Lent et douloureux

R
Завершён
53
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
23 страницы, 11 505 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
53 Нравится 7 Отзывы 14 В сборник

в последний раз

Настройки
Страсть не могла разгореться в весёлый костер, всё-таки обстоятельства не располагали, да и возраст брал своё, лишал сил и скорости, и оттого любовь тлела подобно глубокому подземному пожару, жаркому, чадящему и грозному. Над их ночной землёй, над их постелью мерцало обжигающее зарево. С момента аварии, с момента их встречи прошла словно целая жизнь, а не несколько весенних и летних месяцев. Борису казалось, что так безбрежно давно было прежнее, московское, глупое и суетное, словно то была другая, предыдущая, смутная, как видение, судьба. Вполне благополучная, светлая, но пустая. А теперь его жизнь полна до краёв — работой, делом, тяжким трудом, блаженством и безнадежностью. И нет у него человека, опоры и друга ближе, чем Валерий. Нет никого важнее на этой безумной войне со смертью, среди этих страданий, людей злых и жестоких и людей погибающих, отдающих свои жизни честно, просто и быстро, так же, как и он сам. Борис тоже отдал и жизнь, и сердце этой гибели и этой страсти. С горечью и со сладостью Борис понимал, что влюбился всерьёз. Что увлёкся не на шутку, наверное, впервые в жизни. Иначе чем объяснить то, что сердце не утихало, что тело, даже получив желаемое, не могло успокоиться? И понятно было, что в достаточной мере не насытится никогда, даже когда откажут все системы жизнеобеспечения, даже когда прервётся дыхание, «милёнок» будет ему нужен. Пускай скудеет в жилах кровь, но в сердце не скудеет нежность. Да, влюбился. Не как мальчишка, а как старик, который понимает, что это — в последний раз. А потому ещё острее и отчаяннее. Уже полнеба охватила тень, последний день неумолимо клонится к исходу, заря меркнет, но на западе, в вышине сияние ещё бродит, очарование ещё длится. Валерий мог быть каким угодно — с высоты своих лет Борис великодушно прощал ему несовершенства тела, не замечал изъянов и ценил в нём всё, нарочно видя не его реального, а его приукрашенную, идеальную версию, в которой всё вызывало умиление и нежность. Эта слепость — не ошибка, а дар. Благодаря дару, Борис и на свой счёт несколько обманывался. Однако, обманываясь, со всегдашним прагматизмом удивлялся, тихонько посмеивался про себя. Откуда только берутся силы на любовь, на переживания, на наслаждение? Есть и ответ — изнутри. Все оставшиеся ресурсы, не только физические, но и моральные, душевные в решающий момент, предшествующий гибели, мобилизовались, чтобы ударить на главном направлении. Все чувства обострились, оттого и испытываемое удовольствие шибало, словно из пушки и, за давностью былого, казалось чем-то качественно новым и невероятным. Работа по ликвидации последствий аварии требовала нечеловеческого напряжения и сосредоточения, но того же требовала и любовь — на пределе возможностей, ведь беречь себя нет смысла. Откладывать больше некуда. Если не сейчас — больше никогда, и тело, вступив с разумом в сговор, служило исправно. Функционировало даже лучше и вернее, чем на протяжении минувшего десятка лет — должно быть, по причине подавляющих условий, из-за подстёгивающей ограниченности времени, из чёткого понимания, что это — единственное. Потому одна только благодарность сводила с ума. Расправляющиеся в животе звёздные лучи опаляли, обжигали и возносили, и Борису было хорошо, как ещё никогда. Что уж говорить о Валерии, который казался таким ещё молодым и чутким с этими его веснушками, нерастраченной пылкой чувствительностью и нежной, персиково-кошачьей рыжиной. Память — неверная союзница в деле любви, да и недолго придётся утешаться дорогими воспоминаниями, но всё же как можно лучше, как можно точнее хотелось запомнить этого чудесного Валеру и его мучительно тонкую душу. Его неловкую улыбку и нелепые очки, покрытые щербинками щёки и насупленный синий взгляд из-под короткого козырька армейской кепки. Его сигареты, его блокноты, его милые детали и частности. Короткие обрывочные сведения, которые он иногда мимоходом о себе сообщал, если приходилось к слову: об оставленном в Москве коте, о Туле и Курске, о детстве, пришедшемся на войну. Но о нынешней своей жизни, то есть о жизни, которую только что отчеркнул — о работе в Курчатовском институте, о быте, о причинах своего одиночества он не говорил. Борис не расспрашивал. Ему достаточно было того, что сейчас жизнь Валерия принадлежала ему. Вернее, не жизнь, а то, что слагало её сокровенную суть — то, что составляло его ночи, его радость и краткий отдых от страданий. Днём они работали вместе, сражаясь плечом к плечу, каждым действием приближая собственную гибель — не напрасную, и это главное. Трудились, понимая с полуслова, отлично друг друга дополняя и чувствуя, перенимая настроения, потребности и даже мысли, всё деля на двоих, смотря на вещи единым взглядом. Лишь одно в этом взгляде отличалось: Валерий чаще смотрел в бумаги, в чертежи и отчёты. А Борис чаще смотрел на него. Не потому даже, что любовался, а потому что прислушивался и руководствовался его научным мнением. Но взгляды пересекались часто — достаточно часто, чтобы обезболить тоску и облегчить уныние. И не только это — Борис мог ненавязчиво погладить его по спине, участливо обратиться к нему, какой-нибудь натянутой шуткой, заботой или выполненной адски трудной просьбой изредка выманить его несмелую детскую улыбку. Любую цену Борис готов был заплатить, какими угодно средствами добиться — лишь бы Валерий не сидел, понурившись, скрючившись, уронив голову и забыв о тлеющей в пальцах сигарете, подперев лоб ладонями или закрыв лицо руками. Борис не мог выносить этого угрюмого, убитого вида — наверное, потому, что сам, в силу своей спасительной некомпетентности, не мог в полной мере осознать душераздирающих масштабов катастрофы. Словно пёс, который не может понять горя хозяина, но может его ощутить, Борис чувствовал, как и собственное сердце обмирает, и хотя бы простодушной лаской пытался Легасова расшевелить. Как будто если Валера встряхнётся и через силу приподнимет скорбно опущенный уголок губ, то и окружающий мрак окажется не таким кромешным. И Щербина готов был на всё — лишь бы блеснули его глаза, лишь бы он улыбнулся. И он улыбался. Наверное, во всю жизнь Валера столько не улыбался — конечно, не от веселья, не от лёгкости на душе. Лишь от желания наградить, утешить, отблагодарить этой улыбкой своего послушного и грозного любовника, который старается изо всех сил. Борис понимал это: Валерий тоже его бережёт, тоже заботится, пусть проявление его ласки и внимания столь невелико. Но может ли быть больше? Эта улыбка — не обещание счастья и того, что всё будет хорошо, вовсе нет. Всё будет плохо, лишь хуже и хуже, и эта беспомощная виноватая улыбка — самая большая нежность, которую Валерий способен ему выдать на протяжении рабочего дня. И эта улыбка — каждый раз задаток, обещание. Что и этой ночью он придёт. Проскользнёт в дверь номера Щербины — тот в ожидании двери никогда не запирал. Валерий придёт, тайком вздохнёт, опрокинет четверть стакана для разгона, закурит. Как же он красиво курил, чёртов гений. От одной этой картины Бориса пробирало до костей и внутри у него всё сладко сжималось. Телесное напряжение охотно уцепилось бы за любую привлекательную улику и возвело бы её в абсолют, а тут и цепляться не надо. Валерий и в самом деле был соблазнителен, когда курил — тут и слепой бы прозрел. Было в этом действии что-то вызывающе и порочное, как в девчонке, которая курит, чтобы казаться дерзкой и взрослой — и ей удаётся, ещё как. В Легасове тоже, когда он курил, проступало что-то дерзкое, резкое, волевое и упрямое — мужская красота, которой не нужно быть юной и прелестной, чтобы воспламенять и примагничивать взгляд. И сама его непреходящая скованность Бориса манила. Каждый раз Валерия нужно было сперва растормошить, уломать и настроить на нужный лад. Это позволяло Щербине чувствовать себя решительным, сильным, главным, мужчиной от которого всё зависит — а подобным даже и в былые годы женщины его не баловали, потому что в подавляющем большинстве случаев сами на него кидались. Валерия же нужно было завоевать, да и сверх того невероятно льстил протест, который Легасов в себе подавлял, прежде чем отдаться. И это тоже борьба, пусть и чужая. А в свете борьбы награда всегда желаннее. Садясь на диван и нервно затягиваясь, Валерий заговаривал о чём-то рабочем, мудрёном, физическо-химическом. Но понятно, что делу время, потехе час, и сейчас час тот самый, заветный, и потому Борис не особо вникал. Уловив в искоса брошенном взгляде позволение, Щербина подходил, усаживался рядом. Действуя корректно и не слишком в лоб, приобнимал, привлекал к себе, постепенно повышая накал. Борис уже знал, что отпора не будет, но действовал осторожно — сам наслаждаясь аккуратной игрой и наглядно оставляя открытыми пути к отступлению. Он понимал, что они необходимы — не потому что Валерий передумает, а потому что каждый раз может оказаться последним. Видно было, что Валерий и сам тревожно к себе прислушивается. Сам опасается, что время вышло, что он уже гибнет, разлагается — путь разрушения в цепочках ДНК необратим. Боится — что ему не захочется, что сил не достанет, что он уже настолько подавлен нечеловеческой усталостью, что ничего внутри не откликнется… Но нет. Пока откликалось. Ещё одна ночь в запасе у них была. Стоило Борису погладить его по колену, провести вдоль позвоночника сверху вниз костяшками пальцев, в конце забираясь за пояс брюк, стоило ткнуться губами в ухо, шепча что-то нежное и в должной мере откровенное, чтобы ухо это заалело, и Валерий резко вскидывался. С ожесточением задавив сигарету в пепельнице, он убегал в ванную, предварительно погасив в комнате свет. Из ванной он выходил раздетым и спешил скрыться под одеялом. Впрочем, потом одеяло нередко оказывалось откинуто в сторону. Плотные шторы были устроены так, что как их ни задёргивай, посереди оставалась широкая щель, куда заглядывал уличный фонарь. Борис был ему благодарен, ведь если бы не этот скромный источник, он бы и того не увидел: в неверном, приглушёно-медном свете такой до боли уязвимой казалась спина. Бледные плечи в россыпях блёклых крапинок и веснушек, падающие на лоб сбившиеся, потемневшие от жара прядки, руки в нежном покрове пушистых рыжих волосков — их иногда доводилось видеть и днём. Валерий смущался, чертыхался, но ни от чего не отказывался — сознавал ведь, что многое упустил и что теперь всё в жизни необходимо выбрать до дна, пока ещё осталось время. Но всё же и теперь его нужно было уговаривать, успокаивать и разжигать, и Борис с огромной радостью это делал: ласкал его, осыпая нежными словами, тайно сбережёнными со времён позабытой юности. Называл и лапушкой, и солнышком, и цыплёночком, и Валерочкой, и ещё чёрт знает как, лишь бы Легасов расфыркался, расслабился и улыбнулся, уткнувшись лбом Борису в грудь. Полумрак помогал лучше слышать: тихие постанывания Валерия и его дыхание с хрипотцой и мурлыканьем, и даже шёлковый шелест напрягающихся под кожей мускулов, когда он изгибался, преодолевая себя, вытягивался, подставляясь под ласку, и его сбивчивый шёпот, когда он о чём-то просил. Всегда об одном и том же — сперва о нежности и осторожности, и это полностью отвечало желаниям и самого Бориса. Совершенно забыв о том, каким был когда-то в прошлой жизни, Щербина хотел теперь быть безупречно нежным. Он стремился обращаться с любимым бережно, как с хрупким цветком, как с девушкой, как с тончайшим, белым и сладким блинчиком, который нужно перевернуть над собственной раскалённой, густо смазанной маслом поверхностью. Смешно, да, но из-за обилия в их жизни страданий и отчаяния в постели находилось место лишь этому — даже тогда, когда дразнящая подготовка к соитию затягивалась, и Валерий переходил к распалённым сердитым понуканиям, тоже безмерно Бориса радовавшим. В такие моменты он становился обворожительно податлив, тесен, горяч и требователен, и Борис тешил себя самолюбивой догадкой, что никто другой этого уважаемого профессора таким не видел — ведь докопаться до скрытого сокровища невообразимо трудно. С ума сводила одна только мысль, что это охваченное страстью, жаждущее вторжения тело всю долгую полувековую жизнь только его, Бориса, ждало, только по нему тосковало, не зная, не веря, но тайно мечтая об этой запоздавшей или произошедшей точно в срок встрече. Даже при всех преувеличенных предосторожностях, Борис сознавал, что с ним мужчина — его не придавишь, не напугаешь, не выбьешь дух. Скорее уж наоборот: Валерий моложе, живее, и это ему иногда следовало притормозить. Порой он забывался, котёнок ведь и есть — больно вцеплялся в плечи, исступленно царапал спину, прикусывал в поцелуе губы и слишком торопился. Но стоило Борису ласково его укорить, позвать по имени, и он с нервным «прости» отпускал, раскаянно вбирал коготки, прятал зубы и бережно поглаживал мягкость повреждённой кожи. Ничего не поделаешь, назвался, так сказать, груздем — надо соответствовать. Связался с «молоденьким» — надо отрабатывать. Когда доходило до главного, нужно было действовать посильнее, пусть для Бориса это было уже трудновато — не отрекаясь от нежности, стискивать Валеру как можно крепче и двигаться быстро, слыша, улавливая в его учащающихся сдавленных вскриках и дрожи наслаждения, в его почти слезах и ответных движениях, безропотно и восторженно встречающих каменеющую твёрдость, что всё правильно. Они не ошиблись. Они созданы друг для друга — здесь и сейчас, им есть, за что держаться. Как ни короток этот путь, они на верном пути. Даже мерные жалобы кровати казались музыкой — матрац, как ни странно, ещё ничего, справлялся, но что-то в деревянных креплениях изголовья однообразно поскрипывало. После, смущённый, Валерий выкручивался из рук и спешил уйти, смыть с себя то, что заставляло его краснеть, но что всё-таки было ему нужно. Этого он даже при всей своей стыдливости не отрицал. Возможно, Валерий обошёлся бы и без радостей плоти, как обходился большую часть своей жизни, но, надо полагать, он понимал — это всего-навсего разумно, теперь-то уж не стоит пренебрегать оставшимися способами сбросить напряжение. В такие моменты Борис иногда печально задумывался — не слишком ли на него наседает? Ведь у Валерия голова занята только их страшной работой, аварией, причинами взрыва реактора. Этот их «служебный роман» произошёл по инициативе Бориса и, если бы не его неослабевающий мягкий напор, не продолжался бы. Щербине любовь нужна больше — просто потому, что у него меньше забот и хлопот. Ему, старому дураку, хватает ещё охоты думать о глупостях, драматизировать, увлекаться, хватает вместилища сердца — чтобы вместить. Он, видите ли, ещё не наигрался, не нажился, не налюбился впрок, ему необходим источник света, пусть гаснущего, тепла, пусть остывающего. Даже немного стыдно становилось. Да, он работал — не щадя себя, на износ, он воевал с Москвой и делал всё, что считал нужным Легасов, доставал ему бор, свинец, азот, людей, луноходы, звезду с неба… Но всё-таки Борис видел, что делает куда меньше. Годится на меньшее. Он всего лишь партийный аппаратчик, снабженец, оружие, чтобы бороться с системой, которую сам же представляет. Он не такой умный и образованный, не такой важный, не такой незаменимый и драгоценный человек, как Валерий и подобные ему настоящие учёные и специалисты. Вся эта его «любовь» — не компенсация ли собственной бесполезности и незначительности, столь явно бросающейся в глаза на фоне Легасова? Да и вообще, вся эта «любовь» — не бесхитростный ли метод побега от ужасающей реальности, не эгоистичный ли повод скрыться от истины в своём укромном сердечном уголке? Но даже если так — пускай. Борис ведь ничего не требует, не просит. Всего лишь ждёт, получает и дарит. Валерий сам к нему приходит. Сам, как непривычный к рукам кот, по-своему взывает к нежности, потому что нуждается в ней, ведь и ему горько умирать без последней любви. Всё-таки это правда, не было дыма без огня, чекисты зрят в корень: он предпочитает мужчин — на уровне аромата, румянца и детского вожделения. Но в этой печальной восточной стране большую часть жизни Валерий провёл в полусне, в отрицании. В отвержении собственной природы, в мучительной и бесплодной тяжбе с самим собой, в опасениях лишиться работы и репутации, загреметь в лечебницу, а то и в тюрьму, в привычном страхе, что о запретной тайне прознают враги или просто неравнодушные сограждане. Бывали, надо полагать, редкие проблески — ведь «не в первый раз», но и те приносили больше проблем, чем удовлетворения. Так просто убедить себя, что этого ненужно — лишнее, пустое. В самом деле, столько острых волнений и резких телодвижений, столько усилий, отчаяния, слёз, несбывшихся надежд и ранящих стремлений и всё ради чего? У всех пронзительных историй один итог — постыдный, унизительный. Вот, чем всё всегда заканчивается — невесомой, густой и тёплой струйкой, медленно стекающей по внутренней стороне бедра. Лучше уж посвятить себя химии. Лучше ли? Если бы Борис не сделал первого шага, Валерий так и оставался бы неудовлетворённым, недолюбленным, и чувствовал бы себя, может быть, хуже, чем сейчас. Так что если то немногое, что Борис мог для него сделать (сверх рабочего плана), это приласкать, то намеревался это делать, покуда хватит огня… После секса Валерий не уходил, а непременно оставался до утра. Он тихонько возвращался в постель, уютно сворачивался, позволяя (напрашиваясь) обнять себя со спины, и тут же начинал мирно посапывать. В оставшиеся до безрадостного рассвета часы — лишь в них — он полноценно отдыхал, крепко усыплённый, ограждённый кольцом сторожащих сон рук, ненадолго избавленный от всех своих тревог и демонов. Безмерно жаль было отпускать ночь, возможно, последнюю, но нужно было спать. Борис не спал. Накопившаяся усталость рушилась на него могильной плитой, но восторженное сознание металось, словно бабочка в пламени. Прежние радости плоти сокрылись от него так давно, что теперь он переживал всё сызнова, поражаясь сюжету давно прочитанных любимых книг: разливающемуся по телу блаженному опустошению, плывущему в голове туману, жару, окутывающему сердце, чему-то мощному, божественному, что переполняло его, распирало изнутри, выгоняя на глаза счастливые слёзы. Тягостный день пролетал, и ещё одна ночь раскрывала объятия. Всё складывалось — проще, привычнее, искреннее. Нужно ведь время притереться друг к другу, изучить, а времени у них мало. И всё-таки времени достаточно. Через несколько недель Валерий уже не так смущался. Уже не боялся света, не стеснялся собственной наготы, не стыдился своего удовольствия. Всё больше доверял, всё больше раскрывался. После соития уже не выскакивал из кровати быстрее, чем плотвичка из ведра рыбака. Борис не поскупился бы всю жизнь потратить на то, чтобы завоевать и заслужить его любовь. Именно так и выходило — всю жизнь положить на алтарь, оплетя цветами и еловыми ветками, пока сияет ещё прощальный свет вечерней зари. Он и впрямь завоевал, заслужил, заработал. На излёте одной из дождливых осенних ночей услышал. Валерий расчувствовался, отогрелся достаточно или же испытал что-то небывалое. Забыв даже о том, что нужно срочно бежать в ванную, забыв о прослушке, о завтрашнем мрачном дне и обо всём на свете, дрожа и задыхаясь, он лёг Борису на грудь — щекой к сердцу и так прижался, словно жаждал врасти в плоть. Борис гладил его по голове, понимая, что самому сейчас лучше помолчать. — Спасибо тебе, Боря. Я никогда не мечтал… То есть, нет, мечтал. И хотел. Но никогда не думал, что такой, как ты, может полюбить такого, как я. Я настрадался в жизни, знаешь… ошибался. Как в той песне: «И не с тем порой встречаемся, доверяем не тому», прямо-таки история моих бедствий… Всё довольно предсказуемо. Кто не без греха, кто без психологических травм? Что-то подобное Борис и подозревал: стеснительный, одинокий, умненький и прилежный, но не знающий жизни, погружённый в химию и физику от носа до кончика хвоста. «Взвейтесь кострами, синие ночи», школа с золотой медалью, институт, тоже, конечно, комсомол, аспирантура, кандидатская, докторская. А любить-то когда? Довелось и полюбить — неправильно, болезненно, медленно и мучительно, долго и невзаимно в худшем из смыслов — когда тебя не отвергают, а пользуются. А воспользовавшись, отвергают. Разбитое сердце не склеишь, закрытую дверь не отворишь. Так думалось долгие, долгие годы: «Всё отгорело, молодость прошла. Твоё лицо в его простой оправе своей рукой убрал я со стола». Но, оказалось, нет. — Ты меня вылечил, Боря, ты меня спас, — ты вернулся, почти такой же, но в другом обличье, добром, хорошем, ласковом, нежном… Судя по всему, тот, от которого и имени не осталось — не потому что забылось, а потому что начерно вымарали его из писем, дневников и выпускных альбомов, выжгли, вырвали, вытравили его из сердца — тот безымянный чем-то был на Бориса похож. Вернее, Борис — чем-то того злодея напомнил. Да и все они похожие, молодые волки: яркие и жестокие, уверенные и сильные, высокие, огромные, кра-си-ву-щие. Таким просто невозможно отказать, сама природа велит им покориться, сама порода приказывает сдаться. Тем более что они и не спрашивают. Загорелые, обветренные, с зубами, как у ротвейлера, — сами берут, взамен щедро швыряя неразменную монету своего разящего обаяния. Они нападают, не жалеют и отбирают не только честь, тело и весь полезный ресурс, но ещё и сердце прихватят в придачу. Выбросят, искогчённое, где-нибудь при дороге за ненужностью. Ищи потом. Разве Щербина и сам таким не был? Разве не пёр к цели, как поезд, разве не сметал всё на своём пути? Разве не пользовался теми, кого можно было употребить для успешного карабканья по партийной карьерной лестнице? Нет, он никому зла не делал… Но сколько ненароком причинённых им страданий могло пролететь мимо незамеченными, по касательной к совести, не чувствительно для памяти? Надо признать, встреться он с Валерой раньше, при других обстоятельствах и, не дай бог, на почве для идейного конфликта — ох, и несладко пришлось бы этому храброму ягнёнку. Борис причинил бы ему смертные муки, просто потому что призван их причинять. Таковы уж законы сурового леса, в котором они сызмальства обитают. Ведь даже и здесь, когда они только познакомились, он готов был выбросить Легасова из вертолёта, пусть и фигурально. У Валерия, конечно, от красивущих, пригожих, нарядных — в белоснежных рубашках и роскошных пальто — волков есть защита: собственный невзрачный вид и плохое зрение. Легасов притягательных волков в упор не замечает, не реагирует, не желает ничего с ними общего иметь — больше никогда. У него наука, одиночество, невосприятие, отстранённость, резкость и даже вздорность, максимальная зашоренность, холодность, да ещё грядущая спасительная старость. Да ещё неумение улыбаться, да ещё неумение нравиться — только бы не тронули, только бы не разбудили. Но у него — и скрытая теплота, присущая глубоким водам и тихим омутам. У него — страстность, загнанная так глубоко, что для её извлечения необходимо пробурить шахту поглубже Кольской экспериментальной. Но не поддельна ли его маскировка, если за прочной бронёй сохраняются, как в не проросших семечках глухо спят образа цветов, — мечты, надежды и желания? Не хотел ли Валерий всего этого, может быть, с первой же встречи, раз по первому же зову, утерев слёзы и отринув страх, поддался, как ни трудно это для него? Так уж сложились несчастливые звёзды, что сейчас страданий и мрака хватает. Их столько, что между ними двумя, по сути, хищником и жертвой, остаётся место — в ночной последний час — лишь для заботы и нежности. Борис сам себя не узнал бы, если бы не оставил себя прежнего за апрельской чертой. Исправленный собственной любовью, никогда ещё он не был так хорош, так внимателен, так чист и честен перед самим собой. Настолько, что иногда — в те дни, когда переживания о собственной незначительности уступали место гордости и самомнению, в голову закрадывались иные мысли (ох, и мало у него забот, раз хватает времени мечтать о глупостях): ему очень с Валерой повезло, но и Легасову, раз уж он предпочитает мужчин, повезло не меньше. А то как же — вон какого отхватил знатного орла, поклонника и рыцаря. Ведь вполне ещё ничего: да, пожилой, но ухоженный, выхоленный и импозантный мужчина, сейчас даже больше, чем в далёкой, как сон, молодости, статный — словно голубая советская ель, традиционно распространяющая грузные ветви возле величественных административных зданий. Но дело даже не во внешней стороне вопроса. Куда дороже Борис в себе ценил иное — свой статус, власть, партийное положение, богатство. И пусть всё это отчёркнуто, но иногда, в редкие минуты меланхолии, во время полётов в Москву и обратно, прежние сожаления ещё достигали души, словно тополиные пушинки с того двора, на который вход заказан. Ах, какая жизнь могла бы у них с Валерой быть, если бы эта любовь нашла их перед вратами чистилища. Да, нужно допустить невозможное: у Бориса, «партийца, карьериста» открылись бы глаза и сердце без угрозы радиации и смерти. Допустить, что эта любовь обрушилась бы и околдовала его, и исправила, и спасла, и вылечила, и перевоспитала Щербину не здесь, в Чернобыле, а лет хоть на пять, ну хоть на десять пораньше — там, на большой Москве, в его успешной жизни министра, в ЦК. Там существующая система его устраивала. Там Борис сам был системой и там он другим быть не мог — победитель по призванию, партийный хищник, номенклатура, но ведь можно допустить, что и там в его заглохшей душе, словно в скальной породе, пробился бы сияющий животворящий источник. Ведь не в убивающей радиации дело, а в Валерии. Так почему бы не допустить, что и там, на вольготной отчётливой Москве, Борис смог бы его разглядеть, разобраться, что к чему, и вцепиться в него покрепче? Уж тогда бы Борис с него глаз не спустил. Как бы подманивал, как подкарауливал, подкупал, обступал стеной, как бы играл и изощрённо ухаживал, чуть пугая и очаровывая, как бы употреблял все свои власть и влияние, чего бы только ни учудил… И Валера — святая простота — раз уж он предпочитает мужчин, долго бы не продержался. Как тут устоишь, верно? Да и не было бы варианта отказаться. В КГБ у Бориса достаточно знакомых… Никуда бы Валерочка от него не делся — таковы законы леса. Борис горы мог бы свернуть — было бы ради кого. Только бы не спадало напряжение. Было бы только желание, пылал бы только этот драгоценный, редчайший жар в сердце, переполняли бы способность, талант к самоотречению, жадность и голод до нежности, на которую он оказался способен. Оказался — потому что Валерий его сподвиг. И если дело и впрямь не в радиации, а именно в Легасове, то и там, на Москве, в идеальном мире, по которому Борис всё-таки немного тосковал, разгорелась бы такая же сумасводящая страсть. Пусть итог всё тот же — густые капли, медленно сползающие по внутренней стороне бедра. Однако есть и что-то ещё. На самом деле есть целое звёздное скопление причин для любви и её следствий, и он все их показал бы, открыл бы, подарил бы Валерию. Что за жизнь. Просторная правительственная квартира на улице Горького, заграничные курорты, партийные дачи, рестораны, деликатесы, меха, бриллианты… Конечно, Валерий — не женщина, не эффектная красотка (а ведь именно ради красоток нужны дачи, курорты и рестораны, но тем не менее), но всё Борис мог бы, всё стремился бы сложить к его ногам. Меха и бриллианты, курорты и автомобили — это, отчасти, Борис слагал к ногам своей жены, но… Слагал как-то без огонька — за неимением гербовой. Борис ценил и берёг супругу и почти не изменял (но бывают же всякие непредвиденные случаи), но в прежние годы иногда (лишь в плане праздных размышлений) насмешливо подумывал, что забавно было бы, как некоторые его коллеги и высокопоставленные знакомые, отколоть номер — завести настоящую роскошную любовницу. Взять какую-нибудь вздорную певичку-актрисульку (и хорошо бы по-настоящему талантливую), и аккуратно потерять от неё голову: в свободное от работы время швыряться деньгами, наряжать её как куколку и исполнять капризы — не потому что она так уж приворожила (Борис не верил, что его можно приворожить), а потому что он мог себе это позволить. Потому что в глубине души хотел себе это позволить. Потому что тянуло пофорсить перед теми же товарищами-коллегами. Надо же, в конце концов, предоставить чекистам хоть какой-то на себя компромат. Надо насладиться привилегиями роскошной жизни, ради которых так долго и упорно бился… Проблема лишь в том, что судьба не предоставляла достойных кандидатур, ради которых можно было бы бросить карты на стол. А так, бросил бы — и к чёрту Крым, пенсию и внуков. Полюбить так королеву, проиграть — так миллион… И вот, Валерку, рыжего, стеснительного, с глазами вечерненебесными и обветренным ртом — водрузить на это святое пустующее место. Да, смешно представить: как Борис осыпал бы своего птенчика подарками. Пряниками, но всё больше кнутами (так привычнее, быстрее и проще) Борис разрешил бы все его проблемы в институте, благоустроил бы быт. Отвадил бы его от той кишинёвской дряни, что Легасов смолит, и приучил бы к благородным французским «голуаз» или «житану» — ему бы пошло. Приодел бы его, научил манерам, привёл бы в порядок, запаковал бы в сшитое по мерке пальто из шерсти викуньи и в шикарные костюмы, а не в это его мешковатое убожество. И ещё дорогая обувь из Германии, кашне из кашемира, шёлковые шейные платки, бриллиантовые запонки, кожаные перчатки с плетением, швейцарские часы и бельгийские авторучки, безделушки из слоновой кости и амаранта, заграничная техника, элитный алкоголь — да мало ли на свете игрушек! Чепуха, разумеется, ничтожное мещанство, но всё-таки Борис знал во всей этой мишуре толк. Как-никак, лет двадцать (целую жизнь) растратил на ерунду, восседая на завоёванной вершине благополучия и достатка. Конечно, не ради предметов роскоши Щербина становился волчьей номенклатурой и пробивался в высшие эшелоны партийного аппарата. Но никуда не денешься — к старости забарахлился, с годами научился ценить качественные вещи, привык пользоваться только ими. Но куда интереснее швырнуть их под ноги любимому. Был бы только любимый — это и была бы самая дорогая вещь, вещь великой красоты, которую не заполучишь ни за какие деньги, не добьёшься никакими положениями. Счастье не купишь. Чётко это сознавая, Борис с увлечением покупал бы. Сам повязывал бы ему галстук по утрам, перед тем как на служебной чёрной волге подкинуть его до института и по-хозяйски поцеловать на прощание. Заботился бы совершенством его рубашек — голубых, чтобы оттенить цвета глаз. Может быть, даже подобрал бы ему очки в другой, более изящной оправе, хотя именно в этой, нынешней, он так невозможно, до неправдоподобия мил. Это было бы развлечение, удовольствие, отрада души. А впрочем, было бы? Нет, смешная мечта, утопия. Всего лишь уморительные мысли вслух. Даже если бы они встретились и сошлись при благодатных обстоятельствах, даже если бы Борис полюбил и возродился из своего пепла, даже если бы добился взаимности или хотя бы снисхождения, хотя бы позволения осыпать своё несуразное сокровище пурпуром и лилиями — нужно ли это Валерию? Согласился бы он хоть что-то принять? Нужен ли ему весь мир у ног или хотя бы дорогое пальто? Едва ли. Это здесь Валера принимает подарки — луноходы и звёзды с неба, но ведь это не для себя. Для себя ему ничего не нужно. Он упрямый, он гордый. Несмотря на всю его кротость и беззащитность, его волю не сломить (только если подточить изнутри). Борис слишком его уважал, чтобы хотя бы попытаться на него надавать, а уважение — непременное условие любви. То, что здесь, в Чернобыле, он согласился на отношения — уступка вовсе не положению и влиятельности Щербины, а дань собственной природе Валерия, которая, если бы не тяжесть претерпеваемых страданий, едва ли взяла бы верх. При любых других обстоятельствах, кроме нынешних, Легасов не поддался бы. В конце концов, ту, московскую, «номенклатурную» версию Бориса он бы презирал, сторонился, шарахался бы как чёрт от ладана (как любой здравомыслящий человек от чекистов) — со страхом, смущением и притяжением, которое Валерий сам в себе жестоко давил бы. Подключить знакомых из КГБ, принуждать, преследовать — ну что за нелепость? Нет, никогда бы Борис на это не пошёл, каким бы волчарой ни был. Если не по доброй воле, не по взаимности — то никак. Значит, никак. Там, в прежней Москве, Валера не расслабился бы ни на минуту, не позволил бы себе ни крупицы радости, не доверял бы — ни за что, уже хотя бы потому, что Борис оставался бы той версией идеала, на которой Легасову уже доводилось обжигаться. Если бы не угроза скорой смерти, ничто не подтолкнуло бы его преодолеть себя и свои давние горести, ушедшие слишком глубоко, пустившие крепкие, болезненные корни на дне души. Единственное, что для Валерия важно — это его работа, его наука, сухие страницы публикаций, к которым он привязан навсегда. Ещё, пожалуй, его кот и его квартира, наверняка захламлённая, насквозь прокуренная и безобразная. В том, идеальном, благополучном, невозможном и уже сгинувшем московском мире Борис только мешал бы ему и пугал его. И никаких чёрных волг до института, никаких повязываемых галстуков, ресторанов и курортов. Даже при всех своих власти, силе и средствах Борис не смог бы сделать его своим — при этом не сломав и не испортив. Не смог бы превратить его в свою тайную отдушину, в своего послушного любовника, а ведь лишь это и могло бы иметь место в том отчёркнутом мире. Иного бы следящие за Борисом агенты КГБ просто не поняли. Легасова как друга, как объект для восхищения и преклонения, как авторитет, указующий верный путь, как отчаянно храброго борца с системой (а иным он быть не может) — этого они не позволят. Как ни банально, влюблённый волк уже не хищник, а Борис нужен им хищником — жестоким и покорным членом стаи… А вот завести любовника — это простое, низменное, человеческое, не чуждое, это чекистами понимаемо. Посмеются, может, позубоскалят, внесут в дело пометочку — мало ли на свете извращенцев, мало ли, кому как бес ударяет в ребро вместе с сединой в бороду. На мудрый взгляд Чаркова подобное — простительная для влиятельного человека прихоть, слабость, даже достоинство, ибо являет надёжный грязный поводок, за который можно, если что, дёрнуть, пригрозить — будь шёлков, будь ласков. Поэтому, собственно, и здесь, в Чернобыле, Борису никто пока ехидных замечаний не делает — покуда он ведёт линию партии, ему позволительны некоторые вольности. Вот только, зная о факте гостиничной «интрижки», соглядатаи и представить не могут её глубину и значение — лишь это и можно сохранить в секрете, утаить в сокровищнице собственного сердца. Много лет Борис был шёлков у КГБ на зубах, шёл с ними в одной упряжке — он заслужил доверие. Они ещё не знают, что здесь, на Припяти, он от них оторвался — не сорвался со сворки, но хотя бы в душе своей отделился от их веры и перешёл в сферы иные. Здесь он — настоящий, и Валера — настоящий, и то, что между ними — настоящее. А всё остальное, отчёркнутое, московское, суетное — лишь томление духа и иллюзии расклеившегося старика, когда-то державшего в руках полцарства. Даже надежда какая-то появилась смутная — отдохнуть. Пусть не в Крыму со внуками, пусть не с «королевой за миллион», так хоть за финальной чертой, на больничной койке, где единственным и главным утешением будет осознание, что всё сделал правильно, что был честен и верен, что любил, что отдал свою жизнь и даже больше. Хотя бы там, милый Валерочка, мы отдохнём, как обещал нам наш волшебный добрый Чехов: «Мы услышим ангелов, мы увидим всё небо в алмазах, мы увидим, как всё зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихой, нежной, сладкой, как ласка», верую, и ты веруй, пусть не в бога, так в это… Но и это — наивно. На больничной койке будет не до рефлексий — морфин перестанет всасываться в кровь, и небо с овчинку покажется, какой уж там Чехов. В общем, единственное, что у них с Валерой есть и что могло бы быть — это сейчас. И если уж цена сокровища, возникшего между ними, это нахождение в этом проклятом краю… Что ж, цена высока непомерно. И всё-таки оно того стоит. Но и эта предпоследняя мысль — уловка, утешение самому себе, чтобы не так страшно, не так горько было идти навстречу мучительной гибели: «Всё когда-нибудь кончается, всё, но только не любовь…» Но и любовь кончится, когда перестанет действовать морфин и невыносимая боль лишит остатков затуманенного разума. Буквально наизнанку выворачивало желание защитить Валерия — невоплотимое, невыполнимое, увы. Уберечь, укутать большим орлиным крылом, унести в когтях далеко и спрятать, закрыть собой от разрушения, от радиации, от чекистов, от злых и глупых людей, от целого мира и даже от неба в алмазах. Это Борису свойственно — он защитник, он сильный, даже если в нравственном плане куда слабее своего цыплёночка. Но и это — увы. Всё, что у Легасова есть — это сейчас, это его Чернобыль. Он уже простился с жизнью и со всеми надеждами и мечтами, и со всякой верой, и даже с больничной постелью — давным-давно, ещё тогда, когда читал строки первого отчёта об «инциденте» и прозревал невыразимые масштабы катастрофы. Это Валерий и говорит в действительно последний раз, прежде чем навек разлучиться по могилам. Глядя мягко, осторожно снимая с ладони Бориса хрупкую нежную гусеничку, словно всю их любовь, в ответ на его «красоту», — я счастлив быть здесь с тобой.
53 Нравится 7 Отзывы 14 В сборник
Отзывы (6)