества — её способность молчать там, где любой бы провалился в тирады, всегда искренне восхищала...Несмотря на неудовлетворённое ею любопытство Байлонга, о реальной истории его матери.
Байлонгу она не сказала практически ни одного слова о прошлом Мияко — и он, как и раньше, был вынужден импровизировать, на основе того немного, что он сам мог о ней помнить. Допущений явно было неизмеримо — но он так или иначе понимал, для чего были нужны такие фантазии. Точнее, для чего его собственному, давно расколовшемуся пониманию себя нужны были такие якоря, как подобные истории, чужие истории и мнения — обратным ходом, вернуться к точке отсчёта перелома, и понять, что было действительно, а что было фантазией, и он всё ещё регулярно забывал, что между фантазией и искажениями в памяти всегда была огромная разница...Но, чтобы о таком не забывать, нужно было хотя бы вспомнить, что он был, и есть, такое. В каждом смысле, из возможных.