...
Неделя после той прогулки стала для Саши странным, двойственным временем. С одной стороны, внутри неё тлел тёплый уголёк, связанный с памятью о его прикосновении, о перчатке под подушкой, о прямом, неосуждающем взгляде его голубых глаз. Каждый вечерний звонок теперь приносил не только успокоение, но и трепетное, сладкое напряжение. Они больше не просто молчали. Они разговаривали. Алекс делился мелочами своего дня, а Саша, преодолевая ком в горле, начала по крупицам рассказывать о себе — о книгах, которые любила, о музыке, которая проникала сквозь шум в её голове, о том, что нравился запах мокрого асфальта после дождя. Ничего глубокого, ничего про мать, про шрамы, про пустоту. Но это уже был прорыв. С другой стороны, реальность её дома, словно в ответ на эту зарождающуюся «слабость», на это предательское тепло, обрушилась на неё с новой, изощрённой жестокостью. Мать протрезвела. Не в смысле «бросила пить», а в смысле — деньги закончились, а до пенсии ещё неделя. Это была худшая из версий матери: трезвая, злая до кончиков пальцев, с пронзительно-ясным, отравленным взглядом, полным ненависти ко всему миру и, в особенности, к своей дочери — живому напоминанию о сбежавшем муже и собственной загубленной жизни. Она, как радар, уловила изменения в Саше. Небольшую мягкость в плечах, чуть более живой взгляд, странное, новое привыкание — прятать под подушку яркую перчатку. ... — Что это у тебя?! — мать выдернула её из-под подушки в одно утро, когда Саша вышла из комнаты на секунду. Она держала оранжевую ткань, как клочок чужеродной, ядовитой плоти. Её глаза сузились. — Это чьё? Мужское. Ты что, как шлюха, по чужим парням шляешься? Пока я тут с голоду подыхаю, ты…! — Отдай!! — крик вырвался у Саши неожиданно даже для неё самой. Голос, хриплый от долгого молчания, прозвучал дико. Она бросилась к матери, пытаясь вырвать перчатку.Это была роковая ошибка.
Мать отшатнулась, её лицо исказилось гримасой не просто злости, а какого-то первобытного, животного торжества. «Ага, попаласъ, нашла слабое место». — Не смей на мать кидаться, дрянь! — она замахнулась и ударила Сашу раскрытой ладонью по лицу. Удар был не сильным, но оскорбительным, унизительным до слёз. Саша замерла, прижав ладонь к горящей щеке. Перчатка осталась в руке у матери. — Так… — мать растянула слово, разглядывая трофей. — Чужой хлам в своей постели прячешь. Значит, у тебя тут роман завёлся? Он знает, какая ты ненормальная? Знает, что ты режешь себя, как последняя дура? Я ему всё расскажу! Приведи-ка его сюда, я ему всё расскажу. Пусть посмотрит, из-за какой уродины он перчатки теряет!! Каждое слово било точнее и больнее пощёчины. Саша почувствовала, как земля уходит из-под ног. Хуже всего была не злоба, а это холодное, расчётливое желание уничтожить, растоптать единственную хрупкую хорошую вещь в её жизни. — Отдай… пожалуйста, — её голос сорвался на шёпот, слёзы текли по лицу сами собой. — «Пожалуйста»? — мать фыркнула. — Не слышу. На колени, сумасшедшая, и попроси как следует. Саша смотрела на неё, на её победоносное, одутловатое лицо. Внутри всё оборвалось. Гордости не было — её выбили из неё годами. Но была ярость. Немая, чёрная, как смола. Она стиснула зубы, но её ноги не согнулись. — Не встанешь? — голос матери стал ледяным. — Ну и ладно. Не надо. — Она медленно, с театральным пафосом, подошла к газовой плите, включила конфорку. Синее пламя вспыхнуло с тихим хлопком. — Не нужна тебе эта дрянь. Нафиг всякую заразу в дом тащишь. И прежде чем Саша успела понять её намерение, мать швырнула перчатку прямо в огонь. Синтетическая ткань вспыхнула мгновенно. Ярко-оранжевый язычок пламени лизнул ткань, она сморщилась, почернела, распространяя резкий, токсичный запах по всему помещению. Мать стояла и смотрела, сложив руки на груди, с удовлетворённой усмешкой. Саша не кричала. Она издала звук, которого никогда раньше не слышала — короткий, хриплый стон, как у раненого зверя. Она бросилась к плите, пытаясь выхватить уже горящий комок, но мать грубо оттолкнула её плечом. — Не лезь, обожжёшься, идиотка! Сама виновата! Через несколько секунд от перчатки остался лишь чёрный, оплавленный комочек, дымившийся на конфорке. Мать выключила газ. — Вот и прибрались, — сказала она, как будто закончила мыть полы. — А теперь иди, убери за собой этот вонючий пепел. И чтоб я больше никакого хлама не видела! Поняла? Саша стояла, не в силах пошевелиться. Она смотрела на чёрное пятно, на пепел. Внутри неё что-то сломалось. Не плакалось. Не кричалось. Была только пустота, более страшная, чем когда-либо. Словно её только что окатили водой и потушили единственный кусочек тепла. И сделали это с таким… с таким бытовым спокойствием. Она молча подошла, смахнула остывающий пепел в ладонь. Он был ещё тёплым. Почти горячим. Она сжала его в кулаке, чувствуя, как крошки впиваются в кожу. —Убери на свою помойку, в свою комнату, — бросила мать, уже отворачиваясь. — И слышь, если этот твой ухажёр позвонит или, не дай бог, придёт — я ему такого наговорю, что он и на пушечный выстрел не подойдёт. Ты моя дочь. И кончится твой дурдом только тогда, когда я тебя в психушку сдам. Поняла? Так что не выёживайся. Саша вышла, заперлась в комнате. Она разжала ладонь. Чёрный пепел смешался с белой кожей, с царапинами. Она поднесла ладонь к лицу, вдохнула запах гари и смерти. Потом аккуратно, с почти ритуальной тщательностью, ссыпала пепел в пустую баночку из-под крема и закрыла крышкой.Похоронила.
...
Весь день она провела в ступоре, лёжа на кровати и глядя в потолок. Алекс звонил днём, но она сбросила вызов, написала односложное: «Занята. Вечером». Она не могла слышать его голос. Не сейчас. Не после того, как её мать сожгла его перчатку и пообещала сжечь всё остальное....
К вечеру мать, не найдя денег на выпивку, впала в ярость. Она начала ломать вещи в своей комнате. Саша слышала глухие удары, звон бьющегося стекла, дикие, нечленораздельные крики. Потом наступила тишина, более пугающая, чем шум. И шаги, направляющиеся к её двери. Дверь не была запёрта на ключ — замок сломался давно. Мать распахнула её так, что та ударилась об стену. —Выходи, — её голос был низким, хриплым, опасным. — На кухню. Будем разговаривать. Саша, повинуясь древнему инстинкту жертвы, медленно поднялась и вышла. Кухня была в темноте, освещалась только тусклым светом из окна. На столе стояла пустая бутылка и пачка сигарет. Мать сидела, курила, её фигура была похожа на сгусток тьмы. —Садись. Саша села на край стула, готовая в любой момент отпрыгнуть. —Где деньги? — спросила мать без прелюдий. —Какие деньги? —Не тупи! Ты где-то подрабатываешь. Я чувствую. У тебя телефон свой есть. Значит, деньги есть. Где они? Это была правда. Саша тайком переводила тексты для одного сайта, получая копейки. Эти деньги она копила. На что — сама не знала. На побег? На таблетки? На что-то, что может пригодиться. Они лежали на старой сим-карте, спрятанной в корпусе её наушников. —У меня нет денег, — тихо сказала она. —Врёшь! — мать ударила кулаком по столу. Бутылка подпрыгнула. — Вся в отца! Врунья и предатель! Ты здесь, в моём доме, ешь мой хлеб, а сама деньги прячешь! На своего уродца, да? Чтобы краситься ему, дура полосатая? Дай сюда! Все, что есть! — Нет, — прошептала Саша. Это было её. Единственное, что у неё было. Не отдаст. —НЕТ? — мать встала. Её тень накрыла Сашу. — Ты мне говоришь «нет»? Она двинулась к ней. Саша инстинктивно отпрянула, стул заскрипел. Но отступать было некуда. Мать схватила её за волосы, у самого корня, и дёрнула на себя, вниз. Боль, острая и унизительная, пронзила череп. —Где деньги, тварь? — она прошипела прямо в лицо, и запах перегара, табака и нечищеных зубов окутал Сашу. — А ну говори! — Отстань! — вырвалось у Саши, она забилась, пытаясь высвободиться. Её руки упёрлись в грудь матери, отталкивая. Это привело мать в полную ярость. Она отпустила волосы, но в следующее мгновение её ладонь, тяжелая и жёсткая, со всего размаха ударила Сашу по голове, по уху. В ушах зазвенело, мир поплыл. Потом последовал удар в живот, тупой, выбивающий воздух. Саша согнулась, сползла со стула на холодный линолеум. — Встань! — материнский голос гремел где-то сверху. — Не валяйся! Но Саша не могла.Она лежала, обхватив живот, давясь сухими рыданиями. Боли было меньше, чем чувства полного краха, абсолютной победы тьмы над тем крошечным огоньком, что пытался теплиться. Мать наклонилась над ней, вывернула карманы её джинсов — пусто. Потом схватила за руку, за запястье, и тут… она нащупала то, что искала. Но не деньги. Она нащупала под тонкой тканью майки неровные рубцы. Она замерла. Пальцы её сжали запястье Саши так, что кости затрещали. — А… — выдохнула она с каким-то странным, почти восхищённым ужасом. — Так ты и правда… Давай, покажи. Покажи матери свои художества. Она стала с силой закатывать рукав Сашиной майки. Та сопротивлялась, слабо, безнадёжно. Ткань порвалась с тихим треском. И в тусклом свете обнажилось предплечье. Весь этот ландшафт боли: белые шрамы, розовые, свежие… Всё. Мать замолчала. Она смотрела, и её лицо выражало не ужас, не сострадание, а… удовлетворение. Чистейшее, ядовитое удовлетворение. —Вот оно, — прошептала она. — Доказательство. Сама, своими глазами. Сумасшедшая. Я же говорила. Я всегда говорила. — Она отпустила руку, как будто та была заразной. — Ну что, теперь твоему мальчику покажешь? Он придёт, захочет тебя поцеловать, а ты ему руку протянешь… Он сбежит, как крыса. Как твой отец. Она встала, отступила на шаг, глядя на Сашу сверху вниз, как на раздавленное насекомое. —Лежи. Лежи и думай. Думай о том, кто ты есть на самом деле. И кому ты нужна. Деньги… — она махнула рукой. — Забирай свои гроши. Они тебе ещё понадобятся. На бинты. Или на веревку. Мать развернулась и ушла в свою комнату, хлопнув дверью. На кухне воцарилась тишина, нарушаемая только прерывистым, хриплым дыханием Саши. Она лежала на полу, прижав порванный рукав к обнажённому предплечью. Боль от ударов была глухой, терпимой. Но боль от обнажения, от этого взглява, от слов — она была острее любого лезвия. Она проникала внутрь и выжигала всё. Все те слабые ростки доверия, тепла, любопытства к жизни, что начали проклёвываться в последние недели. Она медленно поднялась, опираясь о стол. Её тело горело. В ушах стоял звон. Она посмотрела на дверь материной комнаты, за которой теперь была тишина. Потом побрела к себе. В комнате она заперлась на щеколду, которую прикрутила сама давным-давно. Она подошла к зеркалу. Лицо было бледным, под глазом зарождался синяк, из уголка рта сочилась тонкая струйка крови — она прикусила губу при падении. Она медленно, почти механически, сняла порванную майку. Осмотрела себя. Красное пятно на животе, ссадина на ребре. И рука. Её рука. Теперь её тайна была не только её. Её увидели. Её назвали доказательством безумия. Она опустилась на кровать, взяла баночку с пеплом от перчатки, прижала к груди. Потом её взгляд упал на ящик стола. На лезвие. И в этот момент зазвонил телефон. Алекс. Вечерний звонок. Ритуал. Она смотрела на экран, на его имя, которое светилось в темноте как обвинение. Как насмешка. «Он придёт, захочет тебя поцеловать, а ты ему руку протянешь… Он сбежит, как крыса». Её пальцы потянулись к лезвию. Оно было холодным, успокаивающе знакомым. Оно не предаст. Оно не сбежит. Оно просто даст боль, которая затмит всё остальное. Которая подтвердит правоту матери. Которая поставит точку. Телефон звонил, настойчиво, один раз, другой. Саша взяла лезвие.Поднесла к коже, чуть выше старых шрамов. Холод металла заставил её вздрогнуть. Она нажала. Появилась тонкая красная линия. Капля крови выступила, тёплая, живая. Телефон умолк. Потом зазвонил снова. Он не сдавался. Слезы, которых не было на кухне, хлынули сейчас. Они текли по её лицу, горячие и беззвучные, смешиваясь с кровью на губе. Она смотрела на лезвие, на кровь, на телефон. Внутри шла война. Голос матери: «Сумасшедшая. Доказательство». И голос Алекса из памяти: «Должно быть, тяжело. Быть в постоянной войне с самой собой». Она бросила лезвие. Оно отскочило и закатилось под кровать. Она схватила телефон, дрожащими пальцами нажала на зелёную кнопку, поднесла к уху, но не могла издать ни звука. Только тихие, захлёбывающиеся всхлипы. — Саш? — его голос был полон немедленной тревоги. — Саш, ты плачешь? Что случилось? Ты где? Она не могла говорить. Она могла только дышать в трубку, короткими, прерывистыми рыданиями. —Саша, дыши. Просто дыши. Я тут. Я с тобой. — его голос стал очень мягким, очень спокойным, якорем в её бушующем море. — Со мной всё в порядке. Я просто тут. Дыши со мной. Вдох… выдох… Слышишь? Я дышу. Она пыталась, всхлипывая, подстроиться под его ритм. Его спокойное, ровное дыхание в трубке было единственной реальностью в рушащемся мире. —Молодец, — тихо сказал он, когда её рыдания немного утихли. — Теперь можешь сказать, где ты? Ты дома? —Да, — выдавила она хриплым шёпотом. —Ты одна? Пауза.Потом: «Нет». Он понял всё с одного слова. —Ты в своей комнате? Дверь закрыта? —Да. —Хорошо. Слушай меня. Ты в безопасности сейчас. Ты за дверью. Я тут. Я никуда не уйду. Ты хочешь, чтобы я читал? Или просто молчал? —Говори, — прошептала она, прижимая телефон так сильно, как будто через него можно было втянуть его самого, его спокойствие, его тепло. —Хорошо. Я буду говорить. Ты только слушай. И он начал. Он не спрашивал, что случилось. Он не давал советов. Он просто… говорил. О том, как Пончик сегодня украл с плиты котлету и потом ходил виноватый. О том, как его папа пытался починить кран и залил пол в ванной. О первом снеге, о планах на выходные, о глупом анекдоте, который рассказал друг. Его голос тек ровным, тёплым потоком, омывая её израненную душу. Саша лежала, прижав телефон к уху, сжавшись в комок. Она смотрела на свою руку, на тонкую кровоточащую царапину, на старые шрамы. Голос матери ещё звучал в голове, но он становился тише, отдалялся, заглушаемый этим бархатным, живым потоком слов. Он говорил почти час. Пока её дыхание не выровнялось, пока слёзы не высохли. Пока она не начала кивать в такт его словам, забыв, что он не видит. —Саш? Ты ещё тут? — спросил он наконец. —Да. —Чуть-чуть лучше? —Чуть-чуть. —Хорошо. Я рад. Знаешь что? Я завтра освобождаюсь после обеда. Если ты захочешь… мы можем встретиться. В том же парке. Или где угодно. Я просто хочу убедиться, что с тобой всё в порядке. Ты скажешь «нет» — я пойму. Но я хочу предложить. Она снова почувствовала этот страх. Страх, что он увидит синяк. Страх, что он почувствует её позор, её уродство. Но больше был страх остаться одной с этим. С пеплом на душе и свежей кровью на коже. —Хорошо, — сказала она. — Я приду. —Отлично. Тогда до завтра. А сейчас… попробуй поспать. Я буду на связи. Если что — звони, не важно, во сколько. Я проснусь. Обещаю. Они попрощались. Саша положила телефон. Тишина в комнате уже не была такой враждебной. Она была наполнена эхом его голоса. Она встала, нашла бинт, кое-как заклеила свежую царапину. Оделась в чистое. Легла. Под подушкой больше не было оранжевой перчатки. Там лежала баночка с пеплом. Она достала её, сжала в руке. Потом убрала в самый дальний угол ящика. Она больше не была талисманом. Она была могилой. Могилой одной иллюзии. Но, возможно, чтобы что-то построить, нужно сначала похоронить старое. Она закрыла глаза. В ушах ещё звучал его голос. Она думала о завтрашней встрече. И впервые не о том, как спрятать свои шрамы. А о том, что, возможно, ему можно будет показать синяк. Не всю правду. Но часть её. И посмотреть, не сбежит ли он. Это был страшный, отчаянный эксперимент. Но после сегодняшнего вечера у неё не оставалось выбора. Нужно было либо окончательно похоронить себя, либо попытаться выйти из могилы, даже с окровавленными руками и пеплом на губах. За стеной по-прежнему храпела мать, победительница. Но в комнате Саши, в кромешной тьме, зарождалось тихое, упрямое неповиновение. Оно не было громким. Оно было просто решением прийти на встречу завтра. Просто решением доверить кому-то хотя бы часть своей боли. Это было мало. Но для неё, лежащей на дне, это было всё, на что она была способна. И это уже было больше, чем ничего....