закатное солнце

NC-17
Завершён
37
автор
Фэндом:
Размер:
59 страниц, 33 834 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
37 Нравится 3 Отзывы 4 В сборник

моя кожа пахнет старыми улицами

Настройки
Примечания:
Когда он назвал меня «шалавой», всё внутри сжалось от воспоминаний и осознания того, что Осаму сделал это специально. Он любит давить за кровоточащую рану, знает каждую трещину в моём черепе и каждую гниль под кожей. Дазай — хирург, который режет без наркоза, чтобы доказать, что я всё ещё могу кричать. Я помню ту ночь, когда меня забрали с улицы — грязной, забитой, мокрой и ненужной. Какой-то сутенёр с гнилыми зубами назвал меня товаром, и тогда я поняла, что никто не придёт за мной и никто не отмоет мои руки от дешёвых духов и чужого пота. А теперь я еду в чёрном джипе в дорогом пальто с выбитым сердцем внутри — и с ним, с дьяволом, который купил меня не тогда, но каждый день с того момента он покупает меня снова — за улыбку, за выстрел, за разрешение ещё дышать. Фары режут ночь, будто распарывают мою грудную клетку. Я вижу в окне своё отражение — чужое лицо усталой, бледной женщины с пустыми глазами. Это не я. Я осталась там — под чужим телом и грязным потолком где-то в полузабытых переулках Йокогамы. Джип останавливается около стриптиз-бара. Неон мигает красным и розовым, будто кровь смешалась с сахаром и всё липнет к горлу и пальцам. Осаму открывает дверь, протягивает мне руку. На лице его улыбка, будто он самый добрый и вежливый человек в этом мире, что как джентельмен ухаживает за дамой. Я хватаюсь за неё, будто за верёвку, которую он всё равно однажды перережет, и выбираюсь из машины. Каблуки стучат по асфальту, будто молотки по крышке гроба. Вокруг тихо, но внутри уже играет музыка — низкая, тяжёлая, басами она бьётся где-то под рёбрами. Мы идём вперёд: я сбоку от него, он чуть впереди, я — тень от его пули. Он знает, куда идти, а я не знаю, куда девать свои мысли, потому что там снова те ночи и тот запах дешёвых сигарет и мужской жадности. За нами идут двое подчинённых Осаму, в простонародье — шестёрки. Кто-кто, а они — показатель жестокости. Эти мужчины словно алкоголики, поглощённые горячительным напитком. Но в их случае, это просто жестокое пушечное мясо. Когда-то я танцевала в подобных местах не за деньги, а чтобы не умереть от голода. Я делала всё, что хотели мужчины с мокрыми руками и пустыми взглядами. Теперь я иду выкупать этот бар из рук другого сутенёра, но всё это одна и та же петля. Всё это снова я, только в другой обёртке. Мы подходим к охранникам. Они отступают — они Осаму не боятся, просто знают, что так надо. Мне никто не аплодирует теперь, мне никто не шепчет «красивая девочка». Теперь я слышу только шорох шагов Осаму и глухое биение собственного страха, который залипает в горле, как старое вино. Когда-то я верила, что могу сбежать, теперь я знаю, что сбежала бы только в ещё более страшное место — в себя саму. Внутри бар пульсирует дымом, музыкой, чужими телами. Я вдыхаю запах алкоголя и дешёвого геля для волос, и мне снова кажется, что я — пятнадцатилетняя грязная девчонка на коленях перед человеком без имени и без души. Я моргаю и вижу его спину. Он идёт первым — он всегда идёт первым, а я иду за ним, потому что если остановлюсь — умру или, что хуже, останусь жить, и всё это будет со мной снова. Я ненавижу его за это и люблю за то, что он единственный, кто умеет брать меня за руку и вытаскивать из ада обратно — в другой ад, который зовётся его именем. Сегодня я буду стоять за его спиной и смотреть, как он говорит за меня и для меня. Я буду молчать, я буду красиво смотреть в пол и сглатывать кровь из старых ран, потому что такова моя работа — быть тенью, быть куклой, быть той самой «шалавой», которая всё ещё жива, потому что кому-то нужно куда-то пойти и выкупить ещё один бар, ещё один кусок грязи, который он превратит в золото, а я — в пепел. Я шла за Осаму, но что-то скрипнуло в груди, заставило затормозить шаги на липком полу, обернуться через плечо туда, где мерцает тёплый неон и свет рвётся клочьями из чёрного нутра зала, раздирая бархатную тьму на розовые лоскуты в которых кто-то ещё верит в удовольствие и спасение и я вижу её — совсем юную, может моложе меня тогда, когда я впервые вышла на этот хрупкий пьедестал среди глаз полных ненависти и вожделения, на этот мраморный гвоздь, что держит твой позор так высоко, что только небесам видно твои слёзы. Она обхватила шест ногами, как будто обвила своими костями целый мир, и в этом движении было что-то грязное и святое одновременно, потому что она вертела себя для чужих глаз так смиренно, что вся её похоть казалась чужой, не принадлежащей ей самой. Её бёдра скользили вверх, локти дрожали, лопатки резко прорезали спину, когда она выгибалась дугой, и каждый мужчина в этом зале хотел потрогать этот изгиб, порвать его на клочья, а она будто знала и играла ими. Этими похотливыми зверями, держа их на привязи собственных бёдер. Я смотрела, как она сползает вниз, как руки её разжимают шест, как ноги приземляются на липкий подиум, как колени её сгибаются, и она плавно поднимается, перекатываясь по пяткам, разбрасывая волосы так, что они хлещут воздух. И эта кнутовая прядь щекочет мне память, ведь когда-то я сама училась так смотреть поверх толпы, так изгибаться, так продавать себя за купюру, что будет пахнуть потом и страхом. Её грудь приподнималась резко, губы были приоткрыты и красные. Так стыдно, как только может быть стыдно у женщины, что больше не женщина, а витрина чужих желаний, и я видела, как кто-то тянет к ней руку, как чужие пальцы хотят взять кусок её бедра, но она дергается так быстро, так грациозно, что этот кусок навсегда останется мечтой, и всё это раздирает меня изнутри, потому что я — она, и она — я, только я теперь в пальто и на каблуках, а она всё ещё босая под этими огнями. Хочется подойти и прошептать «беги», но язык слипается к нёбу, и я стою, и моё сердце бьётся за неё, и за себя ту — маленькую, выкраденную из семьи, купленную за пачку грязных иен, снова выданную на ночь охотникам, которые зовут это развлечением. А я всё это время называла любовью, потому что иначе как выжить среди этих зверей, иначе как протянуть руку хоть за что-то тёплое. Она снова вцепляется в шест, закручивается вверх, как плющ, цепляется коленями, выпрямляет носок, изгибает спину так сильно, что кажется — хребет сейчас треснет и выпадет к их ногам, но она лишь усмехается краем губ и всё её тело светится от прожекторов, и я знаю, что внутри неё в это мгновение мрак, потому что если ты танцуешь так красиво — значит внутри тебя ад. Люди хлопают, свистят, кидают купюры, ползущие к ней, как крысы к тёплому хлебу, и я слышу, как кто-то шепчет что-то грязное у меня за спиной, но я не слушаю, потому что эта девочка сейчас — моя живая шрамовая лента, моя церковная свеча, моя последняя молитва, что я шепчу без звука. Я отрываю взгляд, но вижу её танец под веками, под рёбрами, между колен, между мыслей, и иду за Осаму, босая внутри, трезвая внутри, раздетая до костей этой сценой, этим шестом, этим воспоминанием о том, что даже если ты сбежала — ты всё равно навсегда танцуешь, только теперь твой шест — это мафия, а зрители — демоны, и главный среди них идёт впереди, и зовёт меня Наоми-чан, как будто моё имя значит больше, чем тело. Мы идём сквозь этот зал, где из музыки вытекает похоть и глухое звериное рычание чужих мыслей, где свет режет глаза так, что в каждом отблеске можно разглядеть собственное прошлое, раскуроченное на куски и отданное за грязные купюры и короткие стоны, и я иду за ним, едва дыша, потому что если выдохну глубже — упаду прямо в этот липкий пол, где застревали мои колени когда-то, когда я молила, чтобы никто не бил и не душил слишком долго. Охрана стриптиз-бара — двое в чёрном, будто глухие каменные статуи — молча открывает перед нами тяжёлую дверь в вип-зал, и Осаму заходит первым, как всегда, не глядя ни на кого и не замечая ничего, кроме собственного отражения в грязных зеркалах чужих лиц, он опускается на диван с таким ленивым достоинством, будто это трон из моих костей, и раскидывает руки вдоль спинки, ноги вытянуты, взгляд лениво рыщет по теням, что ползут по стенам. Я остаюсь стоять сбоку, чуть за его плечом, так близко, что слышу, как он дышит, и так далеко, что если он решит меня сегодня убить — даже не придётся отходить и пачкать ковёр. За нашими спинами глухо дышат шестёрки Дазая, двое огромных фигур, в которых я вижу не охрану, а два надгробия для тех, кто посмеет сейчас перечить Осаму. Время тянется как сгущённая кровь, а я слышу, как сквозь музыку прорастает старый страх, тот самый липкий, который я глотала, когда стояла в этом же клубе на коленях, только тогда была не ассистентом, не куклой в дорогой рубашке и юбке, а просто мясом на ночь, забытой девкой для дешёвых ублюдков. Дверь снова открывается, скрипит, и я вдруг чувствую, как меня выворачивает изнутри, потому что в проёме стоит он — тот, кто продавал моё дыхание и выкупал мои кости за пару рюмок, толстый, плывущий под своим собственным жиром, в костюме, который лопается на швах, его глаза скользят по мне, как язык слизняка по гнилому яблоку. Я сразу узнала эту противную, жирную физиономию.  — Ох ты ж... Смотрите, кто теперь у нас под ручку с самим Дазаем... Накамура, ну ты дала... — его голос хриплый, горький, как старый плесневелый матрас, я слышу каждую букву, как укус, и всё внутри снова сжимается до маленькой, дрожащей девочки, что умела только стонать и не умирать. А Осаму улыбается, так тихо, что это страшнее пистолета у виска, его глаза скользят между мной и этим мерзким куском моего прошлого, и я знаю — он всё видит, всё понимает, и всё это только разогревает его клыки, и этот вечер уже не закончится просто сделкой, потому что для таких, как Осаму, чужое прошлое — это мясо, которое надо вывернуть на свет и дать мне сожрать, пока я не задохнусь снова.  Я за его плечом, по краям дивана стоят охранники — не касаясь, не цепляясь, не ища в нём опоры — стою, будто этот холодный воздух между мной и Дазаем — единственное, что ещё держит меня в человеческом виде, а напротив нас на диване расплывается в кожаных подлокотниках Даичи Такеши, в его глазах нет ни капли уважения, только мерзкое воспоминание обо мне, которое он мнёт языком за желтыми зубами, и я знаю, что он сейчас скажет, потому что всегда говорил одно и то же, когда видел женщин вроде меня. — О, кто бы мог подумать, Накамура-чан, — тянет он моё имя, смакуя каждую букву, как будто шепчет его в ночи, — значит, ты теперь у самого Дазая Осаму под крылышком? Куда ж тебя, девочка, ни кинь, всё ты в нужные руки падаешь. Я не отвечаю, не двигаюсь, позволяю своему сердцу трещать где-то внутри, как трескается лёд под сапогами весной, а Осаму молча вытаскивает сигарету из кармана пиджака, ломает её пальцами, словно для того, чтобы напомнить Такеши, кто здесь главный охотник — Такеши-сан, — его голос ленив, как кошачий зевок, но под этим зевком рвётся хищная улыбка волка, — вы всё ещё любите трогать чужое? Странная привычка для человека, который не умеет защищать своё. Даичи усмехается, тяжёлое горло подрагивает складками жира, он шевелит своими короткими пальцами, словно дрессированный хорёк в дешёвом костюме. Осаму этой фразой «вежливо» напомнил о том, как вытащил меня из лап этого урода.  — Осаму-сан, вы уж простите, но девочка мне кое-что должна. Я столько вложил, чтоб она ходила по моим сценам, чтоб танцевала, чтоб была мягкая и тихая, как кошка... а теперь, смотрю, дерзко стоит, словно ей ничего не будет. Верните её мне на пару ночей — воспоминания освежить. Я чувствую, как мои зубы вонзаются в губу, кровь наполняет рот горьким металлом, но молчу, не даю себе сорваться и сказать всё, что сидит за рёбрами, потому что Осаму говорит за меня, всегда — он чуть подаётся вперёд, и в этом движении нет ни капли угрозы, но и Даичи внезапно затихает, замирает, потому что кто бы ни говорил с Дазаем Осаму, слушать его приходится даже собственному страху. — Такеши-сан, — он выдыхает его имя, будто выдыхает дым прямо в лицо врагу, — хотите напомнить Накамуре, откуда она? Забавно. Видите ли, теперь я напомню вам, где ваше место — вашу контору покрывает мафия. А девочка... девочка слишком дорога мне, чтобы вы снова возились в её шрамах грязными руками. Даичи хрюкает, выдавливает фальшивый смех, его потные ладони шлёпаются о колени, он мечется глазами от меня к Осаму, но знает — дверь за его спиной держат два молчаливых громилы в чёрных рубашках, и никто не спасёт его, если Дазай захочет узнать, как звучит крик Даичи Такеши под потолком этого клуба. — Накамура, — сипит он наконец, кривая слюна растекается по губам, — ты знаешь, что ты должна мне. И знай, что я найду способ забрать своё. Я медленно поднимаю взгляд и вижу в отражении стеклянной стены, как в углу губ Дазая прячется этот звериный оскал, который он носит внутри всегда, для всех, кроме, быть может, себя самого — и я знаю: никто ничего не заберёт у меня больше никогда, пока этот демон сидит рядом со мной и пьёт мой страх. Я стою с кожаной папкой в руках, которая весит так, будто внутри не бумаги, а вся моя прежняя жизнь, слипшаяся от боли, денег и власти, и пальцы сжимаются на ней слишком крепко, как будто я удерживаю не контракт, а остатки себя. Комната всё такая же вязкая, прокуренная, воздух, словно разлитое масло, медленно плывёт по стенам, смешивается с запахами дешёвого одеколона, крови и пудры. Я ощущаю, как перегоревшие лампы над нами греют воздух, делая его тошнотворно тёплым, и в этом всём нет ничего живого, всё как будто умерло задолго до нас. Осаму слегка наклоняется вперёд, скрещивает пальцы, и его голос, мягкий и почти ленивый, словно песок, пересыпается между паузами и тишиной — тишиной, которая слышнее любых слов. — Такеши-сан, мы выкупаем бар. Полностью. Содержимое, помещения, персонал, прошлое, будущее и даже грязные грёзы, которые вы ещё, возможно, успели на него возложить. — Он говорит, не моргнув, его лицо — мраморная маска с ледяной ухмылкой, в которой нет ни одного признака сомнения. Даичи шумно выдыхает, будто собирался затаить дыхание, но не справился. Его глаза бегают, как крысы в ловушке. Он хочет что-то сказать, но Осаму не даёт ему вставить ни слова. — Мы предложим щедро. Настолько, насколько вы заслуживаете — и ни йеной больше. Бумаги у Наоми-чан, — он поворачивает голову к моему плечу, не смотрит на меня, просто знает, что я сделаю, — Она объяснит вам детали. Я шагнула вперёд, каблуки гулко ударились о паркет, и в этот момент мне показалось, что я возвращаюсь на сцену, но теперь уже не та, которой швыряли купюры под ноги. Я держу власть — на тонкой бумаге с символами мафии, в цифрах и словах, в строчках, пропитанных смыслом, как и моя кожа когда-то — пропитана страхом. — Пункт первый, — голос мой прозрачен, ровен, будто вымерен циркулем, — все действующие лица, связанные с управлением баром, отстраняются от операций с момента подписания контракта. Вам оставляют ровно двадцать четыре часа, чтобы собрать личные вещи и исчезнуть. Такеши напрягся. Я видела, как его ноздри вздулись, как он хотел что-то бросить, унизить, спорить, но Осаму снова перехватывает инициативу — он не говорит громко, но его молчание кричит. — Пункт второй, — я продолжила, не давая ему вдоха, — персонал остаётся, условия труда пересматриваются, часть сотрудников будет переведена, прежние схемы торговли — закрыты. Контракт вступает в силу с момента подписания. Противодействие будет расценено как личная угроза портовой мафии. Даичи молчит. Я слышу, как он глотает воздух. Осаму в это время вытаскивает ручку — простую, чёрную, как его глаза, и кладёт на стол, глядя прямо в лицо человеку, которому когда-то принадлежало моё тело, но никогда не достанется моя воля. — Решайте, Такеши-сан, — мягко говорит он, — либо бумага, либо пуля. Обе дороги ведут к молчанию, только у одной из них вкус золота на губах, а у другой — железа. В комнате становится на секунду невносимо тихо, и мне кажется, я слышу, как капает из потолка мрак, как даже стены затаили дыхание, зная, что всё здесь давно не имеет отношения к бизнесу. Это не сделка. Это окончание приговора, вынесенного давным-давно, ещё тогда, когда я впервые надела короткое платье и научилась бояться света. Такеши заёрзал, словно жирная крыса, прижатая к стене, его лицо налилось кровью, лоб блестит от испуга и злобы вперемешку, взгляд метнулся ко мне, потом к Осаму, но там, за мрамором его улыбки, нет ничего, за что можно ухватиться, только пустота, обшитая золотом безразличия, и мне даже не нужно оборачиваться на Осаму, чтобы понять — его руки сейчас лежат на коленях спокойно, но в голове он уже пустил пулю этому мешку с жиром меж глаз Такеши, кажется, слышит этот выстрел, слышит так же отчётливо, как я своё собственное дыхание и стук крови в висках — Вы, суки, думаете, что всё можете? — хрипло выдавливает из себя этот гнойный мешок страха и прошлых долгов, хватая воздух так, будто каждое слово рвёт его глотку изнутри, — да кто ты такая, Накамура? Забыла, кем ты была у меня под каблуком? Могу напомнить, прямо тут, при твоём новом «хозяине». И на секунду во мне что-то дёрнулось, отголоском боли, старой до безумия, древней, как моё имя, но я вцепляюсь пальцами в папку, как в нож, и просто смотрю на него, позволяя себе даже улыбнуться уголком рта, как когда-то улыбалась, когда он за волосы таскал меня к сцене, — но теперь я не ползу, теперь я стою, а за моей спиной — не пустотая Осаму не шелохнулся, но мир вокруг него стал острым, как бритва под горлом, и воздух зашипел, когда он чуть склонил голову, выдавливая слова так лениво и тягуче, что я готова была поклясться — каждое из них царапает Даичи уши, выцарапывает изнутри всё мужество, остатки гордости и плескает их под ноги. — Такеши-сан, — голос Осаму настолько спокоен, что в нём хочется утонуть или повеситься от ужаса, — ещё одно слово в этом тоне, и я разберу ваш язык на куски прямо здесь.  Такеши пялится, глаза бешеные, рука дёрнулась — я почти видела, как его мысли мечутся: ударить ли меня, плюнуть в лицо, вскочить и рвануться к двери, но он видит мою улыбку и понимает, что из этого клуба он уйдёт или по букве контракта, или в чёрном мешке, который сто килограммов живого страха превратят в мусорную куклу. Я шагнула ближе, чуть нагнулась к его мерзкому уху, и прошептала, чтобы он чувствовал мой дух, моё настоящее — которое больше не под каблуком, а держит каблук на его горле.  — Вам надо было думать дважды, прежде чем иметь дела с мафией. И тогда он понял, и я услышала, как он сломался внутри — треск такой тихий, что услышать можно только сердцем, которое я давно оставила гнить в грязных комнатах вроде этой. Страх внутри меня перед бывшим сутенёром словно пропал, когда я говорила эти слова, потому что я смотрела прямо в его жирные глаза и видела там все свои старые ночи, все слёзы, что я роняла в чью-то ладонь, все руки, что меня трогали, и это больше не имело власти надо мной, я говорила так тихо и спокойно, что самой хотелось рассмеяться — кто бы мог подумать, что моя свобода пахнет его гнилым потом и прокуренными подвалами, где я когда-то молила о чуде, но вместо чуда пришёл дьявол, Осаму, и подарил мне цепи покрепче, но они хотя бы мои, я выбирала их сама. И вот, как только мои слова коснулись его разлагающегося достоинства, этот слизняк сорвался с места так резко, что даже шестерки Осаму вздрогнули, но не успели схватить его за жирные плечи — он ударил меня ладонью по лицу, и на миг всё в голове зазвенело, кровь хлынула к вискам, слёзы прыгнули на ресницы, но не от боли — от злости, такой жаркой, что я готова была выцарапать ему глаза своими ногтями, но тело, омертвевшее от ужаса и прошлого, не двигалось, только дыхание сбилось в горле, будто рвётся наружу, как пена изо рта безумца. Он вцепился в мои волосы, я почувствовала, как кожа на затылке горит от натяжения, и моё тело, такое взрослое, чужое, ненавидящее, вдруг снова стало тем обмётанным лохмотьями куском мяса, которым я была для него тогда, и внутри что-то закричало, и этот крик хлестал сердце, рвал грудь, я дрожала, но смеялась где-то внутри, потому что знала — за моей спиной не пустота, за моей спиной ад, и этот ад сейчас сорвёт его грязные руки с меня. Я слышала, как Осаму что-то сказал очень тихо, как весенний яд, и слышала, как шестерки рванулись, и слышала, как мой собственный пульс стучит громче всего в этом проклятом зале, но взгляд был прикован к его злобному лицу, к его шипению:  — Ты всегда будешь моей, Накамура — и я поняла, что нет, никогда, ни одна часть меня не принадлежит больше ему, я сама продала её в руки Дазая, и если и быть вещью, то хотя бы вещью дьявола, а не крысы, что гниёт от собственной жадности.  Вдруг раздался выстрел, и я даже не сразу поняла, что случилось, потому что звук рванул мне барабанные перепонки и в тот же миг всё вокруг стало глухим, словно я нырнула под толщу воды и там услышала собственный пульс, как медленный гул, который разрастается до крика, но снаружи — тишина, и только запах пороха впился мне в ноздри, обжигая кровь внутри, и тогда я увидела, что его руки больше не держат мои волосы, его глаза смотрят куда-то сквозь меня, и он медленно оседает на ковёр этого вонючего стриптиз-бара, как мешок тухлого мяса, которым он всегда и был. А сзади меня стоит Осаму, мой палач и спаситель в одном лице, и в его руке всё ещё дымится револьвер smith & wesson словно продолжение его пальцев, продолжение его мысли — и я вдруг понимаю, что выстрел был не для Такеши, не для его грязной плоти, он был для меня, точка, жирная, чёрная, хрустящая от рикошета внутри моего черепа, напоминание, что я его, целиком и без остатка, что если кто и имеет право разорвать мои кости выстрелом — так это он. Я не чувствую ни страха, ни облегчения, ни ненависти — только внутри медленно расползается жаркая благодарность, такая грязная и неуместная, что хочется разодрать себе ногтями горло, лишь бы не дышать этим воздухом, пропитанным смертью и его властью. Шестерки молчат, никто не двигается, всё замерло, а я смотрю на Осаму и знаю, что мы выйдем отсюда вдвоём, оставив под ногами всю эту падаль, и когда-нибудь он точно так же пустит пулю в мой висок, если я стану слишком непослушной, слишком живой, слишком настоящей, но до того дня я буду идти за ним, потому что это лучше, чем снова ползти под чужим сапогом, лучше, чем снова быть той, что умоляла об избавлении. Он опускает пистолет и взглядом велит мне подойти — и я иду, почти не чувствуя ног, только кровь гудит в висках. Я подхожу к нему, как привязанная тонкой незримой нитью к его руке, к его голосу, к его замерзшим глазам, где отражается эта комната — с трупом посреди ковра, с обрывками жизни, что я когда-то ненавидела и которой снова отдала часть себя ради него, я подхожу и в этот миг понимаю, что у меня не осталось даже голоса, чтобы возразить, осталась только я — пустая оболочка с мокрыми ресницами и дрожью в коленях, но он смотрит на меня так, будто всё это имело смысл, будто всё это было нужно только для того, чтобы я снова шла за ним, послушная и живая — Пойдёмте отсюда, теперь никакой контракт не потребуется — говорит Осаму слишком спокойно, будто только что не вырвал пулей чью-то судьбу вместе с черепом, будто для него смерть так же обыденна, как утренний чай или прикурить сигарету на крыше в рассветной дымке, и я киваю, только киваю, потому что мои губы ещё не принадлежат мне, они всё ещё там, где меня таскали за волосы, где вонь прошлых лет цеплялась за кожу липкими пальцами, но теперь она больше не посмеет вернуться. Он разворачивается, тяжело кивает шестеркам, и те бесшумной стеной заслоняют нас от чужих взглядов, вытесняя весь бар, всю вонь, всю музыку за пределы моих ушей — я слышу только свои шаги рядом с его шагами, мы идём через этот проклятый коридор, и каждый метр будто стирает с меня остатки моей прежней дрожи, и только на влажной улице, где асфальт всё ещё блестит от ливня, я чувствую, как всё это стекает с меня каплями, растворяется в туманном свете неоновых вывесок. Он не держит меня за руку, не обнимает за плечи, но я всё равно чувствую, что он держит меня крепче, чем кто-либо мог бы держать телом, я иду за ним, и сырой ночной воздух впивается мне в горло, отрезвляет каждую клеточку, и где-то внутри уже готов крик, но я молчу, потому что всё, что ещё могу сказать, он всё равно знает без слов. 
Примечания:
37 Нравится 3 Отзывы 4 В сборник