Lent et douloureux

R
Завершён
53
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
23 страницы, 11 505 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
53 Нравится 7 Отзывы 14 В сборник

в первый раз

Настройки
Дверь номера наконец закрывается за ними, и Борис отпускает себя, спускает с цепи, ведь сдерживаться так трудно — особенно после этой улыбки, неловкой, милой, смешной, такой странной и непривычной на обычно отягощённом страданиями и тревогами лице Легасова. Сегодня Валера впервые улыбнулся. Непросто было заслужить честь заполучить, увидеть эту прелесть, завоевать, выторговать, выжулить у судьбы, луноходов и графита на крыше — и Борис справился. И только увидев, понял, как сильно этого ждал и хотел. И только, поддавшись порыву, обняв Легасова, притянув к себе и ласково потрепав, почувствовал, что обратного пути нет. Эти объятия не разомкнуть, как ни разводи руки в стороны. Только этого Щербина и ждал после — позднего вечера трудового, мучительного и на пару минут счастливого дня, возвращения домой — того, что зовётся у них домом, берлогой, гнездом. Только этого и ждал — отсутствия посторонних глаз, пустоты, тишины, типовой потёртой мебели, пыльных штор, убежища стен его гостиничного номера, куда он позвал Легасова посидеть на ночь глядя, разменивая усталость, как они не раз уже делали. Как они почти каждый вечер делают, потому что всегда есть, что ещё обсудить наедине, о чём посетовать, о чём перекурить. Пусть курит только Валерий — всё остальное делая довольно неловко, это он делает мастерски, очень красиво, изящно и мужественно. Борис же, предупреждённый докторами о грядущих неминуемых проблемах с лёгкими, преодолел многолетнюю привычку и бросил так давно, что уж забыл эти запах и вкус — да что толку? Но тем ценнее и приманчивее смотреть, вдыхать, ловить, тянуться к тому, как курит другой — невиннейший из ядов — как подносит руку ко рту, пальцы к бледным тонким губам, как затягивается, шипя, щурит глаза, овевается дымом… Каждый раз хотелось подольше не отпускать Валерия от себя. И Легасов тоже не стремился к расставанию, тоже ценил эти дружбу, близость и общность взглядов, и эти вечера, ночи в смертельно опасном аду, среди гибели, поражения, радиации и горя народного. Среди самых ужасных вещей они были друг у друга, и чем тяжелее, чем сквернее становилась обстановка, чем труднее принимаемые решения, чем меньше им оставалось жить на земле вместе и порознь, тем сильнее влекло навстречу. Им было хорошо, удобно и спокойно вдвоём. Целые дни они проводили вместе, ездили по объектам, работали, преодолевали проблемы по мере поступления, наспех поглощали в походной столовой обеды, по любому поводу дезинфицировали внутренности водкой — бессмысленно и даже без опьянения, без забытья. Лишь на мгновение заглушить тоску — и то не поможет. Несмотря на столь тесное соседство, они не надоедали друг другу, не мешали, не ссорились. Поначалу присутствовали в их отношениях некоторые шероховатости — Борис позволял себе резкости, надменность властителя и приказной тон, каким он привык обращаться к подчинённым. Но уже и тогда, повышая на Легасова голос, Борис чувствовал, что делать этого нельзя. Всё-таки Щербина дураком не был и быстро разобрался, как серьёзна обстановка и чего в этой обстановке стоит Валерий. Борис наблюдал за ним — что ещё оставалось, если руководствоваться приходилось его научными знаниями, а не собственными? Наблюдал пристально — и поражался, и впечатлялся, увлекался, падал без возврата: какой Легасов ценный сотрудник, настоящий учёный, какой он умный, какой старательный и ответственный, как чисты его душа, руки, сердце и помыслы. Какой он сильный и смелый, несмотря на всю свою слабость, покорность и голубиную кротость. Несмотря на нелепые очки, небрежность внешнего вида и лёгкую неуклюжесть, какой он благородный и самоотверженный. Истинный герой из тех, что остаются безвестными и безмолвными, задавленными и угнетёнными, честный труженик из тех, на которых земля держится — на вес золота, и в золоте этом леса и поля от Волги и до Енисея. Податливый и послушный, лучший человеческий материал, который только можно держать в руках, который можно мять и ломать, перекручивать, испытывать на растяжение — казалось бы, всё выдержит, но нет, его очень просто испортить. Такая хрупкость, упрямая, верная, ясная — у Бога, если только он есть, не много той глины, из которой сделан Валерий. Так что, в первую очередь, Борис полюбил его как человека. Во-вторых, дело решила та ночная прогулка среди неслышно, невидимо, неощутимо убивающей мягкой весенней тьмы. Лёгкие нежно холодил воздух, наполненный гибельной радиоактивной пылью и не менее гибельным, сладким, колдовским ароматом черёмух, призрачно белеющих в мареве фонарей. Борис позвал Легасова пройтись, чтобы показать ему, что за ними следят — чтобы тот был осторожен, чтобы понимал — теперь они двое заодно, на одной стороне против всего того, что им противопоставлено. И двое агентов, что, не таясь, крадутся за ними, тоже обречены, несмотря на юность и разность полов. Им даже хуже, ребяткам — они-то ведь молоды, и тоже погибнут, выполняя свой долг. Борис кормил снующих вокруг собак мясными кусочками, а Валерий, отвечая на тягостный вопрос, рассказывал о том, что их ждёт, какие болезни, какие страшные муки им всем предстоят. Чашу страданий испить до дна. Щербину, конечно, пугали эти леденящие кровь перспективы. На работе он себя не щадил, но всё же, отправляясь в Чернобыль, никак не полагал, что отмерено ему не больше пяти лет. Что каждый шаг по этой отравленной земле сокращает его жизнь и здоровье, отнимает мечты, отрезает пути, закрывает непреодолимой завесой дела, которые он ещё не сделал, города, в которых не побывал, книги, которые не прочёл, планы на благополучную пенсию. Когда-то думалось: хорошо бы однажды оставить партийные труды на надёжную, тщательно воспитанную смену и гордо, с почётом и привилегиями навсегда удалиться. Уступить дорогу молодым, а самому отдохнуть где-нибудь на берегу тёплого моря, в Крыму. Хорошо бы со внуком, а может, и правнуком, играющим у ног, или хотя бы с верным псом, свернувшимся у кресла. Ничего этого не будет. Ни рыбалки, ни чая на веранде в сад, ни вечеров фронтовых воспоминаний. Честная жизнь, семейные радости, мирное увядание, мудрое и благодушное угасание — вечное чеховское «мы отдохнём». Но нет, вместо этого — боль, кровь и больницы, медленно и мучительно, если только не выпадет счастливый случай вспыхнуть и вмиг сгореть на достойной, важной и нужной работе. Всё, что у него есть — это сейчас. Настоящий момент, секунда, в которой он ещё так жив и здоров, как уже не будет в секунду следующую. Жаль себя? Безусловно. Лет прожито немало — достаточно, и прожито неплохо, чертовски отчётливо, и можно собой гордиться, а всё-таки жаль. Жаль до слёз своих сил и богатого опыта, безукоризненной партийной чести, высокого положения, которого так долго и упорно добивался. Жаль своего выверенного мужского великолепия и красоты, пусть на седьмом десятке померкшей, но всё ещё внушительной, мощной, степенной, всё ещё рождающей в женщинах трепет — да, «были когда-то и мы рысаками». Жаль своих синих глаз, которые ещё зорки, своих рук, которые ещё могли бы на славу поработать, ещё могли бы обнять… Но кого? Не богаче ли он всех принцев и королей, и секретарей всех партий? Всё, что у него есть — это сейчас, и этот человек, такой простой и невзрачный, уязвимый, но и такой сильный и смелый. Валерий медленно шагает рядом, спрятав руки в карманы, и не боится собственных жутких слов. И своё драгоценное, единственное «сейчас» делит с ним — с Борисом. «Что будет с нами?» — и Валерий смотрит на него, чуть закинув голову, задрав подбородок с ямочкой, потому что из наивной гордости, а может, из тайного уважения к старшему, к начальнику, к повелителю, не позволяет себе смотреть снизу вверх, хоть небольшой рост к тому и призывает. Милые повадки, послушная доброта, присущая его натуре робость — если на секунду отбросить весь трагизм ситуации, то забавно наблюдать, как Легасов наедине, при поддержке тьмы, черёмухи и вопроса о «нас», почувствовал, что сейчас может чуточку покрасоваться. Может порисоваться, напугать, сбить спесь, поучить уму-разуму большого начальника, «партийца, карьериста, волчью номенклатуру». Не утерпел, воспользовался случаем — и голос его крепнет, звучит уверено, храбро и жёстко, даже чуточку заносчиво. Но стоит Щербине напомнить, что они не одни, и слегка повести головой, указывая на наблюдающих за ними агентов, и Валерий тут же теряет воздух из лёгких. Легасов уменьшается в размерах, тушуется, возвращает себе кровную запуганность и забитость маленького, незначительного человека, и Борис снова чувствует себя главным. Чувствует себя хозяином, защитником, властителем, тем, кто он есть. Тем, к кому Валерий снова доверчиво льнёт, потому что, не боясь радиации и смертных мук, всё же побаивается чекистов, выложенных кафелем пыточных и чёрных воронков. Ночь открыла Борису сердце. Уже любя Легасова как человека, как товарища, уже восхищаясь им, уже посвящая ему свою душу, рыцарски присягая ему на вечную научную верность, Щербина впервые ощутил и иное. То самое, что заставило его после долгой паузы, после затянувшегося пронзительного и мягкого взгляда, произнести его имя, пусть в отрыве от прежде сказанного. До чего же красивое имя. Валерий. Как раз такое, чтобы произносить ночью, среди черёмухи в свете фонарей, на пустой тёмной аллее, стоя лицом к лицу, ближе, чем полагается, смотря в глаза. Слово особой снежной сладостью разлилось по языку, вспомнилось странное «имя твоё — птица в руке», как там дальше? «Камень, брошенный в тихий пруд, всхлипнет так, как тебя зовут, в лёгком щёлканье ночных копыт нежное имя твое звенит…» Нет, чего-то напутал… На мгновение Борис задумался о своей юношеской, тайной, позабытой склонности к неактуальной в родной советской России поэзии. Он так долго жил, что успел позабыть немало своих юношеских тайн. Позабыл и эту — тайна сия велика есть, но она напомнила о себе тонким уколом прямо в сердце. И оно, столько лет пролежавшее в груди мёртвым грузом, вдруг ощутимо забилось. Пробежавшие между лопаток мурашки заставили содрогнуться. Принудили отвести взгляд и каким-то героическим усилием скрыть смущение. Переведя разговор на ведущуюся за ними слежку, Борис постарался отмахнуться от внезапно поднявшейся в душе июньской пушистой метели. Но заветная искорка пробежала. Не загасить её. В последующие дни он стал относиться к Легасову внимательнее, теплее и бережнее. Стал чаще называть его по имени — и благодарно ловить своё имя в ответ. Борис стал чаще вглядываться, всё безошибочнее находя тот невесомый ракурс, с которого в Валерии открывалось что-то беззащитное, трогательное и праведное. Что-то в повороте головы, в позе, во взгляде, в изредка вспыхивающей на солнце рыжинке в русых, печально тронутых вечерней блёклостью волосах и в усталой голубизне глаз, давно выцветших от слёз настолько позабытых, что позабыт и тот, о ком они лились. Что-то в нём было — загадка и магнит, некий призрак отжившей страсти, тоски, потерянной и возвращённой невинности. Борис стал подходить ближе, прикасаться мимоходом, различными уловками продлевать их близость, оберегать и заботиться в мелочах. Однако всё это происходило невольно и совершенно естественно для самого Щербины. Такими трудными, горькими и тяжкими они занимались делами, что не находилось ни минуты на то, чтобы окунуться в собственные пробуждающиеся чувства и дать себе отчёт. Да и в чём отчёт? В том, что запутался, свихнулся на старости лет? Что в самый неподходящий момент, в самом скверном месте на земле увлёкся коллегой, что захотел взрослого, пожилого, можно сказать, мужчину… Хотя, нет, Легасову ещё и пятидесяти не исполнилось. Как видно, судьба его потрепала здорово, но совсем он ещё мальчишечка, русоголовый щенок, по сравнению с ним, со Щербиной, уже совершенно седым и по-стариковски отяжелевшим. Семнадцать годов разницы — целая жизнь, хоть на склоне лет даже такая пропасть не играет роли. Впрочем, Борис дряхлости поддаваться не собирался. Нет уж, с этим пока погодим. Добрый вечер, как говорится, молодые люди. Здравствуйте, горячие сердца! В паспорта заглядывать не будем — молодости нашей нет конца. Да и не в годах дело. В Валерии, как на него ни смотри, нет ничего привлекательного, приятного, то есть того, что привычно, обыкновенно и принято «желать». За свою долгую, трудную жизнь, на протяжении своей отнюдь не тихоструйной повести Борис привык «желать» и увлекаться женщинами. Заправским ловеласом он не был, но и по сей день с яблоневым цветом долетали порой из прошлого обрывки чьих-то губ, волос, тонких серебряных рук и простых неповторимых песен: «Забрала подруга детства сердце у меня, а известно, что без сердца жить нельзя ни дня»… Хотя, и это пережито и отчёркнуто — это тоже почти забылось. Порой, из любви к искусству, из тяги к красоте, Борис платонически увлекался секретаршами, помощницами, коллегами. Чтобы никого не обескуражить и не прослыть злодеем, примечал дам себе по возрасту. И среди общедоступного материала попадаются бриллианты — и Борис ухаживал, дарил цветы просто так, пускал пыль в глаза, возносил, благодетельствовал, но романов как таковых не заводил и ничего в плату не требовал. Какая уж там плата, если эти невинные интрижки он плёл лишь для того, чтобы развеять собственную скуку. До постели почти никогда не доходило — это была лишь мимолётная отрада, чтобы приятнее было ходить на работу — видеть в чьих-то глазах искреннюю радость, чувствовать себя обожаемым. Это не шло вразрез с благополучным браком — жена как сыр в масле каталась, была всем обеспечена и довольна. И потом, она уже давно и тяжело болела, так что столь же давно превратилась в друга, родственную душу, к которой приличествует испытывать лишь добродетельную жалость. А что касается мужских плотских желаний, так и это в прошлом — ещё лет пятнадцать назад отгорело ретивое, осыпался яблоневый цвет. И казалось бы, всё, отлетай душа в рай, однако, вот, пожалуйста — этот наивный умник в больших очках и сбитом набок галстуке. Именно он, как ни странно, пробуждает зыбко-приятные сотрясания в груди — словно южный ветер гонит волны, что прокатываются под рёбрами, чувствительно цепляя душу. Что-то в бархатной коробочке сердца бурчит шмелём, возится, царапает крохотными лапками, влечёт знакомо и незнакомо, сквозит смутным, как вздох о лучших временах, лишённым конкретики воспоминанием. Какие-то странные сны, какая-то слепая тяга. Легко её преодолеть, можно её заглушить, но она зовёт, нарастает, нагнетает нежное напряжение… Борис не успел от него исстрадаться. Не успел прочувствовать, как следует, не успел даже осознать. Факт накрыл его внезапно, словно взрыв, когда он увидел неловкую, неуверенную, кривоватую и неумелую, как будто вообще впервые она появилась, как будто так она редка, как снег на экваторе, улыбку Валерия. Словно это и был взмах флажка, объявляющего гонку. Самому с себя в тот же миг стало смешно и досадно — до чего же опасны вблизи мужчин улыбки, даже самые невинные. Прямо-таки паранджу стоило на Валерия надеть, впрочем, и то не уберёг бы его, бедного, от себя, отчаянного. Его трогательная улыбка, похожая на улыбку никогда не знавшего ласки одинокого ребёнка, так и швырнула Бориса в пропасть братского, даже отеческого желания обнять, оберечь, подбодрить, разделить радость, которая так редко им достаётся. Обнять, охватить руками, сильно и крепко прижать к себе его, не сопротивляющегося, смущённо безответного, безвольного, и в забавной игре чуть помотать, потрепать за щёки. Так захотелось, а когда это весёлое действие было осуществлено, вскрылось, что под покровом покровительственного жеста таился, как под слоем спелой земляники наверху принесённой из дремучего леса корзинки, жадно извивающийся змеиный клубок желаний иных. И первое из них — не отпускать. И второе из них — раз уж вынужден отпустить — дождаться вечера, ночи и обнять снова, и тогда уж не отпускать вовек. Поздним вечером и это воплотилось. Дверь номера наконец закрылась за ними, и, едва только щёлкнул выключатель и комната озарилась бледным электричеством, Борис спустил себя с цепи, ведь сдерживаться больше не мог. Усталость, отчаяние и сквернейшая тяжесть всего происходящего на Припяти, и чем это уравновесить, искупить? Ещё одними весёлыми медвежьими объятьями — не дать Валерию и шагу ступить, схватить его, прижать к стене, похлопывать, шутливо трепать, словно тряпичную игрушку. Смешно по-кабаньи порыкивая, похрюкивая и смеясь, радостно перебирать его имя и прочие слова, как будто их сегодняшняя мимолётная удача с луноходом всё ещё требует празднования. Борис ещё не вполне понимал, что с ним происходит, но уступил необоримому — огромному желанию близости, как сперва показалось, тесного товарищества, доброй заботы, физического контакта, соприкосновения кожи, перепутанного дыхания, биения и запаха. От Валерия пахло всякой химией и дезинфекцией, но и им самим — резким солдатским куревом, трудовым долгим днём, чем-то жизненным, солённым и медным, обыкновенным, чем пахнут мужчины, но и это в Легасове ощущалось особенным и трогательным. Может быть, ни к чему эта внезапная дружеская потасовка и не привела бы. Натискавшись и будучи по-свойски отпихнутым, Борис подвёл бы Легасова, помятого, встрёпанного и чуть растерянного, к дивану, усадил, и потёк бы дальше обычный вечер с водкой, сигаретами и разговорами. Но Валерий, хоть и встрёпанный, хоть и помятый, растерян не был. Он не сопротивлялся. Не возмутился, даже когда руки Бориса, случайно или нет, обняли его по-настоящему — одна вокруг талии, другая на шее, притягивая голову к плечу, тяжело и властно приближая, укладывая, ероша волосы, уже лаская, уже угрожая поцелуем, предвестник которого стукнулся подбородком в висок. Борис был выше, крупнее, мощнее и именно поэтому малейший протест заставил бы его отпустить, но в том и беда, в том и счастье, что отказа не последовало. Валерий поддался ласке, с шумным выдохом обмяк, так легко и готовно, словно на это у него имелось целое звёздное скопление причин. Он не замер неловко, не забился как пойманный заяц, не завырывался — ничуть не бывало, даже когда Борис, сумбурно прижимаясь губами к его лбу, спихнул с его лица очки. Не отталкивая, не споря, Валерий исхитрился свои очки поймать и сунуть куда-то в карман. Ни единого протестующего звука, ничего похожего на «нет». Ни «пусти», ни «перестань», ни «какого чёрта?» Лишь смешливое пофыркивание и тихое, умилённое «ну, тише, тише…» Только когда одна из рук Бориса самовольно полезла со спины куда-то под куртку, под тонкий синий свитер, в голодном порыве добраться до кожи, Валерий перехватил её за запястье и мягко отвёл. Тут же всё прекратилось. Щербина словно очнулся, вдруг увидев напротив, очень близко и оттого внизу подёрнутые влагой глаза — голубые, нежного, приглушённого, притушенного, глубокого оттенка незабудки, которая обо всём забыла. Но теперь вдруг припомнила и покорно склонилась ниже. Валерий невесело усмехнулся, утёр тыльной стороной ладони краешек глаза: «Налей мне хоть водки сперва». Испытывая растерянность и неловкость, Борис отпустил его, отошёл. Початая бутылка нашлась в шкафу — куда без неё, родимой. Правда, из угощений наличествовала только плитка молочного шоколада, однако закуска им никогда не требовалась. Не узнавая себя, не чуя своих движений, Борис взял два перевёрнутых гранённых стакана и разлил водку. Руки подрагивали и мысли роились, он сам не понимал, вернее, понимал, да, теперь-то понял, что это за магия. Что это за желание — сердитый шмель разозлился на клетку и выпустил острейшее жало — теперь берегись. Что за порыв, что за животная сила заговорила в крови — в бешено участившемся стуке сердца, в потяжелевшем дыхании, в огне, вспыхнувшем внутри. Если уж называть вещи своими именами, возбудился. Нелепо, смешно — и то, что произошло это из-за объятий с товарищем, словно с глупым мальчишкой, и то, что давно уж подобные желания Бориса не беспокоили… А впрочем, смешно ли, нелепо ли? Много он позабыл своих наивных юношеских тайн, и эта — одна из них. Бориса привлекали женщины, и в этом плане он в себе не сомневался. Сперва бойкие девчонки со двора, легкомысленные школьные влюблённости — камушки в окно, букетики сирени, поджидания у подъезда. Потом институт, вступление в партию, сознательные и упрямые девушки-товарищи — комсомол не мешал крутить шуры-муры, ведь Борис из себя был парень видный и толковый, барышни к нему так и липли. Потом Раиса, ранний, но удачный и счастливый брак, и сын — краса и гордость… Но ведь бывало и иное. Затесался среди кристально чистой коммунистской биографии особый период, самый славный, самый мучительный, самый горький — сколько ни забывай, этого не забыть. Когда Советский Союз в тридцать девятом вступил в войну с Финляндией, Борис, не раздумывая, оставил институт и отправился добровольцем. Да и как тут раздумывать, если родина позвала? Таким Борис был ярким и яростным, неукротимым и настырным комсомольцем — с солью, с перцем, с собачьим сердцем! «Взвейтесь, соколы, орлами», с пылающей праведной душой — иного пути быть просто не могло. Впрочем, уже и тогда, несмотря на отчаянную и наивную юность, проскакивала деловитая мысль, что раннее геройство внесёт немалый вклад в дело дальнейшей партийной карьеры. А карьеру Щербина собирался строить блестящую, идти собирался далеко, взлетать высоко. В общем, довелось повоевать. Борис был ещё так молод, что почти не заметил переносимых тягот. Запас сил, здоровья и блеска васильковых глаз был столь велик, что на нём почти ни отразились непроходимые карельские леса и луна, освещавшая унизанное кровью заснеженное поле. И коварные вражеские засады на дорогах, и перестрелки в ночи, и обморожения и раны, которые Борис стойко перенёс, тем самым отвоевавшись. Последующую страшную войну он провёл на относительно безопасной транспортной работе и на всё возрастающих партийных должностях. Трусом он, конечно, не был, но ведь есть дела поважнее взятия Берлина. Едва дорогой сердцу Харьков освободили, Щербина был уже там, в областном комитете ВЛКСМ — хлопая большими крыльями, орлёнок, орлёнок, взлетал выше солнца. Финская война оставила на его теле болезненные следы, но и они за последующие годы поблёкли и стёрлись, превратившись в почти невидимое перекрестье шрамов на правом боку. Но Зимняя война оставила и следы иные. Слишком уж Борис был молод и горяч. Всё ему, комсомольцу тридцатых годов, было нипочём, и он смотрел на мир открыто и легко, словно весь этот мир — поле клевера для него одного, норовистого жеребёнка. Так и было. Переизбыток сил сказывался, только и всего. Первой же зимой пообвыкся на военной службе и вскоре затосковал по уже мельком изведанной любви, как девятнадцатилетнему, пышущему здоровьем хлопцу и положено. По причине отсутствия простых дворовых девчонок, которым с детства был отдан и которыми убережён от ошибок, ничтоже сумняшеся ошибся — переключился на товарищей, таких же молодых, симпатичных и ласковых. Ничего особенного не случилось, так, просто, пару раз побаловался под свист вьюги в заваленной снегом по крышу землянке. Тесно ведь на верхних нарах, тепло и темно, и верный друг и брат под рукой, и горящее изнутри тело своего требует, и какая, в конце концов, разница? Вопросы нравственности Бориса в тот момент не интересовали. Интересовало лишь живое и трепетное человеческое существо рядом. И пусть вчера был смертный бой и завтра в лыжный дозор, но оттого лишь ценнее настоящее мгновение. «Всё, что у меня есть, это сейчас» — тогда тоже. Пусть впереди ещё лежало необозримо много интересного, но разве угадаешь, не оборвётся ли в следующий миг разудалая музыка? Смуглое от пота плечо товарища, так и подставленное взгляду в тусклом свете чадящей керосинки, так и подверженное прикосновению бедро, мощная шея с бьющейся жилкой, так и обречённая на мягкий укус, манящая изгибающаяся спина, скрещения ног, больно столкнувшиеся зубы, «тише вы там, дьяволы!», «ну молодёжь, пороть вас некому…» А на следующий день будто и не было ничего. Стоит выбраться из землянки, и снова игры и дурашества, снежки и валяния, а ещё через пару часов, в рейде — дружок-милёнок уже мёртвый, сражён финским снайпером. Горько, жалко, но продолжают вечерами, в землянках, в прокуренных вагонах, в кузовах грузовиков, где-то на привалах у костров петься песни. Так ведь и пели тогда, когда шли по суху, аки по морю: «Ты, моряк, красивый сам собою, тебе от роду ровно двадцать лет. Полюби меня, моряк, душою! Что ты скажешь мне в ответ?» Борис на ответы не скупился, любил и забывал на следующий день, забывал имена и лица. Забылась, казалось, и суть, когда вернулся домой, к молодой жене, умнице и красавице, и к маленькому сыну, который родился, пока Борис мотался по фронтовым дорогам. Впоследствии, вспоминая о войне, Щербина вспоминал о боях, железнодорожных путях, паровозах, обстрелах, но никак не о тисканьях с мимолётными приятелями. Даже себе самому, немного стыдясь, такого не рассказывал и постепенно привык думать, что безупречен. А теперь, вот, страшно сказать, сорок пять лет спустя, вспомнилось. Возвратилось… Валерий опустился на край широкой двуспальной кровати — Щербине, как большому начальнику, предоставили номер самый лучший, «для молодожёнов». Смущённо отводя глаза, Легасов взял в руку поданный, налитый до краёв стакан — и вспомнилось. Даже и сейчас Борис не мог назвать его красивым, ну или хотя бы хорошеньким — понятия красоты и прелести всё ещё оставались женскими прерогативами, но, поди ж ты, — Борис хотел его, словно под заснеженной крышей землянки. И от своего желания не мог ничем заслониться, потому что у желания имелась реальная и твёрдая основа. Был опыт, пусть очень давний, но вдруг потребовавший повторения, возрождения, пусть не молодости, так хоть тех лет, когда среди смерти и вьюг, среди боли и мрака что-то цвело, сияло, манило блеском огонька и сбывающимся обещанием. В конце концов, ничего удивительного, не впервой, ему это знакомо — желать мужчину, товарища, подобного себе. Значение имеет лишь то, что никого и никогда Борис не желал так сильно. «Всё, что у меня есть, это сейчас», и этот человек, которого всё-таки нет прекрасней… Борис взял другой стакан, сел рядом и потянулся к Легасову — выпить, что называется, на брудершафт. Валерий ещё больше смутился, но покорился. Торопливым неловким движением стянул с лица очки, которые успел туда вернуть — знает ведь, что придётся целоваться, святая простота. Для того, небось, и на кровать сам сел. Даже покраснел слегка, нервно вздохнул, уронил рыжие ресницы, пряча моментально, как у кошки, дико расширившееся зрачки. Заметив это, Борис очарованно улыбнулся. Обвили руками локти и опрокинули залпом. Резкость ожгла горло, перехватила дыхание, взорвалась за глазами искристыми звёздами. Пока оглушающий эффект не прошёл, Борис поспешно отставил стакан на тумбочку. Но Валерий оказался ещё быстрее. Уронив свой стакан на пол, он метнулся вперёд, одновременно и решительно, и напугано, ткнулся жарким выдохом саднящего от спирта рта в щёку — в правую, затем, гораздо медленнее, в левую и почти совсем застыл перед третьим братским поцелуем в губы. Борис не тянул его, даже вовсе не прикасался, и эта крошечная проволочка была сопротивлением и борьбой лишь с самим собой. Валерий преодолел и её, прижался губами к губам и, ещё через секунду решившись, раскрыл их, нечаянно проронив беспомощный слабый стон. Поцелуй вышел настолько долгим, что Борис успел легко обнять его, привлекая к себе, притягивая, забирая, всё ближе, всё теснее. Легасов и сам, ища опоры, несмело обхватил его шею руками, и дальше всё покатилось как снежный ком, медленный, большой и тяжёлый. Нарастающие объятия, скольжения лбом по плечу, свистящие переводы дыхания, столкновения с невозможностью разомкнуться, пыхтение — возня довольно смешная, если взглянуть со стороны, но им-то уж было не до смеха. Дело немного застопорилось лишь на моменте, когда Борис уронил Легасова на кровать и, всё ещё опасаясь активными действиями потревожить одежду, завис над ним. Опершись рядом на локоть, Борис остановил руку на пряжке его ремня. Волнуясь, угадывая, Щербина тревожно вглядывался в его смущённые смятенные глаза, норовящие уйти и скрыться за преградой век, рукава или ночной темноты. Валерий попросил погасить свет, и свет погас, но сумрак, теснимый уличными фонарями, не мог охватить комнату. Легасов мучительно стеснялся или же просто мучился, но не просил остановиться. Наоборот — неумело, истошно ласкался в ответ, хоть и не мог решиться на большее, чем поцеловать пойманную ладонь, прижаться, послушаться указующего движения или неловко потянуть за ворот куртки Бориса, прося её снять, и затем — кончиками пальцев провести по тёплой белизне рубашки, всегда идеально выглаженной, даже сейчас. Не такая уж большая хитрость — надо уметь говорить с обслугой гостиницы особым тоном. Даже в нынешних кромешных условиях надо уметь давить, заставлять, приказывать, запугивать, в конце концов. Такой большой партийный начальник, как Борис Щербина, может обойтись без многого, но не без тщательно отутюженных рубашек. Noblesse oblige, это не его прихоть, это показатель его статуса, его положения, власти и силы, ведь так? Именно так, потому что пальцы Легасова легко касаются воротничка рубашки, словно царских регалий. Ему, сгорающему от стыда или желания, проще смотреть туда, чем в затуманенные глаза напротив. Борис контроля над собой не терял. Во-первых, он уже в таком возрасте, что потерять контроль просто не может. Во-вторых, то драгоценное, что золотым ровным огнём клокочет внутри, настолько удивительно, редко и хрупко, что ему самому жаль расплескать хоть капельку зря. Хватит ли сил? Не опозорится ли, как старый дурак, повёдшийся на «молоденького»? Ну уж нет. Да и вообще, не о себе сейчас следует думать. — Валера, я так полагаю, у тебя это в первый раз? Я имею в виду, с мужчиной? — вопрос, скорее, из вежливости, из деликатности и джентльменства. Присущий Щербине напряжённый, глухой, хриплый и низкий, прямо-таки рык пещерного зверя голос комично подломился до шёпота. Но он действительно был взволнован. Чего бы он точно не хотел, это причинить Легасову боль, как-либо оскорбить или показаться ему отвратительным. Как научить его любви, которая в юности всё стерпит, но в старости вызовет лишь сожаление и физические неудобства? — Почему ты думаешь, что для меня это в первый раз? — от своих слов Валерий ещё больше смутился, наверняка покраснел, пусть этого и не видно, и вывернул шею, пытаясь скрыть хоть половину пылающего лица в покрывале. Стало быть, правда. Борис удивлённо охнул, не сдержал довольного и вместе с тем чуть раздосадованного смешка. Ишь какой! Кто ещё кого учить любви будет. Никогда бы он не подумал, что Валерий такой. Ну да, не подумал бы, если бы ещё в самом начале, до знакомства, не углядел в его личном деле крамольную пометочку — «есть подозрения на 121-ую». У Щербины на такие вещи глаз намётан — не на конкретные пометочки, а на изъяны и слабые места — надо ведь уметь подбирать кадры. Когда в высочайших кабинетах поспешно решалось, кого включить в Чернобыльскую комиссию, Чарков порекомендовал профессора Легасова — потому что тот был выдающимся учёным, специалистом по ядерным реакторам и, главное, не давал органам поводов усомниться в своей гражданской благонадёжности. Ни малейшего отношения к политике и большим делам Валерий не имел, но всё-таки какое-никакое место в своём Курчатовском институте занимал, а потому и на него в КГБ имелась постепенно пухнущая папочка. А уж от этих господ ничего не скроется. Борису предоставили ознакомиться с его личным делом, ведь решение о привлечении тех или сотрудников к работе оставалось за Щербиной. Ничего предосудительного в биографии Легасова не нашлось — за одним исключением. Борис знал такого рода пометки — значит, на «горячем» пойман не был, нигде не прокололся и не проштрафился. Шифруется, и правильно делает. Однако, некоторые слухи в университетской среде циркулируют. Сейчас к этому относятся уже не так строго, как в былые годы, но тем паче — отличный повод подсидеть коллегу, вымазать в грязи неугодного, устроить увольнение по собственному желанию, а при должном усердии и посадить. С одной стороны, шила в мешке не утаишь, нет дыма без огня, и кто не без греха? С другой стороны — подобные инсинуации легко могли быть нарочно распускаемыми сплетнями, происками завистников. С третьей стороны — у страха глаза велики, проще простого всего-навсего одинокого и нелюдимого человека оболгать, напутать, раздуть из мухи слона. В общем, ерунда — на работе Легасова в комиссии это никак не должно отразиться, и потому Борис не стал задерживать этот смешной факт в голове. Однако, факт там задержался и, видимо, стал одной из причин, почему Бориса вообще повело в эту сторону — почему на той ночной прогулке он назвал Валерия по имени, почему стал заглядываться на него, почему, уловив в себе крамольную тягу, охотно поверил в ответное притяжение. Борис не придумал это и, хоть не имел никаких доказательств, всё-таки чувствовал взаимную заинтересованность — и не ошибся — на уровне сердца. Разумом-то, да ещё если бы не та пометочка, Борис никогда бы не подумал, что Валерий такой. Скрывается тщательно, святая простота. Впрочем, ещё месяц назад Борис и о себе бы такого не подумал, хотя и в собственном сердечном деле хранились — не менее тщательно скрытые — опасные отметки. Возможно, именно из подсознательного принятия своей всю жизнь отрицаемой, подавляемой, почти не проявляющейся, но всё-таки ощутимой вины, Щербина вообще ни о ком бы предосудительного не подумал. И потом, этим досадным мыслям не было места в голове, занятой делами, и в душе, запорошённой старостью и скорбью по жене… Борис заметил, что Валерий, рассерженный затянувшейся паузой, сам потянутся к пряжке ремня на своих брюках. Их пальцы спутались, переплелись и помешали друг другу, но всё-таки справились с задачей. — Только будь со мной нежен, — в ответ на первое к себе прикосновение Легасов крупно вздрогнул. — Я буду очень нежен… И Борис действительно был нежен как ещё никогда. Сам себя превзошёл в нежности и осторожности, да и в ловкости, потому что не так-то это было просто — просунуть руку Валерию в штаны и сделать ему приятно, когда сам Валерий дёргался, непроизвольно зажимался и ёрзал. Борис лёг рядом, чуть навалился на него, стискивая, давая спрятать пылающее лицо на своём белоснежном плече. Это Легасов и сделал, тихонько всхлипывая, резко вдыхая, холодя Борису шею мокрым носом и судорожно цепляясь руками за его широкую спину. Должно быть, не очень Валерий был притязателен и очень был чувствителен. Или же доведён был до предела творящемся кошмаром, или же просто давно не испытывал подобного, и мало ли что ещё — много времени это не заняло. Чуть побившись, поскулив, он вскоре затих. Но едва только Борис его отпустил и потянулся за платком, как Легасова, словно железку мощным магнитом, потащило в сторону. Он скатился с кровати, поднялся, неверными руками застегнулся — его шатнуло. С тихим «я сейчас», он скользнул в сторону ванной. Перед дверью он всё же приостановился. Обернуться не смог, но едва слышно произнёс: «Ты ложись пока», — и совсем уж неуловимо, сдавленно, скрываясь в ярком пятне вспыхнувшего света: «под одеяло». Щербине второго приглашения не требовалось. Он разделся, аккуратно сложил одежду на стул, расстелил постель. Волнения больше не было, всё-таки «не первый раз замужем». Он был рад внезапно открывшейся возможности, был приятно удивлён неопадающей силе собственного желания. Борис ничего такого не планировал, но подобного подарка судьбы упускать не собирался. Однако, он и в противоположном случае не стал бы ни на чём настаивать, легко отпустил бы Валерия, если бы тот пожелал уйти сейчас. Да легко ли? Но даже если бы это было невыносимо трудно, Борис ничем не выказал бы разочарования, никак бы не упрекнул… Наверное, так было бы даже в каком-то смысле лучше. Резанула неприятная мысль о том, что «ночи любви» не удастся скрыть от вездесущих соглядатаев — от тех, кто будет перестилать постель, от тех, кто утром увидит их двоих, отныне посвящённых друг в друга, сокровенно близких, разделивших таинство плоти. Одно дело чуток потискаться под водочку, другое «под одеяло» — после такого Борису, как честному человеку, останется только жениться, иначе и не скажешь — принять ответственность и разгребать последствия. Что ж, Щербина никогда ответственности не боялся. Если уж ходить по тонкому льду, то по-крупному, тяжёлой, уверенной поступью. Всё равно самое страшное с ним случится — под присмотром вездесущих кэгэбэшников или без. Пока он Горбачёву нужен и пока нужен Легасов — их не тронут. Борис сможет постоять за них обоих, а там хоть трава не расти. Если такова цена, он готов заплатить. Он видел, что Валерий нуждается в его поддержке и защите, в его решительности и твёрдости — во всех тяжких ежедневных делах и в этом лёгчайшем ночном деле тоже. Бориса удивляла его преувеличенная стыдливость, но она же и умиляла, и даже заводила. И даже тревожила: если Валера такой сейчас и это «не первый раз», что же с ним было в первый? И эта трогательная просьба о нежности — неужели «первый раз» научил его, что о таком нужно предупреждать и просить? По сердцу хлестнула драконьим хвостом волна ярости — на неизвестность, на гадкие пометки в личном деле, на прошлые горести, которые пришлось Валере, такому хорошему и беззащитному, испытать, на бесчисленные годы, проведённые порознь… Пусть в Господа Борис не верил, но, Господи, как же поздно эта несвоевременная страсть пришла к нему. Без пяти минут опоздал. Но всё же и этих пяти хватит. И пяти минут не прошло — Валерий вернулся куда быстрее, чем Щербина ожидал. Видимо, тоже «и жить торопится, и чувствовать спешит». Выключив в ванной электричество и потеряв источник света, Легасов прошёл по комнате, спотыкаясь, натыкаясь на всё и тихонько чертыхаясь. Путь его лежал к столу, где осталась стоять бутылка водки. Валерий налил себе стакан, залпом влил в себя. Его снова шатнуло, он прижал кулак ко рту, покряхтел и налил следующую порцию. — Эй, мне не надо, чтобы ты впал в отключку, — Борис произнёс это как можно мягче, приподнявшись на кровати и всматриваясь. В тусклом свете уличного фонаря, пробивающегося сквозь щель в шторах, Легасов показался ему до невозможности уязвимым — в трусах и майке, босой и встрёпанный, — ты мне очень нравишься, Валера. Ужасно нравишься, и раз уж нам осталось не так много… Почему бы и нет, а? Не волнуйся, я не сделаю тебе ничего плохого. Шумно вздохнув, Легасов сдвинулся с места, но сперва снова заглянул в ванную, где выудил из своих карманов сигареты и зажигалку. С нарочитой решимостью он подошёл к кровати, сел и стал нервно щёлкать зажигалкой, пытаясь прикурить, но руки его не слушались, искра вспыхивала и гасла. — Ну иди сюда, милёночек. Тебе будет хорошо, не бойся, — Борис предпринял ещё одну попытку, и осторожно придвинулся к Валерию, легко погладил его по пояснице. — Да не боюсь я, чёрт! Что я, маленький? — словно этого и ждал, Легасов отбросил сигареты и зажигалку на тумбочку. Поспешно стянул майку. Ещё немного помявшись, снял и остальное, и скользнул под одеяло. Словно в прорубь нырнул. Тут же он пугливо прижался к Борису, накинулся, приник всей кожей сразу, охватил, такой, оказывается, большой, в некоторых местах горячий, а в некоторых холодный, живой и трепетный. Шумно и сильно колотилось его сердце, тело сотрясала дрожь. — Ах не боишься? Ну тогда ладно, маленький… — улыбаясь и ища его губы, Борис накрыл его и больше не отпускал. Именно так, как хотелось, как мечталось, как думалось. Они в чистилище — прошлое отчёркнуто и будущего нет. «Всё, что у меня есть, это сейчас», и больше ничего не нужно. Только длинная, нежная ночь, и если бы не усталость, была бы она ещё длиннее.
53 Нравится 7 Отзывы 14 В сборник
Отзывы (1)