Глава II-II
Человек, который горит
26 января, 1914
Я не умер.27 января, 1914
Жар пропал. Мне больше не кажется, что мир вокруг полыхает. Я перестал просыпаться каждые несколько часов от собственного крика. Перо, когда я пишу, почти не дрожит. Ноги, правда, все еще болят. Особенно когда Генри их перебинтовывает. Он называет это возмездием за адскую неделю. Я киваю и отвожу глаза к окну. Рэйвен дремлет на стуле возле моей постели, а когда просыпается, уходит к окну курить. Она не хочет, чтобы я видел, как дрожат ее руки, но я вижу.28 января, 1914
Я начал есть. Генри вышел на работу. Рэйвен перестала курить одну за другой. Сегодня я перечитывал последние записи. Когда дошел до приступа горячки, спросил у Рэйвен, стоящей возле окна, правда ли они собирались уйти. «Да, — ответила Рэйвен. — Если бы к тебе не вернулся рассудок, Генри ушел бы с работы». Я покачал головой и вернулся к дневнику. Кое-что в последних страницах не давало мне покоя. Позавчера, когда Генри обмолвился, что уже конец января — я подумал, что он шутит. Поверил только после того, как увидел свежий выпуск газеты. В дневнике же стояли все даты. Я опять посмотрел на Рэйвен. «Даты… Ты их ставила?» Она вздохнула и протерла лицо. «Ты хватался за дневник, когда просыпался. И засыпал вместе с ним. Я боялась, что страницы вымокнут от пота. И решила, что для тебя это будет важно». Мы сидели в тишине минуту, а потом я все-таки спросил. «Ты читала?» Она кивнула. Я думал, что буду чувствовать страх, ужас и стыд. Но я не чувствовал ничего из этого. Я вообще ничего не почувствовал. «И что думаешь?» Уголок ее губы дернулся, на долю секунды изобразив подобие улыбки. «Думаю, что Аддингтон идиот. И что тебе стоило остаться в Гёттингене, пусть ты и не заслуживаешь любви такого человека, как Фогельштейн».7 февраля, 1914
Вчера Генри не выдержал. Он гонял меня по мокрым улицам Оксфорда. Под мышкой он держал длинную черную трость, черт знает, где добытую, и говорил, что мне пора прекратить упрямиться. Я, шипя от боли и хромая, отвечал, что эту поганую трость он может засунуть себе в задницу. После получаса пыток Генри завел меня в кофейню и усадил за самый дальний стол. Сначала он молча хлюпал горячим чаем, а потом отставил чашку и закурил. «Скажи, Ксавье, — хрипло проговорил он почти по слогам. — Какого черта там произошло?» Я сказал, что слишком увлекся Дрезденом и его достопримечательностями. «Люди не сбивают ноги до сухожилий, увлекаясь достопримечательностями, — Генри стряхнул пепел. — И не зарабатывают инфекционную лихорадку. Не пойми меня неправильно. Корпус ежедневно принимает десятки студентов, газеты трещат, в Клубе обсуждают наращивание производства в Германии. Я просто боюсь, что…» Он опустил глаза на пепельницу. «Что я не справлюсь?» Генри несколько раз коротко кивнул, а затем посмотрел на меня. Его взгляд был таким же, как в тот день, когда он вступил в военный корпус. Я выдавил из себя улыбку и ответил: «Тебе не о чем волноваться. В Дрездене случилось кое-что неправильное, но я в порядке». Мы притворились, будто я сказал правду, и молча вышли из кофейни. За пару кварталов до дома я все-таки взял у него трость.12 февраля, 1914
Вернулся на кафедру. Том встретил меня сочувственным взглядом, а Маккой — крепкими объятиями и проклятиями в адрес Генри. Как оказалось, Генри запретил меня навещать. Я мысленно отправил ему несколько благодарностей.16 февраля, 1914
Профессор Аддингтон опоздал на свою лекцию. Она стояла сразу после моей. Маккой говорит, что он избегает меня. Сначала я посчитал это бредом, но потом увидел, как профессор Аддингтон развернулся прямо посреди коридора и пошел в противоположную от меня сторону. Я очень громко рассмеялся. Почему-то хотел, чтобы он услышал мой смех. Том считает, что профессор Аддингтон написал эту статью ему назло. Я решил не переубеждать его и не стал рассказывать правду.20 февраля, 1914
Вернулся к черновикам статьи по феноменологии. Перечитал написанное, вспомнил Фогельштейна и подумал, что должен ему письмо. Я ему признался. Не во всем, конечно, но… Написал, что это было самое замечательное Рождество. Что он прекрасный человек, заслуживающий самого лучшего. Что я, к сожалению, таковым не являюсь. Что вместо Гамбурга уехал в Дрезден и до конца отпуска искал человека, которого, возможно, там никогда и не было. И что несмотря на все, собираюсь снова поехать в Дрезден и продолжить его искать. В конце я добавил: «Элиас, я совсем рехнулся, но если ты не возражаешь, я бы хотел остаться твоим другом». Я долго смотрел на написанное. Привычка сжигать бумагу засела где-то под кожей и усердно рвалась наружу. Но с Фогельштейном кое-что было иначе. Я знал, куда отправлять письмо.23 февраля, 1914
Наконец избавился от трости. Хотел разломать ее на щепки и выкинуть, но Генри вовремя ее отобрал.27 февраля, 1914
Положил готовый черновик статьи по феноменологии на стол профессору Аддингтону. Сказал, что теперь ему не придется копаться в моем кабинете в поисках новых публикаций. «Во-первых, мистер Ксавье, — ответил профессор Аддингтон, прочитав мои тезисы. — Ваш текст полон мистификации, как, впрочем, и вся феноменология. А во-вторых, боюсь, я попросту не понимаю, о чем вы говорите. Разумеется, вы вольны подать прошение в Совет, — он поднял на меня глаза. — Но в этом случае вам придется объяснить, почему за этот год у вас один-единственный студент и одно эссе, опубликованное в малоизвестной студенческой газете. После выпуска вы говорили о профессорской кафедре. С текущими академическими успехами вам бы сохранить позицию младшего преподавателя». Я скривил губы. Не помню, чтобы говорил о профессорской кафедре, а если и говорил, то явно не от большого ума. «Думаю, сохранение моей позиции в ваших интересах», — честно ответил я профессору Аддингтону и вышел из кабинета. Статья по феноменологии осталась у него на столе.4 марта, 1914
После очередного прочтения лекции о стоицизме, страдании и спасении я ушел из кампуса и сел на ближайший до Лондона поезд. В вагоне было тихо, а за окном сыпал мокрый снег. В Лондоне я заказал билет на паром до Гамбурга на двадцать первое марта, а потом поехал в Собор Святого Павла. Просто захотел послушать звуки органа и почувствовать запах ладана и тающих свечей. Пока Преподобный читал проповедь об искуплении, мне вспомнился сэр Харлоу. Не тот немощный старик с дрожащей тростью, коим он стал за пару месяцев до кончины, а здоровый сильный мужчина, протянувший руку мальчику. Рука его была в черной кожаной перчатке. Могильщики, измазанные липкой грязью, тоже были черные. Они держали в гнилых зубах самокрутки, над чем-то смеялись и махали лопатами, забрасывая землей гроб моей матери. Едкий сладковатый запах, окутавший их, щекотал ноздри. Тогда я подумал, что так, наверное, пахнет смерть. В Сен-Жермен я узнал, что так пахнет пьянство. Сэр Харлоу взял меня за руку, сказал, что смотреть больше не на что, и увел с кладбища. Надеюсь, он нашел покой.11 марта, 1914
Перед сном Рэйвен пришла в мою спальню. Мы толком не разговаривали почти месяц. Она упала мне в ноги и закурила. «Иногда мне кажется, что мы боремся не за избирательные права, а за право существовать», — сказала она. Тени под ее изумрудными глазами были темны, как никогда. Я спросил, что произошло. «Панкхерст арестовали во время утреннего митинга». Я провел рукой по медным волосам, пахнущим свежим хлебом, и сказал, что мне жаль. В ответ она назвала меня лжецом. «Ни черта тебе не жаль, Чарльз, — она бросила на меня косой взгляд. — Тебе жаль человека, оказавшегося в тюрьме, но тебе не жаль Панкхерст и не жаль наше движение. Ты считаешь, что мы не правы и всегда так считал». «Я никогда этого не скрывал, — я забрал сигарету у Рэйвен. Не смог дотянуться до своих. — Но мне правда жаль». «Знаешь, что я ненавижу в тебе больше всего? — она повернула ко мне голову и выжидающе посмотрела. Я промолчал. — Даже в своем чертовом дневнике ты боишься рассказать правду. Я ненавижу тебя за это». Я запрокинул голову на подушку и затянулся так, что горло обожгло дымом. «Знаешь, Рэйвен, — сказал я на выдохе. — Не ты одна».13 марта, 1914
Маккой предложил вызвать профессора Аддингтона на дебаты на тему моей же статьи. Он сказал, что это будет весело и я, как автор, наверняка знаю все спорные тезисы. Я сначала рассмеялся, а потом всерьез задумался. Том пообещал пополнить запасы «Глен Гранта» до конца года, если я соглашусь.14 марта, 1914
Пришел ответ от Фогельштейна. Он просил не переживать и обозвал себя дураком. А еще он сказал, что будет рад сохранить нашу дружбу. Ему кажется несправедливым вот так ее обрывать. В постскриптуме он написал, что готов помочь мне с поисками, если понадобится.16 марта, 1914
Я не стал бросать вызов профессору Аддингтону. Почему-то решил, что оно того не стоит. Какой смысл в дискуссии, если я не смогу обозвать его скудоумным оксфордским снобом во всеуслышание? Том расстроился, но все равно пополнил запасы виски. Мы выпили за превосходство юных умов и устроили дискуссию между собой. Том сказал: «В этой статье Аддингтон прикрывает трусость философией». Я ответил, что иногда для молчания нужно куда больше храбрости. Маккой встал на мою сторону. Через десять минут Том начал кричать. Я на какое-то мгновение вновь почувствовал себя в Гёттингене.18 марта, 1914
Сегодня закончился триместр. Я прочитал последнюю лекцию третьему году и сразу отправился домой, ни с кем не попрощавшись. В гостиной меня встретила Рэйвен. Она сидела в кресле возле камина и сжимала в руке клочок какой-то бумаги. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы узнать в нем мой билет до Гамбурга. Я застыл прямо на пороге. «Завтра я выезжаю в Париж, — сказала она. — И у тебя есть выбор. Ты можешь поехать в Дрезден и гоняться за призраком Эрика Леншерра, — она согнула билет пополам. — Или можешь поехать со мной. Наши отношения закончились, когда ты в бреду позвал Эрика вместо меня, и, все же, я ценю нашу дружбу и хочу ее сохранить. Но я не буду смотреть, как ты сжигаешь себя дотла. Если ты выберешь Дрезден — я не вернусь». Я поставил портфель на пол и подошел к Рэйвен. Из-за пляшущего в камине огня ее глаза казались золотыми. Я хотел ей сказать, что все равно отправлюсь Дрезден. Хотел признаться, что чувствовал себя по настоящему живым только там, когда сбивал ноги в кровь во время поисков Эрика. Впервые хотел просто признаться. Во всем. Перестать лгать, увиливать и произнести вслух все, что чувствовал эти восемь лет. То, о чем не писал, но что горело внутри вместе со всеми сожженными письмами. Даже было открыл рот, но язык будто иголками проткнули. Я просто вырвал билет из рук Рэйвен, бросил его в камин, сказал, что останусь, и поднялся в свой кабинет.20 марта, 1914
За ужином Генри рассказал последние новости. Офицеры в Ирландии заявили, что скорее уйдут в отставку, нежели выступят против юнионистов Ольстера. Не думаю, что убеждения юнионистов верны. Народ Ирландии желает самоуправления, и он имеет на это моральное право. Но заявления офицеров мне показались настоящим актом гуманизма, о чем я сказал Генри. Он со мной согласился.27 марта, 1914
Все еще пытаюсь осознать, правда ли видел Эрика. В последнее время все чаще кажется, что нет.1 апреля, 1914
Маккой сказал, что когда я стану профессором, студенты будут обзывать меня профессором Икс. Я не понял его логики. «У тебя лицо современного Гамлета, — рассмеялся Маккой. — Да и фамилия располагает». Я оторвался от эссе по гуманизму и посмотрел на него. «Чем тебе не нравится мое лицо?» Маккой взял с моего стола том Гуссерля и уселся в кресло. «Тем, что я не понимаю, где ты сейчас находишься». «Я вообще не уверен, что хочу стать профессором», — я покачал головой и вернулся к эссе.4 апреля, 1914
Опять перестал разбирать корреспонденцию. Генри утром занес на кафедру письмо от Рэйвен. Как оказалось, оно лежало на столе уже три дня. Я вложил его в дневник. «Привет, Чарльз. Надеюсь, ты все еще протираешь штаны в своем душном кабинете в Оксфорде, а не топчешь грязь на улицах Дрездена. В любом случае, я скоро об этом узнаю. Хочу остаться в Париже на несколько месяцев. Наш последний разговор не прошел бесследно, поэтому просто хочу подышать свежим воздухом, пожить возле Сены, поучаствовать в крупнейших митингах и побродить возле пыльных витрин. Быть может, найду кого-то достойного. Шутки шутками, а прекрасный вечерний Париж располагает. Если бы ты откинул свой снобизм, то смог бы увидеть, как выглядит этот город с высоты птичьего полета. Чарльз, он очарователен. А ты сноб. Будь добр, отправь мне немного денег. Не знаю, когда решу вернуться, поэтому рассчитываю на твою дружбу. Адрес отеля найдешь на конверте. Р.» Я сходил в банк, выписал чек на сто фунтов и прикрепил его к короткому письму. Написал, что я, как она могла убедиться, все еще в Оксфорде. В постскриптуме добавил просьбу ни в чем себе не отказывать.8 апреля, 1914
Вышел свежий выпуск Хибберта. Маккой притащил его в кабинет после обеда и ткнул пальцем в разворот на третьей странице. Чернила, еще не успевшие остыть, чуть смазались от его прикосновения, но название статьи осталось целым. «Мир, вынесенный за скобки. Эдмунд Гуссерль и феноменология». Я поднял глаза на Маккоя. Он, вместо ответа, просто кивнул и, пролистав две страницы, указал на подписи. «мл. преподаватель Чарльз Ксавье» Я едва не выплюнул сигарету, но затем увидел приписку от редакции и все понял. «написано под руководством проф. Д. У. Аддингтона». Мы с Маккоем смеялись до хрипоты, но так и не поняли, чем эта приписка стала для профессора Аддингтона. Своеобразным извинением в виде сопричастности к статье, полной мистификации или все-таки местью? Маккой ставит на второе, а я пытаюсь верить в первое.16 апреля, 1914
Закончил эссе про гуманизм и отнес его в редакцию «Третьей стороны». Не хочу больше публиковаться в Хибберте.22 апреля, 1914
Весенние каникулы закончились. Я, сдавшись под натиском Маккоя и Тома, все же взял несколько студентов на подготовку к экзаменам. Возможно они убедят меня продолжить карьеру в Оксфорде, а не бросить все ради свободного Гёттингена.26 апреля, 1914
Генри не перестает болтать об Ирландии. Говорит, что-то грядет. В Джентльменском клубе проскользнул слух о поставках оружия юнионистам. Я отмахнулся. «Думаю, Ирландия имеет право на самоуправление, — сказал я. — И не думаю, что юнионисты пойдут против своих же людей из-за одной лишь веры». Генри криво улыбнулся и покачал головой. Мы закончили ужин в тишине.1 мая, 1914
Я должен был читать лекцию для второго года, но когда зашел в аудиторию, то обнаружил за кафедрой Тома. Он стоял без очков, раскрасневшийся и взлохмаченный. Уже по первому услышанному предложению я понял: он зачитывает что-то политическое. По второму и третьему — что это эссе, о существовании которого я даже не подозревал. Том говорил о целостности Британии и о том, что истинный философ не может оставаться в стороне, когда его страна находится под угрозой внутреннего раскола. Внутри все зажглось алым пламенем. Я открыл рот, чтобы прогнать его с кафедры, но остановился на полуслове. Возможно, побоялся стать похожим на профессора Аддингтона. А может, просто понял, что ничего не изменится, даже если я прогоню десять Томасов Кидсов, зачитывающих эссе про целостность Британии. Я присел на скамью перед кафедрой и позволил ему закончить. После каждого озвученного тезиса он смотрел на меня. В ответ я качал головой. Ни с одним из его тезисов я не был согласен. Наверное, мне стоило поговорить с Томом еще тогда, в сентябре. Возможно, все вышло бы иначе. В чем-то профессор Аддингтон был прав. Том закончил, расслабил галстук и смахнул испарину со лба. В аудитории раздались аплодисменты. Я тяжело вздохнул, встал со скамьи и поднялся на кафедру. «Спасибо, мистер Кидс, ваше эссе достойно внимания, — сказал я и взял его за руку. Когда он ответил на рукопожатие, я притянул его к себе. — Я не хочу, чтобы мое имя фигурировало под этим эссе, — шепнул я ему на ухо. — Я учил тебя философии, Том, а не пропаганде». Он резко выдернул руку и сошел с кафедры, а я собрал листы его эссе в одну стопку и начал читать о Канте. Том остался в аудитории, но на меня он больше не смотрел.6 мая, 1914
Новость о выходке Тома быстро облетела весь Оксфорд. Профессор Аддингтон заявился в мой кабинет и обозвал меня некомпетентным бесхребетным щенком. Он орал почти час, надрываясь до хрипоты. Спрашивал, почему я не выгнал Томаса из аудитории, как только увидел за кафедрой. Я отвечал, что это ничего бы не изменило. «Он зачитал бы это в дискуссионном клубе или в столовой. И черт его знает, где бы оно звучало хуже» — поддержал Маккой, выгадав паузу в словесных бурлениях профессора Аддингтона. «Профессор, а вы сами не считаете, что он прав в своих суждениях?» — добавил я, воспользовавшись все той же паузой. Сначала лицо профессора Аддингтона стало белым, как мел, а затем побагровело. Он хрипло прорычал еще несколько оскорблений, развернулся на каблуках и ушел, громко хлопнув дверью. Маккой проводил его взглядом, уселся на мой стол, достал из первого ящика стаканы и разлил виски. «Хочешь знать, что мне больше всего не нравится?» — спросил он и протянул мне стакан с сигарой. «Что на весь Оксфорд всего тридцать человек выразили несогласие с этим эссе?» Маккой усмехнулся и кивнул. «Чем занят?» — он посмотрел на мои заметки. Я рассказал, что Том вчера попросил вернуть его эссе и когда я ответил отказом, он пообещал больше никогда не подписывать работы моим именем. «Просто показываю разницу между философией, пропагандой и личным высказыванием», — сказал я, дописывая слова поверх черновиков Тома.12 мая, 1914
Генри притащил мне два письма. Одно от Рэйвен, второе от Фогельштейна. Рэйвен уехала из Парижа в Лион, на международную выставку. Она в компании трех суфражисток и у них все замечательно. «Знаю, что ты наверняка об этом подумаешь, как только прочтешь, — написала Рэйвен. — Обещаю не разбивать статуи на выставке и не кромсать топорами великие картины. В Лионе мы отдыхаем, а не протестуем». Я ей не поверил, но в ответе написал, что не сомневаюсь в ее честности и любви к искусству. А письмо от Фогельштейна мне захотелось приложить. «Дорогому Чарльзу. Твоя статья, опубликованная в Хибберте, великолепна. Правда, я не совсем понимаю профессорскую подпись от редакции. Я помню твои черновики, которые ты писал в поезде, и они почти не отличаются от итоговой версии статьи, но, видимо, мне не суждено понять Оксфорд. Гуссерль тоже прочитал публикацию. Ему понравилось. Он будет рад увидеть тебя на будущих лекциях и семинарах. Две недели назад ездил в Ширке. Фрау Розе спросила, где я потерял того чудесного, но до жути худого англичанина. Знай: меня тоже беспокоит этот вопрос. Мне жаль, что весной с поисками не сложилось, но я искренне надеюсь на это лето. С теплом и дружбой, Элиас Фогельштейн». Я попросил Фогельштейна передать фрау Розе, что до жути худой англичанин постарается исправиться в июле. Мой ответ уместился всего в две строки, но улыбался я многим дольше.18 мая, 1914
Вернул Тому эссе. Все пометки не влезли и мне пришлось пришивать несколько листов к изначальному тексту. «Ты можешь опубликовать эту работу в первом варианте, — сказал я. — А можешь прочитать пометки и подумать. Я ни на чем не настаиваю». Он забрал у меня папку и ушел. Мне показалось, он окончательно вырос.25 мая, 1914
Общественная палата приняла акт о самоуправлении Ирландии. Генри ждет, что Ольстер вот-вот вспыхнет. Я отвечаю, что он спятил. Не хочу ему признаваться, что новости в газетах, подтвердившие поставки оружия юнионистам, напугали меня больше, чем следовало. Просто надеюсь, что мир окончательно не сошел с ума.29 мая, 1914
Мы с Генри получили телеграмму от Рэйвен. Она до сих пор в Лионе, но готова выехать в Париж, а из него направиться в Лондон, если на полуострове действительно все серьезно. Фотография вооруженных юнионистов, напечатанная на первой полосе в Ле Темпс, ей не понравилась. Генри, прочитав телеграмму, предложил ответить честно. «У нас разные понятия о честности, — сказал я. — А если что-то начнется, Рэйвен тем более нечего здесь делать». Генри думал с минуту, а потом согласился. Мы отправили Рэйвен ответную телеграмму, в которой сказали, что ей не о чем переживать.3 июня, 1914
Эссе Тома опубликовали в «Третьей стороне». Он не стал ничего менять, только дописал несколько предложений в конце. «Молчание — это предательство. Мы не имеем право молчать, когда Империя стоит на пороге краха. Спасти ее может лишь наша вера, наши слова и наши действия». Маккой зачитал вслух эссе, а потом налил нам по бокалу «Глен Гранта». «Чарльз, скажи, как ты вырастил из юного гуманиста, который настолько хорошо разбирается в алкоголе, — сказал он, пригубив виски. — Юниониста, который настолько не готов признать возможность чужой независимости, что пишет подобные труды?» Я устало улыбнулся и протер лицо. Почему-то в голову пришел Эрик. «В каждом есть ярость, Хэнк. Просто не каждый способен ее обуздать».7 июня, 1914
Тишина, привычная на экзаменах, этим летом перебивается громким шепотом. Одни поддерживают юнионистов, другие не понимают, почему Вестминстер до сих пор молчит.10 июня, 1914
Генри ежедневно подсовывает мне разные газеты, начиная от Таймса, заканчивая маленькими политическими изданиями. Он раз за разом указывает на статьи, где между строк говорится о том, что раскол внутри Британии кому-то очень выгоден. Я отвечаю ему, что не являюсь политиком и не желаю в это лезть. У меня три студента, которым еще полторы недели сидеть на экзаменах, пока мир за стенами Оксфорда стоит на пороге гражданской войны. Мне следует подумать о них, а не забивать голову выдумками газетчиков. На самом деле мысли об Ирландии не выходят из моей головы ни на минуту, но я стараюсь не подавать вида.15 июня, 1914
Стало немного тише. В газетах пишут, что в законопроект хотят внести правки и временно исключить Ольстер из будущего акта о Самоуправлении, но в Лондоне разгорелись митинги против флота в Ирландском море и против милитаризации Британии.18 июня, 1914
Завтра последний день экзаменов. Из моих студентов остался только Том, но мы с ним давно не разговаривали. Я думал, он подаст прошение о переводе к другому преподавателю, но Том все еще числится за мной. Надеюсь, что у него все получится.23 июня, 1914
Том справился и сразу после экзамена уехал домой, в деревню под Бирмингем. Остальные студенты тоже разъехались, в кампусе остались одни преподаватели. Лето в этом году прохладное и тихое. Кажется, оно тоже ждет разрешения «Ольстерского кризиса». Так континентальные газетчики называют происходящее в Ирландии. Маккой говорит, что это название отражает дух времени. Я говорю, что это название обезличивает тысячи потенциальных жертв.24 июня, 1914
Вчера законопроект об исключении Ольстера предоставили в палату Лордов. Впервые за последние два месяца я выдохнул и даже захотел что-то написать.27 июня, 1914
Генри не было дома, когда принесли корреспонденцию. Он уехал в Лондон, в Джентльменский клуб. Я долго смотрел на стопку писем, лежащую на столе. Думал, каким идиотом буду выглядеть, когда вечером попрошу Генри ее просмотреть. В конце концов решил, что пора перестать заниматься ребячеством. Поборов поднявшуюся к горлу тошноту, я раздвинул конверты. Четыре письма для Рэйвен, два, из Америки, для Генри и одно для меня. Стерев пот с ладоней об штаны, я за него взялся. Отправителем был Фогельштейн. Я кивнул, словно не ожидал другого. Он спросил, как я себя чувствую и в силе ли моя июльская поездка в Германию. Я мысленно ответил, что чувствую себя неважно и из-за всего происходящего совсем позабыл о поездке. Я не стал писать ответ сразу. Сначала решил определиться с датами.29 июня, 1914
За завтраком Генри листал Таймс. Он остановился на третьей странице и поднял на меня взгляд. «На Балканах снова…» — едва слышно проговорил он. «Война?» — я сказал это слово быстрее, чем успел обдумать. В груди тут же разлился жар. «Нет, — Генри покачал головой. К его голосу вернулась прежняя сила. — Трагедия. Или кризис. Убили эрцгерцога Фердинанда». Пока Генри рассказывал мне об эрцгерцоге, я видел в его глазах страх. Я же испытывал только сожаление.2 июля, 1914
Написал Рэйвен письмо на ее адрес в Лионе. Сказал, что все-таки планирую поездку в Германию, но под чутким присмотром Фогельштейна. И спросил, не желает ли она вернуться, потому что я хочу повидаться перед отъездом. Когда я перечитал написанное, то понял — письмо звучит как признание в том, что вероятно, в этот раз я не вернусь. Сначала хотел сжечь и переписать, но передумал. Рэйвен заслуживает честности.6 июля, 1914
Маккой вытащил меня в Лондон. Или я его. Так и не понял, кто из нас был инициатором. Мы весь день перескакивали из паба в паб и едва не опоздали на вечерний поезд до Оксфорда. Маккой познакомился с юной суфражисткой, похожей на вчерашнюю студентку. Я же познакомился с великолепным бурбоном, привезенным из Америки.8 июля, 1914
Рэйвен прислала ответ. Она планирует вернуться на следующей неделе. Я тут же написал письмо Фогельштейну и пообещал приехать в конце июля или в начале августа, когда окончательно разберусь с делами в Оксфорде. Запечатав конверт, я убрал его в ящик стола.16 июля, 1914
В ожидании Рэйвен я пропадаю на Парсонс-пляже. Вместе со мной Генри и Маккой. И если второй шутит, пьет и почти не покидает воду, то первый все чаще сидит на береге и молчит. Он уверен, что убийство в Сараево не пройдет бесследно. «Ты очарователен в своей драматичности, Генри, но я начинаю переживать», — сказал сегодня Маккой. Генри растянул губы в кривой улыбке, стянул с себя штаны и с разбега забежал в воду. «Я перестал быть драматичным?» — спросил он из воды. «Стало еще хуже», — ответил я, и мы все рассмеялись. А потом он отвернулся и поплыл на середину реки. «Иногда мне кажется, что он прав», — признался я Маккою. «Мне тоже, — ответил он. — А иногда, что он просто спятил».19 июля, 1914
Мы с Генри сидели в гостиной, когда дверь распахнулась, впустив июльскую жару, полчище мух и Рэйвен с тремя чемоданами. Хотя я точно помню, что уезжала она с одним. Первым подскочил Генри. На какую-то секунду мне показалось, что он ждал ее многим больше меня. Я поднялся следом. Рэйвен утонула в наши неуклюжих, но крепких объятиях. «Вообще я не хотела возвращаться, — сказала она, выскользнув из рук. — Но подумала, что будет неправильно не попрощаться». Генри нахмурился, бросил на меня косой взгляд, но ничего не сказал. «Спасибо», — я вновь притянул ее к себе и поцеловал в мягкую, нежную щеку. Вместо привычного и знакомого запаха хлеба, от нее пахло сладковатыми цветочными духами. Надеюсь, этот аромат выветрится до моего отъезда.20 июля, 1914
Рэйвен спросила, купил ли я билеты. Я ответил, что выбираю даты. Это не было ложью, но и не было правдой. Я действительно мечтал уехать, но так и не отправил Элиасу письмо, которое написал восьмого июля. Может, побоялся, что не увижу Рэйвен перед отъездом. Может, побоялся, что не найду Эрика. А может, побоялся, что позволю себе дальше без него жить.22 июля, 1914
Днем я сижу на кафедре и занимаюсь бумагами, а вечерами мы втроем бродим по прохладному Оксфорду. Рэйвен рассказывает о Париже, о движении суфражисток, которое не встречается там с дубинками полицейских и кулаками прохожих, о выставке в Лионе и о местах, где об английском снобизме рассказывают страшные сказки. Осенью она хочет вернуться во Францию. «Что думаешь?» — спросила Рэйвен, повернувшись ко мне. Я взглянул на Генри. Он, вместо ответа, пожал плечами. Мы оба промолчали.23 июля, 1914
Вернувшись вечером из кампуса, я застал Генри с Рэйвен в гостиной. Генри сидел на полу, обнимал ноги Рэйвен и о чем-то тихо говорил. Когда Рэйвен подняла на меня глаза, я увидел в них слезы. Они выглядели так, словно кого-то оплакивали. На секунду мне показалось, что меня. И это представилось мне таким реальным, что я едва смог спросить, что случилось. «Чарльз…», — одними губами сказала Рэйвен. Генри обернулся. В его глазах я увидел нечто странное. Какую-то обреченность, что ли, от которой внутри все сжалось. «Ультиматум, — сказал он. — Австро-Венгрия объявила ультиматум Сербии. Его невозможно принять». Он улыбнулся так, словно именно этого ждал последний месяц. Не раскола Британской Империи, не гражданской войны в Ирландии, о возможности которой до сих пор пишут в газетах, а Австро-Венгерский ультиматум. Я прислонился к стене и медленно съехал на пол. В голове гудящим роем копошились мысли. Снова война на Балканах? Снова тысячи бессмысленных жертв? «Может еще обойдется», — сказал я и опустил глаза в пол. Почему-то мне не хотелось смотреть на Генри. Всегда думал, что в нашей дружбе главный гуманист я. Теперь стал сомневаться. «Чарльз, он сказал, что если…» — прошептала Рэйвен. «Нет, Рэйвен, — Генри поднялся с пола. — Не стоит». «Что если конфликт затронет Британию, он пойдет добровольцем». Все мысли исчезли. Будто кто-то щелкнул рубильником и отключил электричество. Все это звучало бредом. Каким-то тягучим, бессмысленным бредом. «Скажи ему, Чарльз! — голос Рэйвен вспыхнул искрой в темноте. — Скажи, чтобы он не смел об этом даже думать!» Только спустя мгновение я понял, что она кричит, но я так и не смог заставить себя перевести взгляд от пола на ее лицо. «Этого не произойдет, — скрипнув зубами, ответил я. На паркете чернело пятно от уголька сигареты, оставленное Маккоем. — Просто очередной Балканский кризис. Третий, за последние два года. Он не затронет Британию». Рэйвен обозвала меня скотиной, и я услышал звон стекла. Она бросила винный бокал в стену. Черт. Черт… Черт! Генри просто свихнулся!24 июля, 1914
Генри притащил откуда-то огромную стопку газет самых разных изданий и ушел в них с головой. Когда я спросил, пойдет ли он со мной в университет — он отмахнулся. Я не стал настаивать. На кафедре я рассказал Маккою о вчерашнем разговоре. Мы сидели на подоконнике и курили в открытое окно. Небо постепенно заполняли тяжелые серые тучи. Прохладный ветер хлестал в лицо. «Мне кажется, что он спятил, — сказал я. — Ну не может быть еще одной войны на этих проклятых Балканах. Три года подряд! Бред собачий…» Маккой хмыкнул, а затем натянул уголок губы. «Черт его знает, — ответил он. — Думаю, что может. Возможно, она будет даже более кровопролитная, чем прошлые. Вот только…» «Только нас это не касается, — закончил я за него. — Хотя мне чертовски жаль всех их». Маккой кивнул. «Говорю же, он спятил».25 июля, 1914
Рэйвен уехала на пару дней в Манчестер, на очередной протест. Я надеялся, что после возвращения из Франции она станет чуть спокойнее, но, судя по всему, зря. Мы остались вдвоем с Генри. Австро-Венгрия дала Сербии сорок восемь часов на принятие ультиматума. Генри буквально их отсчитывает. Я не выдержал и ушел на Парсонс-пляж, захватив с собой флягу с виски. Неправильно оставлять Генри одного в таком состоянии, но мне кажется, что я сам свихнусь, если продолжу его слушать. На Парсонс-пляж была толпа народу. Я уселся поодаль, на траве. Достал тетрадь для заметок и задумался о новой статье, как вдруг услышал разговор двух студентов, проходивших мимо. «Ставлю пять фунтов, на Балканах снова будет война», — сказал первый. «Ставлю десять, что втянутся еще и русские», — ответил второй и я резко выпрямился. Поднял глаза и… увидел Тома. Он шел, засунув руки в карманы бридж. Кепка на бок, чуть приспущенные на нос очки и сигарета, торчащая из рта. Рядом с ним шел незнакомый мне студент, судя по лицу, явно первогодник. «На самом деле… — сказал первогодник, когда они поравнялись со мной. — Все это романтично. Я бы и сам хотел. Представляешь? Мундиры, знамена…». «Ага, — ответил ему Том. — Я то…» Он замолчал на полуслове, остановившись. Наши глаза встретились. «Что?» — переспросил его первогодник. Том передернул плечами, будто отгонял назойливую муху, и отвел от меня глаза. «Я тоже хотел бы оказаться на войне, — сказал он. — Давай скорее в воду, пока с меня шкура не сползла вместе с потом». Я проводил их взглядом и вернулся к своей тетради. Перо в моей руке треснуло и чернила заляпали страницу.26 июля, 1914
Генри наконец оторвался от прессы, которой завалил всю кухню, и поехал в Джентльменский Клуб. Даже пошутил о чем-то перед уходом. Думаю, он наконец приходит в себя.27 июля, 1914
Я ошибся. Генри вчера вернулся посреди ночи. Он едва стоял на ногах. Я сидел в гостиной и перечитывал Ницше. Почему-то чувствовал в этом жуткую потребность после слов Генри о вступлении в ряды добровольцев. Генри остановился на пороге. Оперся на дверной косяк и прикурил. Руки у него тряслись. Выдохнув дым к потолку, он произнес всего одно слово. «Отказались». Я не понял, о чем он говорит. Переспросил. «Сербия. Они отказались выполнять ультиматум, — пояснил он. — Балканы снова будут в огне». Я замер. В гостиной повисла тишина, которую нарушали тяжелое дыхание Генри и жужжание мух, бьющихся в окна. «Все образуется, — сказал я, сжимая страницы «Заратустра». — Они что-нибудь придумают». «Кто?» В зеленых глазах Генри отражались красноватые блики настольной лампы. Так, будто в них горел огонь. Я откинулся на спинку и протер лицо. «Черт знает, — после глубокого вдоха ответил я. — Они. Ну, Россия там, которая стоит за Сербией. Может еще Франция, как пишут в газетах. Не знаю, Генри. Просто они. Политики, дипломаты, все те, кто должны этим заниматься». Генри качнул головой, будто я сморозил несусветную глупость и, шатаясь, подошел к камину. Рэйвен, после возвращения, переставила все пепельницы на каминную полку и сказала, что заставит нас есть окурки, если мы будем курить где-либо кроме гостиной. Генри отвернулся от меня и стряхнул пепел. «Знаешь, Ксавье, ты прав, — сказал он, не оборачиваясь. — За Сербией стоит Россия. Но есть проблема. Огромная, черт подери, проблема». Он взял пепельницу и повернулся ко мне. «Германия. Которая стоит за Австро-Венгрией». «Они не станут», — резко перебил я его. Раздражение с каждым мгновением нарастало все больше. Я пытался затолкать его внутрь, но оно рвалось наружу. Мне захотелось врезать Генри и закричать, что ему пора придти в себя. Сама Британия все еще на волоске от гражданской войны, а он думает о Европе! К черту эти Балканы, к черту Сербию, Россию, Австро-Венгрию. К черту Германию! Внезапно я осекся. Достал из брюк портсигар и закурил. Генри проводил взглядом каждое мое движение. Германия… Фогельштейн. Нет, это сумасшествие. Они не станут. «Думаешь, я спятил? — спросил Генри и затушил сигарету. — Возможно. Думай что хочешь, мне плевать. Хоть больным считай, — он поставил пепельницу обратно на каминную полку. — Я медик, Ксавье. Знаешь, почему я им стал?» Я предполагал ответ, но не был уверен. «Я, черт возьми, хочу спасать жизни, — прошипел он. — Но, если я прав в своих убеждениях, даже если я запишусь санитаром-медиком — мне придется их отнимать. Потому что это война и там не бывает иначе. А я прав. Считай меня сумасшедшим, но я, черт подери, прав!» Я сорвался. Бросил в него «Заратустра», послал в задницу, вскочил с кресла и ушел на второй этаж.28 июля, 1914
Я не стал завтракать, просто молча ушел на кафедру. Не хотел пересекаться с Генри. Но вечером Рэйвен вернулась из Манчестера и за ужином мне пришлось сесть рядом с ним. Рэйвен, счастливая, рассказывала об акции в Манчестере и о паре своих подруг, которые отлупили палками несчастного полицейского. Все было хорошо, пока Генри не перебил ее и не зачитал заголовок вечерней газеты. Австро-Венгрия объявила войну Сербии. Я все-таки ему врезал.29 июля, 1914
Маккой, увидев расплывшийся синяк у меня на щеке, спросил, что случилось. Я не стал ему ничего рассказывать. Не знаю, почему ударил Генри. То ли из-за того, как сильно изменилось лицо Рэйвен после его слов, то ли из-за того, что он оказался прав. Пошел он к черту. Это безумие. Подобного не должно было произойти. Не сейчас, не после двух войн, унесших жизни тысяч мирных жителей.30 июля, 1914
В начале лета все разговоры крутились вокруг Ольстерского кризиса, теперь же они крутятся вокруг войны в Европе. В столовой профессора осуждали Лейбористскую партию за призывы к антивоенным митингам. На Парсонс-пляже, на который мы ушли спасаться от жары и шумных разговоров, студенты обсуждали военные подвиги второй англо-бурской и мечтали их повторить. В конце концов, мы с Маккоем закрылись у меня в кабинете. Пару часов молчали, занимаясь своими делами. Маккой царапал пером заметки для нового эссе, а я пытался дочитать «Заратустра». После того, как мне потребовалось перечитать страницу семь раз, чтобы понять суть написанного, я закрыл Ницше и выругался. Маккой покосился на меня. «Не могу, — сказал я и поднялся из-за стола. — Какое-то дерьмо». Я подошел к книжному шкафу. Провел рукой по корешкам и остановился на Канте, на его труде «К вечному миру». Простоял так пару минут. Думал. Только не о Канте, а о Фогельштейне. Отошел от шкафа, так ничего и не взяв и пошел к окну. Уселся на подоконник и прикурил. «Кажется, Генри болеет чем-то инфекционным», — присвистнув, сказал Маккой. Я непонимающе посмотрел на него. «Его поведение. Ты заразился». В ответ я раздраженно махнул рукой. «К черту Генри, — сказал я. — Россия и Германия. Как думаешь, разрешится?» Маккой отложил свою тетрадь и поднялся. Он прошагал к моему столу и достал из ящика последнюю бутылку «Глен Гранта». Разлив виски по стаканам, он присел рядом со мной. «Не о том думаешь, — сказал Маккой и протянул мне стакан. — Франция тоже мобилизует войска». Я сделал глоток. Следом еще один. Впервые «Глен Грант» показался мне разбавленной ослиной мочой. «Ты прав. Это точно инфекция», — сказал я. Маккой усмехнулся. «Я не о том. Просто… — он отпил виски. — Что будешь делать, если Британия в самом деле…» Я прервал его на полуслове. «Нет. Потому что этого не произойдет», — ответил я и за несколько больших глотков осушил свой стакан.31 июля, 1914
Они все сошли с ума. Германия предъявила ультиматум России, требуя прекращения мобилизации. Лондонская фондовая биржа закрылась. Рэйвен пришла в кампус посреди рабочего дня и потребовала, чтобы мы поехали в Лондон и сняли все банкноты с моего счета. Сказала, что все работники «Суфражистки» уже стоят в очередях в банках и что финансовая система Британии рухнет если не сегодня, то завтра. Мы с Маккоем попытались ее успокоить, но у нас ничего не вышло. Пришлось поехать в Лондон. Почти три часа простояли у кассы, обливаясь потом от жары и духоты, а когда очередь подошла к нам, кассир закрыл кассу и сказал приезжать завтра. Закончились банкноты. Рэйвен, шутившая в очереди про набитые рыбой консервные банки, по дороге домой плакала.1 августа, 1914
Не спал всю ночь. Закрывал глаза, представлял пустоту, переставал думать и… вскакивал, потому что слышал голос Фогельштейна. После бесчисленных попыток уснуть я не выдержал. Поднялся с постели, взял перо и принялся за письмо. За окном уже светало. Написав две первых строки, я замер. «Дорогому Элиасу Фогельштейну. Надеюсь, у тебя все хорошо. Мне жаль». Жаль что? Что я не приехал в Гёттинген, как обещал, так и не решившись бросить карьеру в Оксфорде? Или что ультматумы, которыми покрыли Австро-Венгрия и Германия всю Европу, антигуманны? Или что патриотизм Элиаса, который присущ любому философу, может привести его к смерти? Я отложил перо, поднялся и отошел к окну. Распахнул его и вдохнул свежий воздух. Небо уже стало сиреневым, а за домами появилась тонкая желтая полоса. Неправильно, все это неправильно. Я уснул, когда солнце уже взошло, а проснулся после обеда. Не стал выходить из спальни. Не хотел видеть Генри. Не хотел слышать последние новости. Наверное, просто боялся. Или, быть может, предчувствовал. Рэйвен поднялась ко мне вечером. Почему-то я знал, что она скажет, стоило мне бросить на нее быстрый взгляд. Выбившиеся из пучка рыжие волосы, тени на лице, дрожащие губы и глаза, опущенные в пол. Конечно, я не мог не знать. Она остановилась в проходе. «Чарльз… Мне очень, очень жаль». Она опустила голову. Мне захотелось заткнуть уши, чтобы не слышать продолжения. Или подняться, подойти к ней, обнять и попросить не говорить этого. Сказать, что я все знаю. Но я бы все равно не успел ничего из этого. «Германия объявила войну России». Я молча кивнул, отвернулся и уставился в потолок. Надеялся, что Рэйвен уйдет. А она осталась. «Может, он не попадет под мобилизацию, — через пару минут сказал я. — Не знаю как это у них работает». Я солгал. Не в отношении мобилизации, нет, я правда не знаю, как она работает в Германии. Просто… Я знаю, что остается, если вынести за скобки идеи гуманизма и бесчеловечность войны. Внезапно закружилась голова и ослабели руки. Я попытался приподняться с постели, но не смог оторвать тело от простыни. «Рэйвен, пожалуйста, — осипшим голосом сказал я. — Дай мне побыть одному». Я не видел ее лица, но слышал стук каблуков. И по какой-то причине вместо того, чтобы раствориться в коридоре, он стал нарастать. Постель скрипнула. Рэйвен явно села где-то у меня в ногах. «Чарльз». Я почувствовал, как она коснулась моей лодыжки. Ее руки были холодными. «Если вдруг… — она запнулась. — Ну… Если вдруг мы все-таки вмешаемся в эту войну…» И вновь я знал, что она скажет. Я вцепился в простынь. К горлу подкатила тошнота. «Пообещай мне, пожалуйста, пообещай, что ты не…» Я не дал ей договорить. Резким болезненным рывком оторвал тело от постели и прижал Рэйвен к себе. Слова «не пойдешь добровольцем» утонули у меня в груди. «Не вмешаемся, — я провел рукой по ее волосам и поцеловал. — Все будет хорошо». Она провела со мной несколько часов, а затем бесшумно выскользнула из объятий и ушла к себе. Я остался один в спальне. Кажется, те чувства, которые я испытывал, я раньше называл черной ямой. И, кажется, когда-то давно Эрик назвал это первобытным страхом. Мы не вмешаемся. Британия не вмешается в конфликт между Россией, Германией, Австро-Венгрией и Сербией. А если все-таки вмешаемся? Я сел на постели и закурил. Потом поднялся, побродил по комнате, снова сел. Взялся за дневник и начал писать. Если вынести за скобки идеи гуманизма и бесчеловечность самой войны, внутри остается жизнь. Например, жизнь Рэйвен. Жизнь Маккоя. Жизнь Генри, черт возьми. Я отложил дневник и поднялся. Подошел к окну. Над Оксфордом горели звезды. Меня стошнило.2 августа, 1914
Маккой и Рэйвен уехали в Лондон, на антивоенный митинг. Рэйвен пыталась затащить и меня, но после двух суток голода и обрывистого сна я едва стоял на ногах. Генри тоже остался дома. Я весь день проторчал у себя в кабинете. Метался из угла в угол, курил и спорил сам с собой. В конце концов решил, что свихнусь, если с кем-нибудь не поговорю. Я вышел из спальни и спустился вниз. Нашел Генри в гостиной, возле камина. Он что-то вертел в руках и внимательно разглядывал. Под его креслом стояла открытая бутылка виски. Я остановился на пороге. Мы не разговаривали после той драки. Генри даже не поднял на меня взгляд. В руках он держал маленькую фотокарточку. Я сунул руки в карманы и прислонился к стене. «Какие последние новости?» — спросил я. Голос показался мне чужим. Генри окинул меня быстрым взглядом и тут же вернулся к фотокарточке. «Германия оккупировала Люксембург и предъявила ультиматум Бельгии». Я уставился на него, словно видел в первый раз. «Да быть того не может, — слова сами вырвались из рта. — Они не могли…» Генри меня перебил. «Посмотри, — он помахал мне фотокарточкой. — Искал старое письмо от отца Годвина, которое подавал в колледж для подтверждения личности, а нашел это». После новости об ультиматуме Бельгии у меня в голове не осталось мыслей. Я послушно подошел к Генри и взглянул на карточку. Холодный пот прошиб изнутри. На меня смотрел Эрик. Улыбающийся во всю акулью пасть, худой и в мешковатой форме. Самый настоящий Эрик. На фотокарточке еще были я, Генри, цветы и пансион, но я смотрел исключительно на Эрика. Господи. «Вот как думаешь, — Генри отдал мне фотокарточку и приложился к бутылке. — Что бы он сказал? Как бы отреагировал, если бы узнал, что немцы предъявили ультиматум беззащитной стране, нейтралитет которой лежит на британцах? Что бы он сделал?» Я не ответил. Воздуха в легких бы не хватило. «Он был чертовски странный, — Генри запрокинул голову на спинку кресла. — Но я всегда им восхищался. Он был очень сильным. Чертовски сильным для шестнадцатилетнего парня». Я продолжал смотреть на Эрика. Там, в Дрездене, его призрак был почти таким же, только на восемь лет старше. «Это бесчеловечно, Генри». Генри покачал бутылкой с виски и протянул ее мне. Я отказался. «То, что делает Германия — бесчеловечно, — продолжил я и фотокарточка в моих руках дрогнула. — Как и то, что сделал бы Эрик». В ответ Генри натянул уголки губ, пытаясь улыбнуться, но вышло чертовски плохо. Хотя, я и сам вряд ли смог бы улыбнуться, даже если бы захотел. «У них был выбор, — сказал он. — И у нас он есть». Это чертовски неправильный выбор, хотел я ответить. Но вместо этого сказал другое: «Черт, Генри… немцы ведь тоже люди и их жизни…» Он долго смотрел на меня, прежде чем ответить. «Жестокая ловушка, да?» На мгновение мне показалось, что он издевается. А затем я вспомнил тот день, когда он вступил в военный корпус. Меня снова чуть не вывернуло наизнанку, но я сдержал позыв. Я выдавил из себя всего два слова. «Я сожалею». Генри покачал головой. «Нет, Ксавье, это я сожалею. Чертовски сожалею. У меня было целых полгода, в отличие от тебя».3 августа, 1914
Германия объявила войну Франции.4 августа, 1914
Весь Оксфорд наполнился звоном колоколов, воем сирен и толпами, поющими «Боже Храни Короля». Германия вторглась в Бельгию, нарушив ее нейтралитет. В ответ мы объявили войну Германии. Наверное, Рэйвен меня возненавидит. Мне очень жаль.