«Кто с монстрами сражается, тому следует остерегаться, чтобы самому не стать монстром.»
— Фридрих Ницше
***
Прошло несколько часов — может, три, может, пять. Кто знает. В этой квартире нет часов. Ни настенных, ни будильников, ни даже тех дешёвых, облупленных, что обычно валяются в кухонных ящиках. В этой квартире нет ничего. Только вонь. Пустота.. Зоя… или Нолан? Она усмехнулась про себя — горько, зло, почти с ненавистью. Даже времени у тебя нет, девочка. Да и зачем оно? Сюда никто не приходит. Отсюда никто не уходит. Комната пахла плесенью и затхлым потом, как будто здесь кто-то долго болел, умирал — и остался в стенах. Зоя — в теле ребёнка — сидела на полу, спиной к дивану, на котором спала её… мать? Существо с пустыми глазами. Растёкшееся, как воск. Тело, которое должно было быть родным — но было отвратительно чужим. Живот скрутило — голод. Сначала тихо, потом настойчиво. Она пыталась его игнорировать. Не помогало. Что-то внутри требовало внимания, и она медленно поднялась, шатаясь, вцепившись в стену, как старик. Идти было трудно — ноги дрожали. Маленькое тело, чужое, неумелое. Она не понимала, кто теперь она такая. Я — Зоя, думала она. Я та, что жила там, в другом мире. Но это тело — Нолан. Я в нём, но не я. Я — не я, и я — не он. Я Зоя, но я ещё не Нолан. И это пугает меня больше, чем смерть. Что-то шептало: нужно выжить. Взгляд пробежал по разбросанным тумбочкам. Шарясь, она нашла только крошки, какие-то капсулы без маркировки, скрученные салфетки и старую вилку с изогнутыми зубьями. Под кроватью — пустые пластиковые бутылки и ржавый консервный нож — остатки чужой жизни. Холодильника не было. Только пыльный квадрат пола, где он когда-то стоял. Она толкнула ногой пластиковый пакет — из него вывалилось что-то серое, тряпичное… нет, с хвостом. Мёртвая мышь. Сухая, как музейный экспонат. Зоя не вздрогнула. Просто уставилась. Вот и весь ужин. Внутри — пустота. Но это не холодная пустота, не ледяной вакуум, который парализует. Это была пустота — просто существование, ничего больше. Как будто меня нет и в то же время я есть. Без чувств, без мыслей, просто... просто есть. Она не плакала, не кричала. Просто сидела, наблюдая за собой, как за далёким чужим существом. Смерть — это не враг. Я уже умерла. Спокойно. Не в истерике, не в панике. Просто устала. Сломалась, как дверь, которую слишком часто били ногами. Мать сказала: "Ты ничто." И я поверила. Меня учили не плакать. Меня учили пережёвывать боль, как хлеб. Молчать, когда хочется кричать. Не ныть. Не умолять. Жить — как солдат, даже если ты девочка. Я не боюсь умереть. Я уже умерла. Но что-то не дало исчезнуть. Не дало уйти насовсем. Почему? Не знаю. Но это что-то во мне — ещё живо. Что-то упрямое. Что-то, что не сдаётся. Что-то, что называет себя Зоей. Даже если теперь у меня другие руки, другой голос, другое тело. Живот скрутило снова. Ладно. Если я жива — значит, нужно жрать. Она не плакала и не кричала. Смотрела на себя, как на далёкое чужое существо. Подойдя к двери и уперевшись лбом в холодную краску. Из-за неё шёл запах сырости и звук чьих-то голосов — низких, грубых, с нотками раздражения и гнева. Рука на замке дрожала — не от страха, а от слабости.***
Она решилась выйти. Зоя замерла. Или Нолан? Нет. Тело замерло. Это не она дрожала — это дрожали ноги, как у раненого зверя, запертого в клетке. Мне не страшно. Я не боюсь. Тело боится. Пальцы медленно сжались в кулаки. Не от гнева. От бессилия. Назад — нельзя. Там нет еды. Там смерть, растянутая, как холод в венах. Вперёд — опасность там внизу — люди, которых тело помнит. Слишком громкие. Слишком злые. Может, с ножом. Может, с пистолетом. Или просто с кулаками, и этого достаточно. Ребёнка тут убьют — и не заметят, как пса. Она не плакала. Просто не знала, куда идти, если идти — нельзя. И тут... Скрип. Соседняя дверь, слева. Сквозь щель — движение. Зоя дёрнулась, резко обернувшись. Её сердце — будто сорвалось в желудок. (Нет, не её. У этого тела ещё не было её сердца.) На пороге появилась женщина. Худая. С лицом, как старая щётка — грубое, но живое. С небрежно завязанным халатом с кармана которого выглядывала пачка дешевых сигарет. С волосами темно каштанового цвета с уже заметой сединой. Её глаза коснулись ребёнка и не удивились. Она смотрела так, как смотрят на пыльный стол: "Ты тут, ну и ладно." — Ты чё, опять тут стоишь? — хрипло сказала она, щёлкнув ногтем по косяку. — Хочешь сдохнуть под дверью — твоё дело. А хочешь пожрать — топай за мной. У меня есть немного. Ни жалости. Ни ласки. Факт. Как будто речь шла не о спасении, а о смене канала. Зоя не ответила. Она не знала, как. У Нолана, кажется, не было слов. Но тело сделало шаг. И ещё один. Потому что выхода не было. — Только не ной, — добавила женщина, открывая дверь пошире. — Терпеть этого не могу. Жизнь — не подарок. Она не дожидаясь согласия, развернулась и ушла внутрь квартиры, будто ей было всё равно, последует ли за ней ребёнок. Как будто знала, что последует. Коридор встретил сыростью и затхлым запахом старого дома. Стены — выцветшие, с пузырями под облупившейся краской. Где-то в углу стоял облезлый комод, на нём — пепельница и пустая кружка. Свет — тусклый, будто и сам давно выцвел. Зоя шла медленно, босыми ногами по полу с поломанным линолеумом. Тело дрожало, но не от холода — от недоверия. Чужое жилище, чужой человек, чужая тишина. Но чисто. Пыль есть, да, но она не лежит слоями. Пол протёрт. Мусора нет. Всё как будто по-своему мрачно, но на удивление... обжито. Тут не развал, а усталость. Женщина не оборачивалась. Она шла впереди, уверенно. Остановилась у кухонной двери, открыла плечом, вошла первой. — Проходи, — бросила через плечо. Кухня — узкая, с одним маленьким окном, зашторенное клетчатой тряпкой. Плита — старая, чугунная, с облупленной эмалью и закопчённой духовкой. На плите — кастрюля, из-под крышки тянулся запах варёной фасоли. В углу — холодильник, малюсенький, с ржавчиной на дверце. Из крана в раковине текла тонкая струйка воды, с капающим звуком, будто кто-то часы завёл. На столе — старая клеёнка, вся в царапинах и пятнах. Но всё расставлено аккуратно. Нет ни грязной посуды, ни мусора. Только необходимое. Женщина достала тарелку, налила бульон с фасолью, отрезала кусок чёрствого хлеба. Поставила всё перед Зоей. Потом молча плеснула в чашку молока и также молча протянула. — Ешь, — сказала просто — и без разговоров. Меня зовут Хэллен, — добавила женщина, наконец посмотрев на неё прямо. — Я тебя давно вижу, — сказала она сухо, — твои родители те ещё гады. Зоя в теле мальчика молчала, ощущая, как внутри что-то сжалось. Ей хотелось сказать, что она не ребёнок, что ей почти двадцать, но слова застряли в горле. Зоя взяла ложку. Еда была простая, но тёплая. Хэллен не делала вид, что это праздник, но и не оставляла выбора. — Если будешь ныть — уйду, — добавила Хэллен. — Я не собираюсь играть в добрую тётю. Просто есть у меня немного. Вот и всё. После ужина Хэллен поставила кружку в раковину. Металл звякнул глухо, будто в квартире что-то ответило. На улице — стемнело. За окном почти ничего не было видно: только чёрные пятна кирпичей напротив да тусклая лампочка где-то в переулке. Легко было представить, как за стенкой уже кто-то бродит — по битому стеклу и окуркам. Хэллен молчала, но её рука чуть дрожала, когда она закурила. Сигарета — старая привычка, как броня. Она не смотрела на ребёнка, но взгляд всё равно упрямо возвращался — краем глаза, — Скоро вернётся, — бросила она, как бы ни к кому. — Этот ублюдок. Она не повысила голос — наоборот, он стал мягче, будто в этом шёпоте пряталось лезвие. Время застыло. Или, наоборот, расползалось — как петля, наброшенная медленно, почти бережно. — Вчера я слышала — не посуду. Звук был слишком... живой. Кого-то били. Не в первый раз. Но теперь — с желанием сломать. Она затянулась, выдохнула в сторону окна. — Мать твоя... если жива — уже встала. С голоду не сдохла, значит, жива. А ты... — она прищурилась, — ты живой. Пока. Тишина сгустилась, будто даже фасоль перестала пахнуть. — Можешь идти, — сказала Хэллен, и в голосе не было ни просьбы, ни угрозы. Только констатация, — это не моё дело. Пауза. — Но если останешься — постелю тебе в кресле. Оно хоть и старое, но мягче, чем пол. — Я не люблю, когда под дверью валяются дети. Особенно мёртвые. Зоя не ответила. Тело Нолана сидело тихо, сжато. Плечи чуть опущены, руки на коленях — будто он сам себя держит, чтобы не рассыпаться. Хэллен затушила сигарету, снова не глядя на него. — Решай сам, — сказала она, не глядя. — Мне-то всё равно. Она вышла из кухни — шаг за шагом, тяжело, будто каждый год тянул за пятки. Тишина сгустилась, как пыль в солнечном луче. Где-то тикали часы. Словно время проверяло, сколько ребёнок протянет без решения. Зоя сидела, молча, с ложкой в руках. Я не дура. Мне повезло — и не потому, что заслужила. А потому что просто не в тот угол упала, когда грохнуло. Сегодня меня кто-то мог убить. Или не дать поесть. Или просто не открыть дверь. Но эта женщина открыла. И накормила. Без сюсюканья. Просто — дала. И чёрт с ней, с холодностью. Не тянет за рукав, и на том спасибо. Она отложила ложку. Остатки фасоли остывали, но в животе было тепло — впервые за... неведомо сколько времени. Тело хотело подсжаться, свернуться клубком — там, на стуле, под столом, где угодно, лишь бы исчезнуть. Но Зоя не позволила. Осторожно вставая она подошла к выходу из кухни. Коридор казался длиннее, чем был. В полумраке — ни звука. Она шагнула внутрь, босые ноги тихо шлёпнули по линолеуму. Из-за двери слева — голос: — Кресло — справа. Там плед, не бойся, он не вонючий и не ори ночью. Я рано встаю. Зоя не ответила. Не из упрямства. Просто… не нужно было. Слова были бы лишними. Она нашла кресло — старое, но не сломанное. Мягкое. Как будто когда-то в нём сидел кто-то, кого любили. Или хотя бы ждали. Плед — серый, с затяжками, но чистый. Зоя села. Подтянула ноги. Укрылась. Это не дом. Но это — не смерть. И сегодня — этого достаточно. Где-то в глубине квартиры шуршал Хэллен — тихо, устало. Но не злобно. А Зоя просто лежала, глядя в темноту, и думала: Я осталась. Потому что можно. Потому что я ещё жива.