дарованный

NC-17
Завершён
26
Размер:
8 страниц, 2 878 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
26 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник

холст с чернильными тенями

Настройки

если бы существовала этика,

я бы сравнял ее с гибелью.

лучше спрятать мораль за темной линзой —

и тогда можно считать, что ты одурачил себя сам...

полегло затишье. под громовыми раскатами вальса замерла на мгновение смерть — не в поклоне, а в немом изумлении. протянув костяные пальцы, не смеет она коснуться обугленных ребер креста колокольни. и в каждой ветке сирени, в шорохе переулков и скверов меж сплетения веков — отражения, отголоски, обломки теней. под маской убийцы и жертвы, в сухом шепоте кашля, в каждом рисунке — вьются, нежатся, искрятся штрихи, тонкости натурщика. «это и есть искусство, которое мы принимаем за нечто живое», — прошелестело из-под пера, будто испуганная птица выпорхнула из клетки. росчерки мерцают ядом. то, что казалось недостижимым, вдруг обрело плоть и кровь — теплой пульсации почти можно коснуться. только бы не дрогнула кисть. лишь бы не ускользал образ. вытесняют друг друга эмоции: томные любовные желания; острые, как бритва, страхи перед новым жизненным циклом или предчувствие скорого конца — фрагментация полутонов памяти об одном лишь коротком вечере, что порос словами, как плесенью. погибель наружности вывернула душу: будто крыши домов — открытых гробов — выплюнули мглу или облако грязной пыли с чернильными липкими кляксами кровавых рук протянулось к горизонту. и только потому что они живы — дыхание не давало миру рассыпаться в прах. стоило им умереть, и остались бы лишь бумаги: листы со следящими зелеными глазами, присохшие и зовущие. разные виды орхидей вышли наружу. напомнили о давно переваренном прошлом. показалось странным темное пятнышко под моргающим на перекрестке светофором — оно было совсем близко к «настоящей» части картины, где реальность треснула. пальцы онемели от холода, стали чужими. вскочить. убежать. скрыться. но бежать некуда: только в прошлое, которое давно пережевало сердцевину и выкинуло обратно — в виде цветка, пятна и дрожи в коленях. натаниэль замирает. вдох превращается в ледяную игру, застрявшую в глотке. — у тебя кровь, — замечает нечеткая фигура, присаживаясь рядом. обломки карандаша, впившиеся в ладонь, казались осколками иного мира, где боль чище правды. гудение фонаря напоминало биение шмеля в стеклянной банке. — есть чем обработать? — нет, — резко мотает головой натаниэль, опомнившись. поздно. — я не могу понять, почему такие наброски? — а в руках у марка самое сокровенное. то, что не принято обнажать. каждое шуршание страницы было похоже на сдирание пластыря, каждая линия — вена, вспоротая лезвием откровений. и будь это сердце, понимания нашлось больше. объяснить происходящие на рисунках почти невозможно: они вылезали из щелей, кричали, плакали и смеялись. залезть в душу и разворошить до дна — запросто. — потому. пушащиеся волосы марка заслоняют взгляд. ощущение, будто ударили под дых. и протащили сто метров по асфальту лицом вниз, где каждый камушек — чья-то насмешка, случайно брошенная колкость. а затем, не замечая ссадин — следов стыда, заставляют извиняться. на коже, что посмела быть тоньше папиросной бумаги, раны его пахнут не йодом, а акварелью, разведенной в ржавой воде. — это другой этюдник, — последний удар перед кончиной — выстрел из детского пистолета: смешно и жутко. — тот же самый. я вырвал страницы, — натаниэль бездарно врет, словно нашкодивший ребенок: пальцы в чернилах, ресницы дрожат, а в глазах мокрые блики. никогда не получалось у него скрывать истинные чувства. а есть ли смысл? в мире не осталось художников и писателей. названное искусством похоронено под слоем бытовой пыли. они были обыкновенными юношами: с торжественной мечтательностью, со стальным биением камертона вместо сердца и неизменной, величественной тягой к запретному. судьбу им выписали заранее: нужно погибнуть под сапогами людей с оружием за пазухой. теперь «люди» носят кожу вместо шинелей и улыбаются, как дикторы из телевизора, а значит, можно надеяться выжить самим! но как бы ни был прекрасен мир вокруг — он всего лишь часть той вселенной за порогом комнаты с этюдником на столе, а наивность — лучший щит. марк смиренно заговорил снова: — твои картины будут иметь большой успех. я рассказывал уже о свободе духа. о свободе мыслителя над миром вещей. свобода творца — чувство полной уверенности в собственном здравомыслии. когда стоишь на краю пропасти и знаешь, что падение — лишь смена ракурса. — ты говоришь сложно, — натаниэль уронил лицо в ладони. — ты писатель. твое дело — искажать действительность до букв. мое — воспроизводить с архитектурной точностью. — писатель есть только когда у него появляется читатель. я так, балуюсь со словами. — ты слышишь себя вообще? — вскидывает голову натаниэль с некоторым раздражением. доказывать одно и то же раз за разом невыносимо. оголяется ржавчина внутри. — а я для тебя что? холст? пергамент? пустое место? марк не отстраняется: — ты читал мои последние этюды? вот и ответ. ты для меня ближе, чем кто-либо. но даже ты не делаешь меня настоящим писателем. — да, ты прав. что я вообще могу? — отклик натаниэля звенит битым стеклом. — если я сам «никто»… ты можешь часами жевать мантру о свободе творца, про комплекс бога, но ты пишешь не потому что иначе задохнешься. ты пишешь, чтобы кому-то понравиться, а это — предательство. понимаешь разницу? — в его глазах вспыхнуло что-то дикое. — ты не уважаешь ни себя, ни читателя. настоящий художник вскрывает свой мир скальпелем ради работ, даже если внутри лишь гной и стыд. и ты тоже художник, только картины заставляют додумать историю, а текст — додумать картину. — я вижу твою искренность, — трескается голос марка, — ты для меня не «никто». — и тебе это льстит, так? ты чувствуешь себя особенным, потому что «никто» доверяет тебе свои раны? — чувствую, — кивает марк, не отводя взгляд. — особенным. и только с тобой. натаниэль вскакивает, забирает этюдник. бумага хрустит, как брошенные кости. небрежно вырывает последнюю работу — до боли знакомое лицо, как провал в ад, — сминает в кулаке и, стащив заранее зажигалку, поджигает. рукописи не горят, рисунки — пылают ярче оголенных нервов до живой плоти. пепел обжигает ладонь. из-под обложки он выдергивает брошюру — мятую, с инфантильной иллюстрацией легких, — и чуть виновато протягивает марку: — возьми, почитаешь на досуге. — о вреде курения. марку таких скормили за последний год штук сто. и все одинаковые. бесполезные. вернув зажигалку, марк достает сигареты и, трепетно, театрально, придает брошюру огню и прикуривает от нее же. пламя затанцевало, знаменуя маленький бунт против правил. голос натаниэля дрожит, будто ветка под тяжестью инея: — подражаешь мне? сжигая свои работы, я не избавляюсь от правды. я просто боюсь, что в них останется та искренняя часть тебя, которую я когда-то разглядел. выпуская дым клубами вместе со словами «здоровье» и «рак», марк запрокидывает голову, обнажая бледное горло: — это превращается в бессмысленную драму. горит бумага, а не идея. твои «истины» похожи на сигареты. выкурил — остался пепел. а ты хранишь окурки, будто это святые мощи. — ты прав, идеи не горят. горят мосты. сейчас — тот, что вел ко мне. наше «искусство» — бесконечный дым без огня. только треп, за которым вечная пустота. марк неспешно гасит окурок. из его горла лезут острые, как лезвие ножа, слова: — твои «мосты» — проповеди о вреде курения. все знают, что умрут, но закуривают снова. — марк вдруг смеется — горько, сдавленно, будто давно не практиковался, — а знаешь, что самое забавное? я до сих пор храню твой первый набросок пятилетней давности. тот, где ты изобразил нас… живыми. — сожги и его, — бросает натаниэль, откидывая потрепанный этюдник на землю. души всех сожженных эскизов выдыхают разом. падает рядом с марком на скамью, словно тряпка после драки. — можешь вырвать мне язык, привязать к своим черновикам и никогда не подпускать к творчеству? я ебаная бездарность. — посмотри на меня, — просит марк. — но не на меня «здесь». — вопреки желанию натаниэля, он достает лист, сложенный вчетверо, — потрепанный, проткнутый булавкой сверху: он висел когда-то над кроватью. натаниэль отворачивается, но ловит отражения их воспоминаний: река, блокнот, крылья-солнце в серых тонах. будто мир уже тогда начал выцветать. голос марка звучит неестественно мягко, будто он боится разбудить нечто, спящее в чернилах, призрака, заточенного в бумаге. — ты нарисовал меня смотрящим вверх, а себя — в блокнот. ты всегда видел меня тем, кто стремится к большему, а сам… — а сам оставался в тени? — перебивает натаниэль, обжигается. — ты все переворачиваешь. это не крылья, марк. это нимб. ты был моим проклятым вдохновением. только ты боялся дать мне «улететь», поэтому заковал в строки дневников. сжечь меня не получилось? тишина впивается когтями во тьму. — помнишь, как мы впервые так «нормально» поговорили? — голос теперь похож на ржавый гвоздь, вогнанный в изгородь. — тогда ты рисовал воробья, облокотившись на перила моста. а я сказал, что он похож на дракона. и ты… ты разорвал рисунок. натаниэль молчит. знает, что любое слово пронзит грудь хрипами и болью. — тогда я собрал его. скрепил и вставил в свою первую книгу. назвал «руинами воробья». ты не читал. — в воспоминаниях натаниэль видит себя — лицо искажено трещинами, тело разорвано на части метафорами, но собрано заново. словно ребенком склеенная разбитая ваза. — то, что было сломано, стало основой для чего-то нового. но ты, нат, так и остался осколками. первые капли дождя упали на бумагу, размыв угольные линии. натаниэль метнулся, пытаясь прикрыть рисунок ладонями, прижимает их, но чернила расплываются, превращая марка в сюрреалистический кошмар — абстракцию пятен. вместо крыльев — клякса-амеба, похожая на пролитую тушь. — пусть смоет! — марк хватает его за запястье. — ты сам хотел его уничтожить. — не это… — натаниэль вырывается, и лист падает в лужу. изображение искажается лишь больше, контуры плывут. вдруг замечает: под слоем угля проглядывают призрачные линии — детские, рваные. его собственные наброски, которые марк когда-то украл, чтобы «сохранить», как вырванные молочные зубы. натаниэль поднимает мокрый лист к свету фонаря. становится ясно: два рисунка склеены — один поверх другого. марк дорисовал своего «дракона» поверх воробья, а натаниэль позже закрасил крыльями. — вместо моего?.. — мы всегда переписывали друг друга. даже «руины воробья» — это твой рисунок, мой текст, и снова твои попытки все сжечь. — марк поднимает ложный этюдник. ладонь скользит по невредимой обложке. на ней нет «шрама» от дня, когда натаниэль бросил этюдник в стену от того, что портрет показался ему «слишком идеальным». ее закрывают теперь крылья, ставшие нимбом. выпадывают небрежно сложенные внутри листы. не чистые, а десятки копий того «нимба». одинаковые. — зачем ты возвел мое проклятие в рецидив?.. — я искал тот единственный набросок, где бы ты не врал, — вздыхает натаниэль и открепляет одинокую булавку от неизменного серого пиджака, пронзает ей руку, прикрепляет мокрый, теперь ржавый рисунок то ли воробья с огромными крыльями, то ли дракона с кляксами на черепе к скамье. — теперь он здесь навсегда. как наши шрамы. вспоминается, как они клялись создать что-то вечное. вечной стала только общая боль. марк выдергивает булавку, вновь аккуратно складывает рисунок вчетверо, и втыкает иглу в обложку этюдника — туда, где должен быть «шрам». — оставь. ты зачем вообще вышел на улицу в такое позднее время один? это опасно. натаниэль усмехается, мокрая челка липнет ко лбу: — прогуляться решил. ты и так знаешь ответ. мне нельзя возвращаться «домой». меня там не ждут. — холодно, — марк встает со скамьи, прячет потрепанный теперь этюдник за пазуху и протягивает руку. она расчерчена пунктирами — картой мест, где они когда-то потеряли друг друга. — вставай. идем ко мне. — ты знаешь, чем это закончится. — знаю, — кивает марк, помогая натаниэлю подняться. а этюдник тихо шепчет листами. каждый нимб на копиях треснул ровно пополам — ангелы устали притворяться святыми. в доме марка все — слои их общего прошлого в запахе чернил и пыли распавшихся переплетов. каждая стена в карточных полках и ящиках с диагнозами: «незавершенное», «уничтожить», «возможно?» натаниэль несмело шагает вглубь комнаты, задевая плечом сотни обрывков, проколотых бечевкой — как коллекция засушенных бабочек. над кроватью — карта города, разрисованная, как страница графического романа: красные точки и булавки — следы ночных скитаний натаниэля, рваные петли — следы пуль. рядом синие, аккуратные, как точки в конце предложений — места, где марк находил брошенные рисунки. под каждой ярлык с выдержкой из дневника: «03.12. школа. в сугробе опять птица с подбитым крылом. дорисовал шипы — они проткнули бумагу. Н. не заметил». «19.05. парк. ящер, пожирающий собственный хвост. стер наполовину — слишком откровенно (см. папку "рецидивы")». палец натаниэля замер у синей булавки с меткой «мост». под ней клочок желтой бумаги, где угадываются его юные, неумелые штрихи: — это ты коллекционировал мои ошибки, как святые мощи. — нет. я искал в них тот момент, где ты переставал врать, — парирует марк. на полке между томами достоевского («преступление и наказание») и довлатова («заповедник») — названия словно дают оглавления этапам их общения — стоит закупоренная банка с этикеткой «руины воробья. попытка №13». натаниэль встряхивает ее — внутри кружит пепел и обугленные клочки. они оседают в силуэт крыла. точь-в-точь как-то, что он набросал перед побегом из «дома». — помни, это ты сжег оригинал, чтобы не видеть, как я переписал твой финал, — бросает марк. в углу под грубым полотном цвета запекшейся крови — холст. натаниэль дергает за край ткани и раскрывает портрет. это он сам, но не человек. нечто, больше похожее на обнаженный крылатый чешуйчатый скелет из сплетений дневниковых записей марка. шея перехвачена ошейником с булавкой вместо замка. — начал в ту ночь, когда ты бросил меня впервые. каждый раз, когда ты исчезал, я добавлял строку. натаниэль тычет ногтем туда, где у «нереального» него должно быть сердце. из-под пальца течет синяя краска, как кровь, смешанная с чернилами — похожа на их старые ссоры. — все еще пытаешься дописать меня? — спрашивает он, стирая окровавленные пальцы о холст. потом достает уголь и неистово, будто в жутком отчаянии, замахивается и ударяет им по стене. начинает рисовать поверх карты с булавками. уголь крошится, оставляя рваные линии. и все яростно слеплено из цитат марка: «твой побег — это искусство», «я тебя ненавижу», «всем было бы лучше, будь я мертв». — это и есть вечность? — натаниэль отбрасывает уголь. по его щекам стекают кровавые слезы. — петля, где ты пишешь, а я сжигаю? мы душим себя сами. марк становится серьезным. подходит к натаниэлю аккуратно, боясь убить окончательно. садится на колени перед ним, заставляя натаниэля вжаться в стену (или исписанную углем карту. это уже не важно). — ты не идеальный. ты помешанный на своих буковках, на моих картинах! и я… на твоих рукописях и моих каракулях. мы не переживем утрату. я устал, — натаниэль хватает марка за плечи. — на меня давят со всех сторон, и я хочу удавиться. — не смей… давай попробуем снова? — «снова» что? — успокаивается натаниэль. — ты предлагаешь мне снова попробовать разглядеть в тебе любимого человека? спасибо, и так вижу постоянно. ты везде — в моих мыслях, в каждом наброске, в каждом сне. ты бросаешь меня в стену, ты читаешь мне прозу, ты льнешь ко мне. говоришь о любви и убиваешь. — я хочу, чтобы все было как раньше, — марк кладет руки на бедра натаниэля. — хочу вернуть все то, что мы сожгли. мы не должны рушить то, чего касаемся. творцы должны создавать. — но мы рушим себя и друг друга, — вздыхает натаниэль. — пожалуйста, марк. возможно, это наша последняя ночь вместе. позволь мне почувствовать тебя. — не говори так, умоляю. ты меня ранишь. — меня ранят твои прикосновения, но я мазохист. прошу тебя, докажи, что между нами еще что-то осталось, даже если это лишь пепел. мы расстались месяц назад. это было седьмое расставание за год. а сейчас только конец августа. зачем нам надо сжигать себя дотла каждый день своей жизни ради этого жалкого призрака счастья?.. марк медленно, аккуратно закрыл его губы своими. нежная кожа под футболкой покрылась испариной, а тело выгнулось навстречу, требуя прикосновений. прикоснулся линии челюсти, шее, особо чувствительным точкам. он нежно гладил хрупкую спину и дыхание было громким и частым. натаниэль все же умирает. именно в тот момент, когда марк тычется поцелуями в лицо, грудь, живот. когда без игривости поддевает белье. когда между ними нет похоти — только горечь еще не свершившейся утраты. — умоляю, — хрипит натаниэль. марк действует предельно осторожно, боится сломать, навредить. — солнце, позволь насладиться моментом. раньше у нас было время, но мы этого не ценили. теперь его нет, — марк тоже умирает. не так явно, но столь же необратимо. задыхается, сгорает в страдании. слишком сильно они нуждались друг в друге, и теперь медлили, чтобы запомнить каждый сантиметр тела, чтобы украсть каждую мысль и поймать эмоции. никакие любовные желания не были похожи на этот эмоциональный всплеск — вероятно, последний между ними. раньше все воспринималось как игра, как нечто, что утешало, скрепляло, испытывало доверие. сейчас — попытка обворовать, ухватить несколько минут, переписать прошлое. холод постели въелся в кости, будто сама пустота обняла марка ледяными руками. безгласное утро пробиралось сквозь шторы, отголоски света гуляли по комнате. как странно устроен мир. все эти годы они были вместе только для того, чтобы умереть вдвоем. в моменте марку показалось странным само слово «смерть». он впился пальцами в простыню: время слиплось в единый миг, а финал вышел корявым, с пятнами, с кривыми фразами. если бы он только мог вернуть его жизнь обратно… ему нужно были лишь несколько минут. он смог хотя бы извиниться. хотя бы несколько проклятых секунд. нужно было найти слова, которые передали бы всю боль утраты. не важно какие. он бы понял… дверь скрипнула — медленно, нехотя. словно призрак, перед ним стоял натаниэль: со взъерошенными рыжими вихрами, как пламя в подвальной темноте, в его, марка, выцветшей футболке, с ясным, почти живым, сквозным взглядом. — прости, — прошептал марк. холод отступил, уступив место дрожи. мы оба здесь, в ловушке вечности. натаниэль улыбнулся уголком губ — как делал всегда, когда ловил марка на слове. но… в ней не читался упрек, а почти нежность. — прощаю, — почти удивленно сказал он, затем подошел к холсту и снова завернул его в ткань. а она когда-то служила скатертью для ночных чаепитий. — просыпайся давай. нужно утилизировать это, пока никого нет на улице. рассвет стирает с неба синеву, и в воздухе висит легкий молочный туман — на запах смесь влаги, металла и старинных книг. натаниэль молча достает из кармана бронзовый замок с гравировкой переплетенных в бесконечность перьев. прищелкивает его к звеньям цепи на раме холста, перекинутой через прутья моста. звук звонкий, будто лопнула гитарная струна, разлился по реке. — теперь не сбежит, — говорит натаниэль, стряхивая с ладони позолоту. на обороте холста, под блестящим слоем лака, «М. и Н.» киноварные, выведенные кровью буквы пульсируют, как шрамы. позже, сидя среди обрывков упаковочной бумаги, марк достает новый дневник, и на странице с датой 31.08 пишет: «он все еще рисует на полях моих рукописей. я перестал зачеркивать. набросал сценку: два мальчика на мосту. один несет банку с пеплом, другой — пробирку с золотом. между ними что-то очень тонкое и хрупкое, словно нить. или дыхание». натаниэль, пригревшись у него за спиной, тянется через плечо: — дыхание — это ненадежно. может порваться. — значит, будем плести новое, — марк поворачивает голову, и их взгляды сталкиваются — синий и золотой, как краски в пробирке.
26 Нравится 1 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (1)