Селекция

NC-17
Завершён
29
1
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
12 страниц, 4 255 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
29 Нравится 6 Отзывы 4 В сборник

//

Настройки
Солнечное утро. Противно ясное. В блоке для детей стоял запах мыла, старой соломы и чего-то сладкого, чуть прокисшего — как сироп, забродивший в запечатанной банке. Дети сидели на полу — молча, в одинаковых серых балахонах, с остекленевшими глазами. Здесь было ужасно шумно, но не от криков — те заглушались слишком быстро. От этой тишины, позвякивания мисок и где-то в углу раздавался едва слышный, пугающе искренний всхлип — всё это наваливалось как глухая давящая вата. Тишина, от которой хотелось тотчас зажать уши и исчезнуть. Ксено шла медленно. Халат — чистый, белый, глаженный. Очки в тонкой оправе. Волосы собраны. На вид — как школьная медсестра. Спокойная. Добрая. Та, что приласкает, уколет и уйдёт, не оставив следа. Она шла вдоль рядов, будто в школе. В руке — жестяная банка. Конфеты: красные, круглые, чуть липкие от жары. Бракованный остаток со склада штаба. Она останавливалась перед каждым ребёнком. Наклонялась. Задавала одни и те же вопросы: «Как тебя зовут? А сколько тебе лет? Где болит?» И каждому — конфету. В ладошку. Аккуратно. Она улыбалась — мягко, по-матерински. Как та, что никогда не станет матерью. Будто бы внизу живота всё ещё ныло. А оно могло — фантомная боль. Как у ампутантов. Только у неё ампутировали возможность, но вот загвоздка — все было добровольно. Ксено нагнулась к еще одному ребенку — девочка ни хотела ни говорить, ни брать сладость, только уткнулась в свои коленки и тихо рыдала. И вдруг — из-за её спины прозвучал щелчок зажигалки. Стэн стояла, облокотившись о дверной косяк, закуривая прямо в помещении. На ней была форма, ворот застегнут до конца, на лице пугающее спокойствие, на губах — алая помада. Вся — как всегда: холодная, ленивая, красивая. Всё в ней — от плеч до каблуков — было воплощением контролируемого безразличия. Она смотрела лениво, как будто ей было скучно, но всё равно глаз не отрывала — от пальцев доктора; от её губ, изгибающимися в такой лживой улыбке, что можно было почти поверить; от реакции детей, в чьих глазах почти надежда. Её выворачивало. Шнайдер нервно закусила губу, отвела глаза и натянула фуражку ниже, будто это могло заслонить её от реальности. Видеть, как погибают взрослые — плевать. Убивать людей пачками — дайте ей оружие, и она сделает это без промедлений. Смотреть, как мучаются невинные дети? Почти отвратительно. — Ты всегда так делаешь? — шепчет она по-немецки, когда доктор Уингфилд подходит к следующей девочке. — Даришь сладкое тем, кого потом отправишь на стол? — Это не подарок, — отвечает Ксено, со своим идиотским — но таким сладким — растягивающим согласные английским акцентом. — Это маркировка. — Помечаешь? Стэн чувствовала: доктор ухмыляется. Не всерьёз, не в лицо — просто внутри. Но когда поднимает голову, лишь замечает, как по-нехорошему блестят её черные глаза. Все внимание Ксено — на ребенка в её объятьях. На том, как беспорядочно текут чистые слезы, пачкая стерильный халат. На том, как она по-детски сжимала подол юбки доктора. На доверии, которое не должно было выжить. — Вкус. Пальцы. Тремор. Если конфету не берёт — возможен дефект моторики. Если ест медленно — потенциальный невроз. А если сразу прячет — интерес к сохранению ресурса. Полезная модель. Стэн прищуривается. — А тебе не… жалко? Ксено не смеётся. Просто улыбается. Гладит девочку по голове, та тянется к ней, как к матери. Доктор переводит взгляд на Шнайдер и отвечает так сладко и лениво, словно её вопрос — глупый и не требующий внятного ответа. — Жертвы всегда были нужны. Вирусы, бактерии, лекарства, войны. Человечество растёт только тогда, когда что-то умирает. — А дети? — Особенно дети, — шепчет Ксено, сжимая свою ладонь у девочки в волосах — наверняка очень болезненно. — Они чистые. Их смерть — чище. Их органы — чище. Их реакция — ярче. Она мягко отталкивает девочку и протягивает конфету другому ребёнку. Ещё одному. Ещё. Как машина: присесть, наклониться, протянуть руку, подождать, пока возьмёт. Стэн вглядывается в неё. Тихо. Долго. Нутро буквально свербило от непонимания: как можно быть такой? В какой-то момент она не выдерживает и подходит ближе. Лакированные сапоги отбивают ритм. И если к женщине-врачу дети тянулись и ждали, то от арийки они приходят в ужас и забиваются по углам, в стены, на скамейки, заменяющие кровать. И они не смотрят в её яркие голубые глаза — это опасно. — Чувствуешь себя богом? — прошипела Стэн, когда оказалась вплотную. — Или просто самоутверждаешься? Ксено разворачивается — лицом к лицу, так, что можно услышать чужое ровное дыхание и почувствовать сердцебиение. — Нет, Стэн. Бог милует. А я… И не договаривает. Всё равно знает — Стэнли далеко не глупа. Она смотрит на неё — взгляд, полный ясного, спокойного, непоколебимого расчёта. Не злобы, не удовольствия — просто формулы — и лишь усмехается, тихо, почти неслышно, но будто бы показывает свое превосходство — гордо подняв подбородок и сжав пальцы на горлышке банки. Доктор позволяет себе слишком много для простой американки. Пусть даже врача. Пусть даже полезной зверушки для нужд начальства. Да, у неё были навыки. Да, в ней видели толк. Но ни снисходительность, ни привилегии ей дарованы не были. И уж точно — не неприкосновенность. Однако Стэнли — старшая, чистокровная, выправленная арийка — неизменно закрывала глаза. Прикрывала фуражкой, равнодушием и непрошенной лояльностью. Терпела её фокусы. Позволяла вольности. Терпела то, что Уингфилд позволяла себе обращаться с ней, как с равной. А еще хуже — как с глупой воякой… но Шнайдер это нравилось. Точно так же, как нравилось смотреть, как Ксено с хищным удовлетворением раздаёт конфеты. Одну за одной. Ребёнку за ребёнком. С мягкой улыбкой, с материнским оттенком в голосе — чтобы потом — через день, через неделю, в тишине медблока — вскрыть этих же детей. Контраст был доведён до совершенства. В этой ясной тюрьме, под проклятым солнцем, с криками за колючкой и умывальниками, пахнущими отбеливателем, — доктор Уингфилд была единственным живым существом, не делающим вид, что сожалеет. Она не врала. Не лицемерила. Не отворачивалась. Просто делала своё дело. С методичностью хирурга. С нежностью картографа, влюблённого в карту, а не в местность. Ксено развернулась обратно к детям. Её халат чуть качнулся, когда она опустилась на корточки перед очередной девочкой. Та с опаской посмотрела на блестящую банку. Потянулась, запнулась. Оттенок кожи — желтоватый, руки — дрожат. Она берёт конфету — и всё, процесс запущен. Доктор уже воображает вскрытие. Мысленно примеряет размер скальпеля. Видит, как аккуратно отделит больную печень от ребер, как заносит в журнал: «печень жёлтая, рыхлая, вес — ниже нормы». А Стэн осталась стоять. Она не курила. Не говорила. Просто следила. Сначала — с раздражением. Потом — с отвращением. А потом… с чем-то ещё. Не ужас. Не жалость. Что-то тонкое, как подступающее головокружение от высоты. Она смотрела, как женщина, у которой не может быть детей, выбирает, какие умрут. И делала это мягко. Красиво. Словно решала, какие цветы сорвать для гербария, но не потому, что хотела сохранить — потому что эгоистично желала пополнить свою коллекцию. Ксено назначили врачом не случайно. Это было исключение, тщательно оформленное под правило. Она прошла стерилизацию — добровольно. Говорила на немецком — почти без акцента, с дисциплиной университетского лектора. Училась в Мюнхене. Знала историю на зубок. Была опасна своей эрудицией, своим хрупким телом, своим отсутствием страха. Её боялись. Не открыто. Не вслух. Боялись того, как писала протоколы — аккуратным, академическим немецким, без грамматических ошибок, но с каким-то почти маниакальным вниманием к деталям: «разрезано — без запаха», «плотность печени — ниже средней», «сердце… красивое и элегантное». Она работала тихо. Без просьб. Без эмоций, но с этим странным возбуждением, когда находила что-то, по её мнению, элегантное. Людей в камерах не видела. Видела только материал. — Она ведь не арийка, — сказал начальник лагеря однажды, морщась. — Не еврейка, конечно. Но… американка. Женщина. Надо за ней приглядеть. Так Стэнли Шнайдер впервые вошла в медблок. Там был холод, хлорка и одиночество. Одинокий жёлтый светильник отбрасывал резкие тени. Женщина у стола — в халате, в крови по локоть. Стэн оценила её: волосы светлые, почти седые, губы тонкие, руки слишком уверенные для женщины в таком положении. Лицо — острое. Слишком точное, словно вырезано из льда. И… гипнотическое. — Вы доктор Хьюстон? Ксено подняла глаза. Пальцы были в крови. Левый локоть — в пятне. Под ногами — что-то мягко хрустнуло. Вероятно, часть позвоночника. — Кто вы? — Смотрящий. От СС. Стэнли Шнайдер. — Угу. Я в няньках не нуждаюсь. И вы не похожи на мужчину, — сказала доктор, и тут же отвернулась, продолжая вскрытие. — Но это не моё дело. Если пришли мешать — уходите. Если смотреть — стойте вон там. Не дышите мне в затылок. Стэн хотела что-то ответить. Но замерла. Ксено достала с лотка маленькое сердечко — младенческое. Вложила его в перчатки. И… улыбнулась. Тихо. Почти по-домашнему. Как будто это был подарок. Как будто она любовалась. Это было ужасающе красиво. В тот момент Стэн почувствовала: эта женщина — чистое извращение. Но не развратница. Не сумасшедшая. Холодная, рациональная функциональность, облечённая в человеческий облик. И что, если бы дьявол хотел явиться на землю, то выбрал бы именно этот сосуд — непримечательный, почти оскорбительно обычный, но до предела выверенный. Зло, облачённое в белый халат, выглядело не как воплощённый ужас, а как забота. Рациональная, ласковая забота, в которую так легко было поверить. И дети верили. Они верили, что она поможет. Спасёт. Вытащит. Они верили до самого конца. Даже тогда, когда смотрели на блестящее лезвие скальпеля. Даже когда доктор шептала: «Не бойся. Больно не будет». Следующие визиты Стэнли стали регулярными. Её появление больше не вызывало ни вопросов, ни раздражения. Уингфилд не спрашивала, зачем она здесь, а Стэн не объясняла. Они молчаливо договорились: одна работает — другая наблюдает. Иногда Ксено бросала короткую фразу, не поднимая глаз, иногда Стэн задавала вопрос — о органах, о жидкости, о терминах, — и доктор отвечала, будто преподавала в университете. Дни шли один за другим. Мир сужался до бетонных стен медблока, до скрипа тележек, до запаха крови, спирта и отбеливателя. Доктор Уингфилд вела свою коллекцию с маниакальной аккуратностью. Каждый экземпляр — живой и мёртвый — имел порядковый номер. Свои заметки. Отдельную полку. Кое-где — наброски. Тонкие, точные, без эстетики, без излишеств. Только то, что важно: сердце с деформацией клапанов. Печень, пронизанная светлыми пятнами. Лёгкое, пористое, будто коралл. Стэнли однажды, просто от скуки или, может, от внутреннего зуда, случайно заглянула в этот альбом. Он лежал между «Анатомией Грея» (причем в оригинале) и монографией по судебной медицине. Переплет у него был мягкий, обложка — без надписи. Внутри — зарисовки и подписи. Даты. Пол. Возраст. Иногда — имя. Но чаще — просто номер. И вдруг — фотография. Её. Стэнли. На одной из страниц, почти последней, была фотография — точно такая же, что и в личном деле. Под ней — надписи: пол, рост, группа крови, цвет глаз и волос. Дальше — вопросительный знак. А под ним — расчётные показатели: плотность костной ткани. Соотношение таза к грудной клетке. Вероятная способность к зачатию. Перечень заболеваний — от бессонницы до скрытых воспалений, разбитых по датам и симптомам. Далее шли цифры. Мерки. Наблюдения. От первой встречи до сегодняшнего дня. Вплоть до утреннего приёма пищи, указанного в сноске: «не доела яблоко, вероятно, потеря аппетита». Стэн не удивилась. Она ожидала чего-то подобного. Но всё равно — содрогнулась. Ведь одно дело — предчувствие. Совсем другое — увидеть свою жизнь, разложенную по строкам, как органы на столе. Где-то за грудиной закололо, будто кто-то прошёлся пальцами по рёбрам. Холодно, липко. Как если бы маньяк признался в любви — не словами, а статистикой. И тогда раздался скрежет. Протяжный, словно ленивый. Скальпель чиркнул по стальной поверхности, и голос Ксено, тихий, почти мурлыкающий, прорезал тишину: — Понравилось? Стэн оступилась. Альбом выскользнул из рук и мягко, с едва слышным стуком, упал на кафель. Открытая страница распласталась, как вскрытый организм. Она молчала, постыдно развернувшись и уставившись на доктора. Грудь сдавило, но не от страха — от чего-то другого. Больного, вязкого. Словно её поймали — не за руку, а за душу. — Я не собираюсь вас резать, если вы об этом, — сказала доктор. — Просто привычка такая: записывать туда то, что считаю интересным. Шнайдер недоверчиво подняла одну бровь. Она сделала шаг назад — и врезалась в стеллаж. Локоть звякнул о металл. Один из лотков зашатался. Рука скользнула к поясу, нащупала кобуру. Вторая — повисла в нерешительности. Ксено это заметила. Конечно, заметила. Она усмехнулась. Засунула скальпель в карман, как будто это просто ручка. И улыбнулась ещё шире, с тем самым выражением — высокомерным, усталым, чуть насмешливым. Словно Стэнли — один из образцов, просто не на той полке. Не меняясь в лице, она подошла ближе. Доктор дышит Стэнли в ключицы — низка, незаметна и слаба — это видно по её тонким рукам и лодыжкам в черных чулках, выглядывающих из-под подола длинной коричневой юбки. Она отличалась от других женщин в медблоке, сразу было видно — врач, а не сестра. Ни крестов, ни накрахмаленных шапочек. Только пиджак, тёмная юбка, кроваво-меченый халат и бессильно свисающая маска окропленная красными пятнами. Сейчас — в перчатках, алые, влажные, будто чешуя. Иногда — без. Шнайдер выше. Сильнее. Опаснее. Но не двигалась. Потому что знала — ничего не сделает. Потому что и сама не знала — хочет ли. А Уингфилд, черт бы её побрал, знает, что Шнайдер не предпримет ровным счетом ничего. Поэтому и вольности себе позволяет. И тогда, почти не думая, Стэнли вытянула руку. Коснулась чужой щеки. Там, где запеклась кровь. Медленно, без нажима, без желания её утереть. Кровь, скорее, была причиной — чем следствием. Ксено подняла глаза. В них не было вопроса. Лишь интерес. Спокойный, сухой, как у учёного, наблюдающего, как редкое животное само залезает в клетку. Она не двинулась. Не отпрянула. Даже не моргнула. Только наклонила голову чуть вбок, будто подставляя вторую щёку. — Любопытный жест, — сказала она ровно и тихо мурлыкнула: — Люблю ваше молчание. Стэнли не ответила. Тишина медблока стала вдруг вязкой, как сироп. Где-то за дверью скрипнула тележка. Кто-то кашлянул вдалеке — остро, сухо, по-детски. Потом всё снова стихло. Мир сжался до квадрата плитки под ногами и рваного дыхания двух женщин. Ксено отвернулась первой. Словно разговор был исчерпан. Она ушла в операционную, открыла свежие перчатки, надела их с осторожной педантичностью. Развернула новый бланк. Расправила спину. Шнайдер, сама не зная почему, сделала шаг за ней. И ещё один. На столе — девочка. Худая, прозрачная, как пергамент. Живая. Пока. Бледная кожа — оттенка молока, оставленного на морозе. Тело — как вырезка из учебника: грудная клетка просвечивает, тонкая шея. Грудь вздымалась едва заметно. Ксено нагнулась над ней, и вдруг — мягко, почти ласково — поправила ей волосы. Улыбнулась. Без показной мизантропии. Так, как не улыбалась никому из живых. И вдруг — укол ревности. Стэнли поймала себя на том, что завидует этому ребенку. Почти что покойнику. В такой глупости — улыбке доктора Уингфилд. Она закусила губу — сильно, до просочившейся кровавой капли, — отгоняя от себя мысли, что, может быть, собственная жизнь — подходящая плата за улыбку этой женщины. И впервые подумала: а сколько действительно стоит такая улыбка? Что нужно сделать, чтобы она была для тебя — только для тебя? — Что ты сейчас делаешь? — тихо. — Изучаю вилочковую железу, — Ксено потянулась к железному лотку, аккуратно вынимая и него скальпель. — При аутоиммунных реакциях она увеличивается. У этой — астма, хроническая. — Она умирает. — Тем более. Больше не навредит. Не зная зачем, Стэн подошла ближе. К столу. К доктору. К грани между врачебной этикой и чем-то другим, более личным. Более страшным. Более вкусным. Стэн кивнула. Ласково. Почти умилённо. Стэнли наблюдала. Сначала — просто как прохожий. Потом — как зритель. А теперь… как одержимая. Ей нравилось, как Ксено хмурит брови, когда отделяет мышцу от фасции. Как ловко захватывает пинцетом сосуд и чуть щурится, будто целует взглядом. Нравилось, как у неё дрожат пальцы — не от страха, а от точности. Нравилось, как она не делает пауз, как будто вся процедура — нечто сакральное, как молитва, где скальпель — это крещение. Скальпель вошёл в грудную клетку. Стэн видела, как доктор Уингфилд откидывает лоскут кожи, приоткрывая живое нутро — розовое, влажное, трепещущее. Это было почти интимно. Почти… непристойно. Там — не кровь — лишь тонкая, розовая влажность. Под ней — блеск мышц, белёсые прожилки фасций. Стэнли смотрела, не мигая. Запах стерильности и чего-то сладко-медицинского щекотал ноздри. Её не отталкивало. Ни вид, ни звук. Наоборот. Тонкая трубка, вытянутая из трахеи, хрустнула. Ксено замерла на долю секунды, потом аккуратно подправила шейный изгиб. Улыбнулась трупу — нежно, будто извиняясь. Стэнли смотрела. Не отрываясь. Каждое движение доктора было не просто точным — осмысленным. Красивым. Страшно красивым. И вдруг она поняла, что смотрит далеко не на тело. Она смотрит на руки. На то, как Ксено наклоняется — небрежно закинув волосы за ухо плечом, потому что руки в крови. На изгиб её шеи под жёстким светом. На изгрызенный угол её нижней губы, когда она сосредотачивалась, ведь маску так и не удосужилась надеть, ибо без пяти минут трупу плевать, будь врач в маске либо же нет. На пот, который медленно стекал по виску. Это было бесстыдное наблюдение. Стэн знала. И не останавливала себя. Никто и никогда не вызывал у неё такой… голодной тишины внутри. Не желания. Не страсти. А именно того, что не имеет названия. Что зреет где-то в солнечном сплетении и разрастается, как опухоль. Шнайдер ловила себя на том, что представляет, как Ксено трогает не труп — её. Не скальпелем — пальцами. Так же внимательно. Исследуя. Её шею. Грудную клетку. Бёдра. Не как женщину. Как структуру. Как загадку. Стэн сглотнула. Пальцы у неё дрожали. Не от страха. От невозможности коснуться. От голода. Но тут скальпель выпадает из аккуратных рук, а доктор, не выдержав, упирается руками в края железного стола — словно её прижал весь груз этого идиотского мира. Стэнли отшатывается так, будто её обдало кипятком, и делает пару шагов назад. — …нет, так работать невозможно, — голос Ксено звучал не раздражённо, не гневно. Скорее устало. Как будто усталость эта была не от тела, а от чего-то глубже — под дыханием, под кожей. — Как можно сосредоточиться, когда вы… Она не договорила. Не потому что передумала — просто не нашлось слова. Или оно было, но слишком опасное. Вырви его наружу — и всё рухнет. Или начнётся. Уингфилд только стояла, уткнувшись в края стола, с опущенной головой. Скальпель лежал у её ног, острием к кафелю, как сброшенное оружие. Кровь девочки — тёплая, розовая, ещё не запекшаяся — продолжала медленно впитываться в марлю у шеи. На секунду повисла пауза. Стэнли подошла ближе. Теперь они стояли почти вплотную. Девочка на столе — не больше чем фон, чистая абстракция, будто её вырезали из мира, оставив только пространство между двумя живыми женщинами. Она провела пальцами по локтю доктора — мимолётно, неуверенно. Ткань халата была пропитана потом и лекарствами. Липкая, горячая. Как кожа. Ксено дрогнула, но не отпрянула. А потом — словно разом сломалась логика. Тело девочки упало с глухим шлёпком. Доктор смахнула его со стола, как смахивают надоевшую папку с бумагами. Без эмоций. Ловко. Легко. Что-то хрустнуло где-то у основания черепа, и кровь брызнула по кафелю — красивый взмах кисточкой по холсту. Стэн выдохнула — не от ужаса. От чего-то глубже. Уингфилд развернулась резко — как волна, которую нельзя остановить. Она схватила Стэнли за лацканы, втянула в себя — буквально. И всё смешалось: липкий жар крови, хриплый вдох, поцелуй, в котором не было ничего деликатного. Поцелуй был грубым. Влажным. Режущим. Зубы встретились. Стэн вскрикнула — но не от боли. От того, что ей дали разрешение. Быть грязной. Быть использованной. Быть увиденной, разобранной. Её алая помада размазывается по губам, языку Уингфилд — та упоенно слизывает её и, не до конца насытившись, прокусывает нижнюю губу Стэнли в еще одном месте — недалеко от того, где это сделала она сама. Стэн припечатывает доктора к холодной нержавейке, её собственные руки, непокрытые перчатками, с противным хлюпающим звуком размазывают кровь на столе. Ладони, не устояв на холодном металле, скользнули к волосам Ксено, распуская их. Пряди — шелковые, теплые, мягкие — наматывались на пальцы, окрашивались в бордовое. Металл под ногами вибрировал, кровь стекала сквозь пальцы, и всё это не было отвратительным. Это было священным. Стэнли не смотрит. Она всё ещё целует Ксено. На губах — вкус железа, на языке — чужая плоть. Уингфилд тянет её за волосы, меняет их местами и впечатывает в металл стола. Кожа холодит спину, но Стэн содрогается не от температуры. Она дождалась этого. Именно так. Именно здесь. Среди инструментов, костных щипцов и открытых журналов с пометками по-латыни. Стэн заскочила на стол — горячая, будто изнутри вспыхнувшая. Скальпели рядом. Металл прохладный. На поверхности — кровь. Она знала, чья. И это только заводило. Они оторвались друг от друга — тяжело дыша и без возможности сфокусировать взгляд. Ксено усмехнулась и провела рукой по лбу вверх, смахивая выпавшие локоны волос — но только сильней измазывается в чужой крови. Она подтянула Шнайдер за ремень, резко, не как любовница — как анатом. И оставила липкий — толи от помады, толи от крови — поцелуй на открытом участке шеи. — Unbearable… — хрипит доктор, уже стягивая с неё штаны. — Что? — тихо переспрашивает Стэн, одной рукой оперевшись о скользкий от лужиц крови стол, другой зарываясь в слипшиеся волосы Уингфилд. — Ничего. И тогда Ксено делает это. Жёстко. Без подготовки. Прямо на металлической поверхности, покрытой пятнами спирта и чужой крови. Их бёдра стукаются о край. Лопатки Стэн скользят по холодному железу, оставляя разводы. Ткань казённой формы трещит по швам, рвется — но всем все равно. Рука Ксено уже легла между её ног. Там уже было мокро. Густо. Почти пошло. Она провела пальцами — резко, без прелюдий, как ваткой в пробирке. Уингфилд стояла между её ног. Всё ещё в халате. В кровавых перчатках — кровавом вообще всем. Когда она входит в Шнайдер пальцами — глубоко, почти мстительно — мир перестает существовать. Доктор держит Стэнли за бедра, раздвигая, вдавливая, вкручиваясь. Она входит снова. И снова. Каждое движение — как разрез по живому. Стэн сжимает края стола, ногти оставляют следы на металле. Под ней кровь. Над ней — Ксено. Внутри — страшный пожар. Их стоны были глухими. Звуки — влажными. Стэнли выгибалась на этом скользком столе, дрожа, цепляясь за халат. Доктор трахала её пальцами, как вскрывала грудную клетку — методично, выверено, жестоко. Кровь мазалась по спине. Пятна на форме. Стекала с краёв стола. Капала на волосы Стэнли. Ей было всё равно. Она хватала Уингфилд за шею, тянула ближе, повторяя: — Ещё. Глубже. Делай со мной, что хочешь… — Я уже делаю, — прошептала Ксено, впиваясь зубами в ключицу. И в этот момент труп девочки соскальзывает, как будто хочет в последний раз напомнить: я тут. Пятка ударяется о железную ножку стола, и звук — хрусткий, живой. Но никто не смотрит. На полу рядом — открытые глаза мёртвой девочки. Она смотрит вверх. На них. Но ни одна из них не остановится. Шнайдер громко стонет — не от боли. От восторга. Ксено продолжает. Как будто её возбуждает не близость, а уязвимость объекта. Она не говорит. Только дышит. Глубоко. Тяжело. Как хирург, вышедший после семичасовой операции. Или как тот, кто ещё не закончил. И ни одной попытки быть женственной. Быть хоть чем-то, кроме этой отвратительной липкой массы — смеси крови, животного возбуждения и всего самого отвратительного, что может скрывать человеческая душа. Толчок за толчком. Фрикция за фрикцией. Стэнли откидывается назад — по широкому столу — прикусывая ребро ладони, чтобы заглушить свои крики. Она чувствует, как её собственная кровь стекает вниз, выходя из неё каждый раз, когда Уингфилд вынимает пальцы. Всё внутри сводит от ненормального жжения, будто доктор вскрывает её изнутри — вырывая все органы. Движения становятся быстрее. Стэн захлёбывается — то ли от удовольствия, то ли от бессилия. Под ней — её собственная кровь, смешанная с детской, невинной. Кровь капает с края стола. У тела ребёнка открыты глаза. Они смотрят вверх, как будто всё ещё ждут диагноза. А две женщины трахаются над ним, на операционном столе, внутри этого ужаса. Кончая, Стэн рыдает. Громко. Но не от боли. От счастья, что наконец — принадлежит чему-то большему, чем люди. Когда всё заканчивается, Ксено не обнимает. Просто вытирает руки. Сначала о грудь Стэн. Потом — о марлю. Потом — ни о что. Просто выдыхает. Она ставит ладони на стоящий рядом столик с инструментами и закрывает глаза, глубоко вдохнув. — Она остыла, — сказала Уингфилд вдруг. Будто жалуясь на дождь. — Я не успею изучить то, что хотела. Поздно — кровь свернулась. Из-за вас. Стэнли не отвечает. Она пытается отдышаться и шарит по карманам расстёгнутого пиджака — и выуживает оттуда помятую пачку сигарет. А потом — совершенно бесстыдно — закуривает прямо в операционной. Стэн закурила прямо лежа на столе. На том самом. На котором только что… Ну да. Уже всё было. — Могла не трахать, — отвечает Стэн беззлобно. Выпускает дым в потолок. — Могла резать дальше. — Вы мешали. — Могла бы попросить уйти, а не… Ксено ударяет кулаком по столику на колесах, и тот дребезжит вместе со всеми лотками и их содержимым. Шнайдер тут же замолкает. Только легко хмыкает, мол, как хочешь, не так уж и хотелось болтать. Уингфилд быстро стягивает перчатки и выбрасывает их в мусорку. Маленькими, но юркими шагами она спешит к умывальнику и спешит отмыть кровь… Отовсюду? — Молитесь, чтобы я не занесла вам СПИД. Или ВИЧ. Или, черт вас бы побрал, всё что угодно. Она моет руки. Тщательно. До костей. С мылом, как будто пытается стереть не кровь — а всё. Каждый раз, когда пена становится розовой — она добавляет ещё. Снова. Снова. В отражении — Шнайдер. Лежит на столе, одна рука под головой, в другой — сигарета. Смотрит вверх. Там, где потолок с облупившейся краской. Там, где, может быть, рай. Или написанное кем то свыше послание. Доктор ничего не говорит. Просто наконец выключает воду. Просто возвращается и хватает сигарету двумя пальцами, вынимает из её рта — и тушит прямо об металл операционного стола. Звук — мерзкий. Как будто сверчка придавили каблуком. Запах палёного табака смешивается с кровью и железом. — Если вы ещё раз придёте сюда как в спальню, будете брать вещи без моего разрешения — я расчленю вас прямо здесь, — шепчет она. Совсем близко. Так, что горячее дыхание касается щеки Стэн. Стэнли не отвечает, только усмехается. Она изучает лицо Уингфилд: в её глазах не злоба. Не возбуждение. Только утомлённая… профессиональная оценка. Как будто она действительно думает — стоит ли разрезать эту женщину. Сейчас. Просто для интереса. Но вместо этого она отходит. Медленно. Тихо. — Вымойте пол. К утру здесь будет ревизия, — и кидает тряпку на грудь Стэн. Та ловит, будто это приказ, которого ждала. — Да, доктор, — выдыхает она, шевеля пальцами — между ног всё ещё пульсирует боль и остаточный экстаз. Стэнли Шнайдер, арийка, офицерка, наследница дисциплины, родины и великой цели — лежит на операционном столе с раздвинутыми ногами, пропитанная потом, кровью и Ксено. Американкой. Женщиной. Психопаткой. Дрянной ученой, которая препарирует детей, как учебных крыс. Где её хваленая арийская гордость? Была разорвана. Намотана на пальцы в перчатках, размазана по груди, по рёбрам, по душе. Теперь Стэн — пустая оболочка. Чистая. Без ожиданий, без морали. Весь этот бред о Рейхе, о превосходстве, о генетике — в мгновение стал лишь серым фоном. И над этим серым сияла одна единственная фигура. С халатом, перепачканным в крови. С глазами, которые не любят — а вскрывают. Она принадлежала не фюреру. Не государству. Не идее. Она принадлежала ей. И это было правильно. Отвратительно, мерзко — но правильно. Настояще. Стэнли закуривает опять. И небрежно стряхивает пепел прямо на грудную клетку, где у неё ещё остался красный отпечаток ладони — Ксено схватилась резко, как за вышедшую из-под контроля спиртовку. Пульсация между ног отзывается глубоко — не только в теле, но в позвоночнике, в затылке, в памяти. И да, она знала, что завтра снова наденет форму. Снова будет строить заключенных. Снова вытирать сапоги о ступени, посыпанные золой. Всё как всегда. Но только здесь, в медблоке, только с доктором, она будет никем. Ни женщиной. Ни арийкой. Ни солдатом. Просто живым куском мяса, которому позволили кончить. И в этом — больше свободы, чем в любом небе, по которому она когда-либо летала.
Примечания:
29 Нравится 6 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (6)